Найти в Дзене
Валерий Коробов

Под одной крышей - Глава 2

Две женщины, вчерашние враги, тряслись в промерзшем кузове полуторки, прижавшись друг к другу под одним тулупом. Их вела одна цель — спасти чужого человека. Но ни одна из них еще не знала, что именно эта дорога навсегда изменит их жизнь и заставит по-новому взглянуть в глаза друг другу. Глава 1 Полуторка, гружёная мешками с крупой, тряслась по разбитой зимней дороге. Глаша и Зоя сидели в кузове, прижавшись друг к другу, укрывшись одним тулупом. Мороз пробирал до костей, ветер задувал под одежду, но они молчали, каждая думала о своём. Ехали в райцентр, оттуда — поездом до города, где в госпитале лежал Лев Семёнович. Павел хотел рвануть сам, но Зоя настояла. И Глаша, сама не ожидая от себя, вызвалась сопровождать. Мать только всплеснула руками: «Куда ты, девка, на ночь глядя?» А отец, Глеб Савельев, посмотрел на дочь долгим взглядом и сказал: «Поезжай. Помоги. Там видно будет». И вот они трясутся в кузове, вдвоём против целого мира. — Замёрзла? — спросила Зоя, поправляя тулуп. — Не сильн

Две женщины, вчерашние враги, тряслись в промерзшем кузове полуторки, прижавшись друг к другу под одним тулупом. Их вела одна цель — спасти чужого человека. Но ни одна из них еще не знала, что именно эта дорога навсегда изменит их жизнь и заставит по-новому взглянуть в глаза друг другу.

Глава 1

Полуторка, гружёная мешками с крупой, тряслась по разбитой зимней дороге. Глаша и Зоя сидели в кузове, прижавшись друг к другу, укрывшись одним тулупом. Мороз пробирал до костей, ветер задувал под одежду, но они молчали, каждая думала о своём.

Ехали в райцентр, оттуда — поездом до города, где в госпитале лежал Лев Семёнович. Павел хотел рвануть сам, но Зоя настояла. И Глаша, сама не ожидая от себя, вызвалась сопровождать. Мать только всплеснула руками: «Куда ты, девка, на ночь глядя?» А отец, Глеб Савельев, посмотрел на дочь долгим взглядом и сказал: «Поезжай. Помоги. Там видно будет».

И вот они трясутся в кузове, вдвоём против целого мира.

— Замёрзла? — спросила Зоя, поправляя тулуп.

— Не сильно, — соврала Глаша. — Ты как?

— Бывало хуже. — Зоя усмехнулась уголком губ. — В Ленинграде зимой сорок первого такое было... не приведи Господь.

Глаша промолчала. Спросить страшно, но любопытство жгло изнутри.

— Расскажи, — попросила она тихо. — Про Ленинград.

Зоя долго молчала. Казалось, не слышит. А потом заговорила — глухо, отстранённо, будто не о себе:

— Мама умерла в марте. От голода. Я её на саночках везла на Пискарёвку. Три километра. А сил нет, руки трясутся. Остановилась передохнуть, а мимо женщина идёт, тоже саночки тащит. Посмотрела на меня и говорит: «Доченька, а давай вместе? Одной-то тяжело». И мы пошли. Вдвоём. Потом она пропала, не знаю, выжила ли.

Глаша слушала и чувствовала, как к горлу подкатывает ком. Ей, выросшей в Берёзовке, с огородом, коровой, тёплой печкой, даже представить такое было невозможно.

— А отец? — спросила она.

— Отца в ополчение взяли в июле. Письмо пришло в августе, что пропал без вести. — Зоя отвернулась. — Так я одна осталась.

Глаша вдруг протянула руку и накрыла ладонь Зои своей. Грубой, мозолистой, но тёплой.

— Теперь не одна, — сказала она. — Теперь у тебя мы.

Зоя подняла глаза. В них стояли слёзы, но она сдержалась, только сильнее прижалась к Глаше плечом.

Так они и ехали — две женщины, ещё вчера чужие, а сегодня связанные одной бедой и одной надеждой.

В райцентре их ждало разочарование. Поезд на Москву отменили: где-то подорвали пути, состав стоял на запасных. На вокзале — толпы народу, дети плачут, раненые на носилках. Зоя растерянно оглядывалась.

— Что делать будем? — спросила Глаша.

— На попутных. Другого выхода нет.

