Письмо пришло на рассвете, когда Анна топила печь.
Она уже знала — что-то случилось. Ещё до того, как постучал почтальон, ещё до того, как увидела в щелястом окне его сгорбленную фигуру. Просто вдруг перестала гореть береста, хотя всегда горела споро, весело, облизывая сырые поленья жёлтым жадным языком.
А тут взяла — и погасла.
Сентябрь 1941 года
Она не думала, что когда-нибудь увидит Елену снова.
После того, что случилось, Анна поклялась себе: никогда. Никогда не вспоминать, не думать, не позволять её имени звучать в своей голове. Вырезать. Выжечь. Как выжигают заразу калёным железом.
Она вернулась в Ключевку. Туда, откуда бежала три года назад, уверенная, что навсегда. Вернулась с животом, который уже нельзя было скрыть, с лицом, на котором читалось всё, и с молчаливым, обречённым упрямством.
Отец встретил её на пороге. Посмотрел — и не сказал ни слова. Только потемнел лицом, будто туча набежала. И долго молчал, глядя куда-то поверх её головы, на бескрайнее, выжженное солнцем августовское небо.
— Опозорила, — наконец выговорил он. — На весь район опозорила.
Мать всхлипывала в углу, прижимая к груди расшитое полотенце, теребила кисточки, не решаясь подойти.
Анна молчала. Что она могла сказать? Что Дмитрий обещал жениться, обещал приехать, познакомиться с родителями, просить её руки? Что она верила? Что он не приехал, а потом она увидела их — вместе, в городском саду, под часами, где они договаривались встречаться, — и Елена, её лучшая подруга, её сестра, смеялась, запрокинув голову, и клала голову ему на плечо?
— Иди, — сказал отец. — Не держу. И не жди ничего.
Она не ждала. Поселилась в старой баньке, которую протопили к её приезду, наверное, впервые за пять лет. Принимала роды сама, как учили, как ни учили — вслепую, на ощупь, криком выгоняя из себя боль и страх. Перегрызла пуповину зубами, потому что ножниц под рукой не оказалось.
А потом лежала с сыном на груди, смотрела, как вздымается и опадает его крошечная грудка, и думала: живи. Только живи. Всё остальное — переживу.
Митя выжил.
А через месяц началась война.
Отец ушёл на фронт в первые же дни. Мать осталась одна с хозяйством, и Анна, собрав гордость в кулак, пришла помогать. Сначала молча, не поднимая глаз. Потом — само собой наладилось. Мать возилась с внуком, стирала пелёнки, варила кашу на козьем молоке, и по вечерам они сидели у керосиновой лампы, не говоря ни слова, только прислушиваясь к дыханию спящего ребёнка.
Письмо от Елены пришло в сентябре.
Анна узнала почерк сразу. Строчки прыгали, наезжали друг на друга, и кое-где бумага была размыта — то ли дождём, то ли слезами. Она хотела порвать, не читая. Сжечь в печи, как ту бересту. Но мать, заметив её движение, вдруг сказала тихо:
— Прочти, доченька. Не мучай себя.
И она прочла.
«Аня, прости меня. Я не имею права просить у тебя прощения, но я прошу. Я знаю, что сделала непоправимое, и мне нет оправдания. Только одно скажу: я не знала. Не знала, что ты ждёшь ребёнка. Не знала, что он обещал жениться. Он сказал — вы расстались, что ты уехала, что между вами всё кончено. Я поверила. Мне так хотелось верить! Потому что я любила его, Аня. Любила, как последняя дура, слепо, без памяти. И когда узнала правду — было уже поздно.
Я ухожу на фронт. Санинструктором. Может быть, так я смогу искупить хоть часть своей вины. Не перед тобой — перед тобой искупить невозможно. Перед собой.
Прощай. И прости, если сможешь.
Твоя Лена»
Анна сидела, глядя на письмо, и чувствовала, как внутри что-то тает. Не обида — обида осталась, она вросла в сердце шипами, — а ледяная корка, которой она обложила себя, как погреб на зиму. И под этой коркой, оказывается, всё ещё жило что-то тёплое.
Мать взяла её за руку.
— Прости, — сказала она просто. — Простить — не значит забыть. Это значит — отпустить. Себя отпустить, доченька. А её судить — не нам.
Анна не ответила. Она спрятала письмо на дно сундука, под стопку Митькиных пелёнок. И старалась не вспоминать.
Но война не спрашивала, готова ты прощать или нет.