Они вышли на привокзальную площадь. Мороз крепчал, смеркалось. Мимо проезжали грузовики, но никто не останавливался. Глаша уже отчаялась, когда Зоя вдруг шагнула под колёса полуторки с красным крестом.

— Стойте! — крикнула она, размахивая руками. Машина затормозила, из кабины высунулся военный врач, усталый, небритый.

— Чего надо, девки?

— В госпиталь надо, в город. Отец раненый, Лев Сазонов, может, знаете? — выпалила Глаша.

Врач поморщился, но кивнул на кузов:

— Прыгайте. Только места мало, там раненые.

Они залезли в кузов, где на соломе лежали бойцы — кто с перевязанной головой, кто без ноги. Один, молоденький лейтенант, застонал, когда машину тряхнуло. Зоя тут же подползла к нему, поправила повязку, прошептала что-то ласковое. Парень открыл глаза, попытался улыбнуться.

— Сестричка, ты откуда?

— Из Ленинграда я, — ответила Зоя. — Терпи, милый. До города недалеко.

Глаша смотрела на неё и поражалась. Вчерашняя тихая работница, а сейчас — настоящая сестра милосердия. И столько в ней тепла, что даже раненые затихали.

«Вот почему Павел на неё смотрит», — подумала Глаша. И впервые эта мысль не вызвала жгучей ревности. Только грусть. И уважение.

В госпиталь они попали только на вторые сутки. Огромное здание бывшей гимназии, пропахшее йодом, кровью и карболкой. Коридоры забиты ранеными, медсёстры носятся как угорелые. Зоя сразу нашла дежурную, предъявила документы, и та махнула рукой:

— Сазонов? Второй этаж, двадцать третья палата. Только он тяжёлый, недолго можно.

Они поднялись по скрипучей лестнице. Глаша боялась даже дышать. А вдруг не успели? Вдруг уже...

В палате было тесно от коек. Лев Семёнович лежал у окна, весь в бинтах, бледный как полотно. Глаза закрыты, дышит тяжело, с хрипом.

— Дядя Лёва, — позвала Глаша тихонько.

Он открыл глаза. Сначала не узнал, смотрел мутно. Потом взгляд прояснился, и на мгновение в нём мелькнула радость.

— Глаша? Ты... как? А Павел? — голос слабый, еле слышный.

— Павел дома. Мы с Зоей приехали, — Глаша подтолкнула Зою вперёд. — Вот она, наша жиличка.

Зоя наклонилась к раненому, взяла его за руку.

— Здравствуйте, Лев Семёнович. Я вам записочку от Павла привезла. И передачу. Выздоравливайте, мы вас ждём.

Лев долго смотрел на неё. А потом слабо улыбнулся.

— Хорошая ты девка, Зоя. Я как увидел тебя в первый раз, сразу понял — славная. Береги себя. И Глашку береги. Она тоже... хорошая. Просто жизнь у неё тяжёлая.

Глаша отвернулась, чтобы не расплакаться. Дядя Лёва, всегда такой сильный, рассудительный, сейчас лежал беспомощный, и от этого было особенно страшно.

— Мы вас заберём, как поправитесь, — пообещала она. — Домой привезём.

— Домой... — Лев закрыл глаза. — Домой хорошо. А ты, Глаша, не серчай на Пашку. Молодой он, глупый. Не понимает ещё, что в жизни главное. А ты... ты погоди. Всё образуется.

Она не поняла, что он имел в виду. Но на душе стало теплее.

Обратно ехали уже поездом — состав с ранеными шёл до их станции. В теплушке, набитой солдатами, они с Зоей устроились в углу, укрывшись тем же тулупом.

— Ты спаси, — сказала Зоя. — Я покараулю.

— Давай вместе, — отозвалась Глаша. И через минуту спросила: — Зой, а ты Павла... любишь?

Зоя долго молчала. Поезд стучал колёсами, где-то вдали ухали разрывы.

— Не знаю, — наконец ответила она. — Может, и люблю. А может, просто тепло от него. От его взгляда. Я ведь одна совсем, Глаша. А он первый, кто на меня посмотрел как на человека, а не как на беженку.

— А я его с детства люблю, — призналась Глаша шёпотом. — Всю жизнь. А он меня... как сестру.

Зоя повернулась к ней. В темноте блеснули глаза.

— Знаешь, что я тебе скажу? — Зоя взяла её за руку. — Не в любви счастье. А в том, чтобы рядом был человек, которому ты нужна. Просто так. Без ничего. Павел... он хороший, да. Но он не для тебя. Я это вижу.

Глаша хотела обидеться, но не смогла. В словах Зои была правда. Горькая, но правда.

— А для кого я? — спросила она тихо.

— Не знаю, — Зоя вздохнула. — Может, для себя самой. Для своей жизни. Война кончится, всё по-новому будет. Мы выживем, Глаша. Обязательно выживем.

За окнами теплушки мела позёмка, поезд уносил их всё дальше от госпиталя, от боли, от страха. А в темноте вагона две женщины, ещё недавно готовые разорвать друг друга, сидели, прижавшись плечами, и молчали. Каждая о своём. Но вместе.

Им предстояло вернуться в Берёзовку, где ждал Павел, где ждала старая жизнь с её проблемами. Но что-то уже изменилось. Что-то важное, что нельзя потрогать, но можно почувствовать сердцем.

Война продолжается. Но человек человеку — не враг. Если только он сам не захочет им стать.

***

В Берёзовку они вернулись через неделю. Льва Семёновича оставили в госпитале — врачи сказали, что везти его пока нельзя, раны тяжёлые, нужен покой. Зоя настояла, чтобы оставить ему все продукты, что удалось раздобыть в городе, и передала письмо от Павла. Глаша молча кивнула: правильно.

Дом встретил их запахом щей и тревоги. Мария Савельева металась по кухне, Глеб сидел у окна хмурый, а Павел... Павел ждал их на крыльце, хотя мороз стоял под тридцать.

— Ну как? — спросил он, вглядываясь в лица.

— Жив будет, — коротко ответила Зоя. — Поправляется.

Павел выдохнул, провёл рукой по лицу, и Глаша вдруг заметила, как он осунулся за эту неделю. Глаза запали, под глазами тени. Не спал, наверное. Всё думал об отце.

— Спасибо вам, — сказал он тихо. И посмотрел на Зою. Долго, не отрываясь. Так, что Глаша отвернулась.

Но странное дело — боли не было. Была усталость и какое-то новое, непривычное спокойствие.

— Идём в дом, — позвала Мария. — Замёрзли совсем. За стол садитесь, рассказывайте.

За ужином Глаша рассказывала о госпитале, о враче, о том, как Лев Семёнович улыбнулся, когда узнал, что они приехали. Зоя молчала, только подкладывала всем хлеб, заваривала чай. А когда Глаша замолчала, вдруг спросила:

— А у вас тут как? Без нас?

Павел переглянулся с Глебом. Те помрачнели.

— Плохие новости, — сказал Глеб Савельев. — Немцы к Москве подошли. В сводках говорят — тяжёлые бои. На заводе теперь круглосуточно работаем, бронь никого не спасает, всех подряд мобилизуют.

— И меня могут, — тихо добавил Павел. — Заводской военком приходил, сказал: если дальше так пойдёт, снимут бронь с токарей. На фронт отправят.

Глаша почувствовала, как сердце пропустило удар. Павла — на фронт? Она представила его там, в окопах, под пулями, и в груди похолодело.

— Не отправят, — твёрдо сказала Зоя. — Не смогут. Ты же лучший токарь, без вас завод встанет.

— Завод встанет, а фронт встанет тоже, — возразил Глеб. — Там каждый человек на счету.

За столом повисло тяжёлое молчание. Только чай остывал в кружках.

Ночь Глаша провела без сна. Ворочалась, слушала, как за стеной перешёптываются Зоя с Павлом. Голоса тихие, но в тишине слышно каждое слово.

— Я за тебя боюсь, — говорила Зоя. — Если заберут...

— Не заберут, — успокаивал Павел. — Я же говорил, пока не сделаю план, никуда не денусь.

— А план сделаешь?

— Сделаю. Ради тебя сделаю.

Глаша закрыла глаза. Ради тебя. Не ради неё, Глафиры Савельевой. Ради чужой женщины из Ленинграда. И странно — обиды не было. Только тихая грусть и принятие.

«Может, Зоя права, — подумала она. — Может, не для меня он. А для неё».

Утром она встала затемно, затопила печь, поставила тесто. Мать удивилась:

— Ты чего так рано? Поспала бы.