Октябрь 1941 года
В Ключевку начали приходить поезда.
Точнее, не поезда — то, что от них оставалось: искореженные вагоны, открытые платформы с наспех набросанным сеном, теплушки, набитые людьми до отказа. Эвакуированные. Раненые. Оборванные, измученные, потерявшие всё.
Мать пустила в дом троих — старуху с внучкой и молодого лейтенанта без руки, которого везли в тыловой госпиталь, да застряли в Ключевке на неопределённый срок. Анна, оставив Митю на мать, ушла помогать на вокзал.
Вокзал в Ключевке был маленький, дощатый, с одной-единственной платформой. Теперь он напоминал перевязочный пункт. Санитарки, свои и приезжие, сбивались с ног, накладывали шины, бинтовали, делали уколы. Анна работала молча, сосредоточенно, не поднимая головы. Руки помнили всё, чему учили в училище, — и даже то, чему не учили, а чему научила сама жизнь.
На третьи сутки, когда она уже не чувствовала ни рук, ни ног, только какую-то стеклянную пустоту внутри, её окликнули:
— Аня.
Она обернулась.
Елена стояла в дверях вокзала, сжимая в руках окровавленную шинель. Лицо её почернело от копоти и усталости, волосы выбились из-под косынки, а левая щека была перепачкана чем-то бурым — то ли землёй, то ли засохшей кровью.
Анна смотрела на неё — и не могла пошевелиться.
Мимо сновали люди, толкали носилки, кричали, плакали, звали на помощь. А они стояли друг напротив друга, и между ними было три года тишины.
— Я не знала, что ты здесь, — сказала Елена. Голос её сел, осип, будто она прокричала всю ночь. — Я ехала в госпиталь, на переформирование. Наш состав разбомбили под Оршей, я добиралась как могла. И тут — Ключевка. Я вспомнила… я подумала…
Она замолчала. Опустила глаза.
— Я пойду, — тихо сказала она. — Извини. Не надо было.
— Постой.
Слово вырвалось само, помимо воли. Анна сама не знала, зачем остановила её. Может быть, потому что за эти три дня она насмотрелась на смерть вблизи — и поняла, что обиды, даже самые страшные, перед лицом этой смерти ничего не стоят.
— Ты есть хочешь? — спросила она.
Елена подняла голову. В глазах её, воспалённых, красных от бессонницы, блеснуло что-то похожее на надежду.
— Хочу, — сказала она просто. — Третьи сутки крошки во рту не было.
Анна кивнула.
— Пошли. Мать картошку сварила.
Они шли по тёмной, неосвещённой улице, спотыкаясь о корни, и обе молчали. Только у калитки Анна остановилась.
— У меня сын, — сказала она. — Митя. Семь месяцев.
Елена вздрогнула, будто от удара. Сжала губы так, что они побелели.
— Я знаю, — сказала она еле слышно. — Я… я потом узнала. От Митиной мамы. Случайно встретила на рынке.
— И что?
— Что? — Елена горько усмехнулась. — А что я могла? Приехать, попроситься в няньки? Ты бы меня прогнала. И правильно сделала бы.
— Прогнала бы, — подтвердила Анна.
Она открыла калитку и шагнула во двор.
— Иди за мной. Только тихо. Митя спит.
Мать, увидев Елену, всплеснула руками, но ничего не сказала. Накрыла на стол, поставила чугунок с картошкой, солёные огурцы, краюху хлеба. Елена ела жадно, обжигаясь, не чувствуя вкуса, только чтобы заполнить пустоту внутри. Анна сидела напротив и смотрела, как она ест.
— Зачем ты пошла? — спросила она наконец.
Елена замерла с ложкой в руке.
— Ты про войну?
— Про всё.
Елена долго молчала. Потом отложила ложку, вытерла губы тыльной стороной ладони.
— А что мне было делать, Аня? Жить дальше, делая вид, что ничего не случилось? Выйти замуж, родить детей, забыть? Я не умею делать вид. Я думала — убью себя. Честно. Думала. А потом война началась. И я поняла: вот оно. Единственное, что может меня оправдать. Если я погибну за других, может быть, тогда…
— Глупая, — перебила Анна. — Ничего это не оправдывает.
Елена подняла на неё глаза.
— Знаю, — сказала она. — Теперь знаю.
Наутро Елена уехала. Состав переформировали, и санинструктор Ветрова получила новое направление — на Западный фронт, под Вязьму, где было самое пекло. Анна провожала её на вокзале. Стояла на платформе, кутаясь в шаль, и смотрела, как теплушка уползает в серую октябрьскую муть.