— Дела есть, — коротко ответила Глаша. И правда, дела были. Она твёрдо решила: хватит сидеть и ждать у моря погоды. Хватит ревновать и злиться. Война идёт, люди гибнут, а она о своём, о бабьем думает.

— Мам, я на ферму пойду. Там без меня не справляются.

— Иди, дочка, — Мария покачала головой. — Иди.

Глаша оделась, вышла во двор. Мороз щипал щёки, снег скрипел под валенками. И вдруг на крыльце соседней половины увидела Зою. Та тоже собиралась на завод — закутанная в платок, с сумкой в руках.

— Глаш, постой, — окликнула Зоя. Подошла ближе, заглянула в глаза. — Ты на меня не сердишься?

— За что? — удивилась Глаша.

— За Павла. Я знаю, ты его любишь. И я... я не знаю, что у нас с ним будет. Может, ничего и не будет. Но если будет — ты простишь?

Глаша долго молчала. Смотрела на Зою, на её бледное лицо, на руки, обожжённые станком, и думала: «А ведь она тоже боится. Тоже одна. Тоже ищет тепла».

— Не за что прощать, — сказала Глаша наконец. — Ты здесь ни при чём. Сердцу не прикажешь.

Зоя шагнула к ней, обняла. Крепко, по-бабьи, прижалась головой к плечу.

— Спасибо тебе, Глаша. Ты... ты хорошая. Настоящая.

— Иди уже, — Глаша легонько отстранилась, смахнула непрошеную слезу. — Опоздаешь на завод.

— Вечером увидимся, — кивнула Зоя и побежала к калитке.

Глаша смотрела ей вслед, и на душе было странно — легко и горько одновременно. Она потеряла Павла. Но нашла, кажется, подругу.

День на ферме тянулся бесконечно. Коровы мычали, требуя корма, бабы перешёптывались о фронтовых новостях, а Глаша работала за троих, чтобы не думать. К вечеру руки гудели, спина ныла, но в голове прояснилось.

Она уже собиралась домой, когда в дверь коровника влетела запыхавшаяся соседская девчонка.

— Тётя Глаша! Тётя Глаша! Вас домой зовут! Беда!

Глаша выронила ведро. Сердце ухнуло вниз.

— Какая беда?

— Не знаю. Там дядя Павел прибегал, сказал, чтоб срочно шли.

Глаша побежала. Валенки скользили по насту, полушубок раздувался на бегу, но она не чувствовала холода. Только страх — липкий, ледяной.

Влетела во двор и замерла. У крыльца стояла полуторка, а рядом — двое военных. Павел стоял бледный, Зоя прижималась к нему. Мать рыдала на крыльце.

— Что случилось? — крикнула Глаша.

Один из военных повернулся к ней. Лицо усталое, глаза серьёзные.

— Савельева Глафира Глебовна?

— Я.

— Ваш отец, Глеб Савельев, призван на фронт. Через час отправка. Сбор у сельсовета.

Глаша пошатнулась. Отец? На фронт? Ему же пятьдесят три, он всю жизнь в колхозе, он...

— Папка! — закричала она и бросилась в дом.

Отец сидел за столом, уже одетый по-дорожному, в старой шинели, с вещмешком на коленях. Увидел дочь, поднялся навстречу.

— Глаша... доченька...

— Папка, не надо! — Глаша повисла у него на шее. — Ты же старый, тебя нельзя!

— Можно, — Глеб погладил её по голове. — Всех можно. Война, дочка. Я не могу сидеть, когда другие воюют. Лев вон какую рану получил, а я чем хуже?

— Ты не хуже, ты лучше всех! — рыдала Глаша. — Папочка, родненький...

Мать стояла в дверях, вытирала слёзы фартуком, но молчала. Всё уже было сказано.

Вошли Зоя и Павел. Зоя подошла к Глебу, поклонилась низко.

— Спасибо вам, Глеб Петрович. За всё. За то, что приютили, за доброту. Возвращайтесь живым.

— Вернусь, — пообещал Глеб. — Ты, Зоя, мать береги и Глашку. Они у меня одни.

Время летело быстро. Вот уже военный заглянул в дверь:

— Пора, хозяин.

Глеб перекрестился на икону в углу, обнял жену, прижал к себе Глашу. А потом шагнул к Зое и тоже обнял.

— Живите мирно, — сказал он. — Друг за дружку держитесь. Война войной, а человек человеку брат.

И вышел.

Глаша бросилась следом, но Павел удержал:

— Не надо, Глаш. Не мучай себя и его.

Она припала к косяку, глядя, как отец садится в кузов полуторки. Как машина трогается, как исчезает за поворотом. И только тогда разрыдалась — громко, навзрыд, как в детстве.

Зоя подошла, обняла её сзади, прижалась щекой к спине.

— Я с тобой, — прошептала она. — Я рядом.

Война вошла в дом Савельевых не гостьей — хозяйкой. И теперь Глаша точно знала: прежней жизни не будет. Будет новая. Где есть место и боли, и надежде, и той странной, рождённой в испытаниях дружбе, которая оказалась крепче любой ревности.

***

Весна сорок пятого года пришла в Берёзовку неожиданно рано. В апреле уже сошёл снег, зазеленела травка, а в мае сады стояли в белом цвету, будто нарядные невесты. Только плакали эти невесты горько — по тем, кто не вернулся.

Девятого мая Глаша была на ферме. Утром прибежала запыхавшаяся доярка Нюра, ещё с порога закричала:

— Глашка! Победа! Войне конец!

Глаша выронила подойник. Молоко разлилось по земле белой лужей, а она стояла, не в силах пошевелиться. Победа. Четыре года ждали этого слова. Четыре года молитв, слёз, похоронок.

— Глаша, ты чего? — Нюра трясла её за плечи. — Победа же! Радоваться надо!

Глаша очнулась, выбежала на улицу. Село гудело, как растревоженный улей. Бабы высыпали из домов, обнимались, плакали и смеялись одновременно. Где-то играла гармонь, кто-то пел, но сквозь песни прорывались рыдания.

Она побежала домой. В груди колотилось, путалось: радость и страх. Война кончилась. Значит, те, кто выжил, вернутся. А выжил ли отец? Выжил ли Лев Семёнович, которого отправили долечиваться в тыл? Выжил ли...

Она влетела во двор и замерла. На крыльце стояла Зоя. В новом платье — простеньком, ситцевом, но чистом, выглаженном. И улыбалась. А рядом с ней...

Глаша зажмурилась, потом открыла глаза. На крыльце, опираясь на палку, стоял отец. Живой. Худой, седой, с пустым рукавом вместо левой руки, но живой.

— Папка! — закричала Глаша и бросилась к нему.

Глеб Савельев прижал дочь одной рукой, гладил по голове, и по лицу его текли слёзы.

— Доченька... Глаша... живая... дождалась...

— А рука где? — шептала Глаша, размазывая слёзы по лицу. — Где рука-то?

— Там осталась, под Кёнигсбергом, — глухо ответил отец. — Зато сам жив. А это главное.

Мать выбежала из дома, повисла на муже, и они втроём — мать, отец, дочь — стояли посреди двора и плакали. А рядом, чуть поодаль, стояла Зоя и тоже вытирала слёзы.

Только через час, когда первые радостные крики утихли, когда Глаша накрыла на стол (чем богаты, тем и рады), когда отец отдышался и отогрелся, она заметила, что Зоя всё время смотрит на калитку. Ждёт кого-то.

— Павла? — тихо спросила Глаша.

Зоя кивнула. Глаза у неё были тревожные.

— Должен был ещё вчера приехать. Писал, что демобилизуют. А его нет.

Глеб услышал, отложил ложку.

— Пашка? Он где сейчас?

— В Германии, — ответила Зоя. — Танкистом дошёл. Два ордена получил. А теперь домой едет.

— Доедет, — уверенно сказал Глеб. — Пашка мужик крепкий. Не сломается.

Глаша смотрела на Зою и видела то, чего раньше не замечала: как та побледнела, как губы дрожат. Любит. Сильно любит. До смерти.

И вдруг впервые за все эти годы Глаша подумала: «А ведь я за неё рада». Не за себя — за неё. За эту чужую когда-то женщину, ставшую сестрой.

— Пойду на станцию схожу, — сказала Зоя, вставая. — Может, поезд задержался.

— Сиди, — Глаша решительно поднялась. — Я сама. У меня ноги быстрее. А ты тут жди.

Она накинула платок и выбежала на улицу.

До станции было три километра. Глаша бежала почти бегом, радуясь, что дорога просохла. В голове крутилось: «Только бы жив. Только бы приехал. Зоя не переживёт, если нет».