— Ты береги себя, — сказала она на прощание.
Елена кивнула. Хотела что-то добавить — и не добавила. Только махнула рукой и скрылась в вагоне.
Анна вернулась домой, разбудила Митю, покормила его, перепеленала. А вечером, когда мать легла спать, достала из сундука письмо и перечитала его снова.
«Прости, если сможешь».
Она ещё не простила. Но уже хотела простить.
Август 1944 года
Митя умял полтарелки вареников, запил козьим молоком и уставился на мать круглыми серыми глазами.
— Ты куда-то уезжаешь, да? Я видел, ты узелок собирала.
Анна вздохнула. Сын рос смышлёным — в отца, что ли? Она старалась не думать о Дмитрии. Он погиб под Москвой, в сорок первом. Елена узнала об этом раньше Анны — они воевали на одном направлении, она видела его в последний раз за день до гибели. В письме, которое пришло весной сорок второго, Елена написала коротко: «Его больше нет. Прости, что сообщаю это я».
Анна не плакала. Она похоронила эту любовь давно, ещё в тот вечер, когда увидела их в городском саду. Осталась только тупая, ноющая боль — уже не о нём, о себе. О той девчонке, которая верила в сказку.
— Да, Митенька. Мне нужно съездить. К одной женщине. У неё большое горе.
— Больше, чем у нас? — серьёзно спросил Митя.
Анна помедлила.
— Другое, — сказала она. — Не меряется горе, сынок. Оно у каждого своё. Но иногда человеку нужно, чтобы кто-то был рядом. Даже если он не может помочь.
— А меня ты с собой не берёшь?
— Не беру. Поедешь к тётке Клаве. Помнишь её? Она добрая, у неё коза есть, и ребятишек много, тебе скучно не будет.
Митя шмыгнул носом, но спорить не стал. Он уже привык, что мама решает всё сама. И что если она сказала — значит, так надо.
Анна посадила его на подводу, сунула в руки узелок с вещами и краюху хлеба на дорогу.
— Слушайся, — сказала строго. — В речку не лазай, без спросу со двора не выходи. Я скоро вернусь.
— Ты обещаешь?
— Обещаю.
Она смотрела, как подвода тарахтит по пыльной дороге, как сын оборачивается и машет ей рукой, как постепенно уменьшается, превращается в точку и исчезает за поворотом. Потом перевела дух, заперла дом, повесила ключ на гвоздь под крыльцом — там, где всегда вешала мать.
И пошла на станцию.
До Ветрова было двести вёрст. Сначала поездом до районного центра, потом попутками, потом пешком. Анна не знала точно, где находится это село, знала только, что где-то под Тамбовом, в чернозёмной полосе, где земля родит так, что диву даёшься. Елена рассказывала: у них вишни росли прямо у крыльца, и мама варила варенье без сахара — сахара всё равно не было, так оно и так сладкое, потому что ягода спелая, налитая солнцем.
В поезде Анна сидела у окна, прижимая к груди кошелку с гостинцами — десяток яиц, завернутых в тряпицу, кусок сала, баночку топлёного масла. Ехала и думала: что она скажет этой женщине? Как объяснит, кто она такая и почему приехала?
«Здравствуйте, я Анна, ваша дочь обещала привезти меня в гости, но не успела».
«Я подруга Лены. Бывшая подруга. Которую она предала, а потом мы простили друг друга».
«Я приехала сказать, что ваша дочь умерла не зря. Что она спасла двадцать семь человек. Что я видела её всего раз после того, как мы расстались, но она писала мне всю войну. А я не отвечала. Только два раза. Коротко. Сухо. И теперь мне стыдно».
За окном плыли поля, перелески, сожжённые деревни, свежие могилы у насыпей. Анна смотрела, не видя. В ушах стоял Ленин голос — такой, каким она запомнила его в последнюю встречу.
— Ты знаешь, Аня, я ведь никогда не просила у Бога ничего для себя. А теперь прошу: пусть война кончится. Пусть я останусь жива. Я маму хочу увидеть. И тебя. И Митьку твоего. Можно?
Можно, Лена. Можно.
Только не вышло.
Анна добралась до Ветрова к вечеру третьего дня.
Село оказалось большим, раскинувшимся на два холма, с каменной церковью в низине и прудом, заросшим ряской. Она долго ходила по улицам, расспрашивая прохожих, пока одна старуха не махнула рукой в сторону околицы:
— Ветрова-то? Крайняя изба, у самого оврага. Да ты не ходи, милая, нет её там. Она ж в больнице, при ём.
— При ком?
— При внуке. Ты что ж, не слышала? У Матрёны Ветровой дочь на фронте погибла, царство ей небесное. А у дочери той дитё осталось, мальчонка годов пяти. Сирота круглый — отца тоже на войне убило. Вот Матрёна его к себе и забрала. Из самого блокадного Ленинграда вывезла, спасла. Да только хворает он часто, слабенький. Вот она и не отходит от него.
Анна слушала — и не верила.
— Внук? — переспросила она. — У Елены?
— А то ж. Леночкин сынок, Колька. Она его сразу после родов матери отправила, а сама — на фронт. Повидаться так и не пришлось.
Земля качнулась под ногами.
Анна прислонилась к забору, вцепилась пальцами в штакетник. Перед глазами поплыли круги.
Лена. Её Лена. У которой тоже был сын. Которого она тоже отправила к матери, чтобы спасти. Которого не успела обнять.
— А отец? — спросила Анна чужим, севшим голосом. — Кто отец?
— А Бог весть, — старуха поджала губы. — Леночка не говорила. Да и какая теперь разница? Нету отца, погиб. Один мальчонка остался.
Анна шла к больнице, не чувствуя ног. В голове стучало: отец погиб. Отец погиб под Москвой. В сорок первом.
Дмитрий.
Митя.
Коля.
Она толкнула тяжёлую дверь, прошла по длинному коридору, пахнущему карболкой и щами. Нашла палату. Остановилась на пороге.
У кроватки, низкой, с сеткой, сидела женщина. Седые волосы убраны под платок, плечи сгорблены, руки, узловатые, натруженные, сжимают худенькую детскую ладошку.
Мальчик спал. Светлые, почти белые волосы разметались по подушке, ресницы длинные, как у Елены, щёки впалые, нездоровый румянец — верный признак температуры.
— Здравствуйте, — сказала Анна.
Женщина обернулась.
И Анна увидела глаза Елены. Те же, точь-в-точь — серые, с тёплой карей искоркой, большие, навыкате. Только у Елены они смеялись, а у этой женщины — нет. В них застыло столько горя, что можно было утонуть.
— Вы к кому, дочка? — спросила Матрёна Ветрова.
Анна шагнула в палату. Поставила кошёлку на табурет. Сняла платок, теребя его в руках.
— Я Анна, — сказала она. — Лена… ваша дочь… мы с ней вместе в училище учились. И на фронте потом встретились. Она мне писала. А сегодня… вчера… я похоронку получила.
Она замолчала, чувствуя, как подступают слёзы, которые она сдерживала три дня.
Матрёна смотрела на неё. Не плакала. Только сильнее сжала ладошку внука.
— Расскажи, — попросила она тихо. — Какая она была? Там, на войне? Писала — не писала, всё успокаивала: мол, я в штабе, я в тылу. А я знала — врёт. Сердце матери не обманешь.
Анна села рядом. И начала рассказывать.
О том, как Елена уходила добровольцем, смеясь. О том, как они встретились в Ключевке, на вокзале, среди крови и грязи. О письмах, которые приходили редко и всегда с опозданием. О том, что Елена спасла двадцать семь человек. О том, что её любили в части — за смелость, за доброту, за то, что она никогда не повышала голоса, даже когда было страшно.
— Она вас очень ждала, — сказала Анна. — Говорила: вот кончится война, приеду, обниму. И внука вашего. Которого… она не успела.
Матрёна медленно, очень медленно подняла на неё глаза.
— Ты знала? — спросила она. — Про Коленьку?
— Нет, — Анна покачала головой. — Я только сейчас узнала. От бабки у околицы.
— И не спросила? Кто отец?
Анна молчала.
Матрёна долго смотрела на неё. Потом перевела взгляд на мальчика, поправила сползшее одеяло.
— Она не говорила, — наконец вымолвила старуха. — Никому. Даже мне. Только плакала по ночам, когда думала, что я не слышу. А потом родила и сразу на фронт ушла. Словно убегала от чего-то. Или кого-то.
— Она от себя убегала, — тихо сказала Анна. — Мы все от себя убегаем. Только далеко не убежишь.
Матрёна кивнула.
— Это верно, — сказала она. — Не убежишь.
В палате становилось