На станции было людно. Встречающие, плачущие, смеющиеся. Глаша пробилась к перрону, вглядывалась в каждого выходящего из вагонов. Солдаты, офицеры, кто на костылях, кто без руки, как отец. А Павла нет.

Уже смеркалось, когда подошёл последний состав. Глаша почти отчаялась. И вдруг увидела его. Он выпрыгнул из вагона, высокий, возмужавший, с орденскими планками на гимнастёрке. Увидел Глашу, замер.

— Глашка? Ты?

— Я, Паш. Я.

Он подошёл ближе, и она вдруг заметила, как он устал. Глаза провалились, на скулах желваки ходят. Четыре года войны не прошли даром.

— Зоя? — спросил он срывающимся голосом. — Зоя жива?

— Жива, — Глаша улыбнулась сквозь слёзы. — Ждёт тебя. Дома. Бежим скорее.

— Подожди, — Павел взял её за руку. — Ты как? Отец твой?

— Отец вернулся. Без руки, но живой. Дядя Лёва тоже живой, через месяц обещал приехать. Все живы, Паш. Все.

Он выдохнул. Провёл рукой по лицу. А потом вдруг обнял Глашу. Крепко, по-братски.

— Спасибо тебе, Глаша. За всё. За отца, за Зою, за дом. Ты... ты наша. Родная.

Глаша прижалась к его гимнастёрке, вдохнула запах пота, пороха, дороги — и поняла, что всё правильно. Всё так, как должно быть.

В дом они входили уже затемно. Павел остановился на пороге, оглядел горницу: мать его, Марфа, плачет в углу, Глеб Савельев встаёт, опираясь на палку, Мария крестится. А в дверях — Зоя. Бледная, застывшая.

— Зойка... — выдохнул Павел.

Она рванула к нему, повисла на шее. И зарыдала — громко, навзрыд, не стесняясь. А он гладил её по спине, по волосам, целовал мокрые щёки.

— Живой... живой... — шептала Зоя. — Я думала, не дождусь. Я думала...

— Дождалась, — ответил Павел. — Теперь всё. Войне конец.

Глаша стояла у порога и смотрела на них. И не было в её сердце ни боли, ни ревности. Была только радость — за них, за отца, за мать, за всех, кто выжил.

— Ну что вы в дверях? — позвала Мария. — Проходите к столу. Сейчас ужинать будем. Победный ужин.

Сели за стол все вместе. Сазоновы и Савельевы — под одной крышей. Глеб рядом с Марией, Павел с Зоей, Марфа, утирающая слёзы, и Глаша. Льва Семёновича не хватало, но все знали: скоро вернётся. И тогда совсем хорошо будет.

— За победу, — поднял кружку с чаем Глеб. — За тех, кто не вернулся. И за нас. Что выжили.

— За нас, — отозвались все.

А ночью, когда утихло село, когда отгремели песни и стихли рыдания, Глаша вышла на крыльцо. Стояла, смотрела на звёзды, думала о том, как странно устроена жизнь. Четыре года назад она ненавидела Зою лютой ненавистью. А теперь Зоя — её сестра. Ближе не бывает.

Сзади скрипнула дверь.

— Не спится? — Зоя подошла, встала рядом.

— Не спится, — Глаша кивнула. — Думаю.

— О чём?

— О нас. О войне. О том, как всё переплелось.

Зоя взяла её за руку. Молча. И долго они стояли так, две женщины, две судьбы, разделённые и соединённые войной.

— Ты прости меня, Глаша, — тихо сказала Зоя. — За всё. За Павла, за то, что так вышло. Я не хотела...

— Тихо, — перебила Глаша. — Не надо. Всё правильно. Ты ему нужна. А я... я своё счастье ещё найду. Может, уже нашла.

— Это как? — удивилась Зоя.

Глаша улыбнулась в темноте.

— А ты. Отец. Мать. Дом. Разве это не счастье?

Зоя помолчала, а потом прижалась щекой к её плечу.

— Счастье, Глаша. Самое настоящее.

В небе проступили первые звёзды. Война кончилась. Жизнь продолжалась. И в этой жизни было место всему: боли утрат, радости встреч, горьким слезам и тихому, неприметному счастью, которое живёт в простых вещах — в тёплом доме, в близких людях, в мире над головой.

А в доме под одной крышей горел свет. И две семьи, когда-то разделённые историей, а теперь соединённые общей бедой и общей радостью, засыпали спокойно впервые за долгие четыре года.

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: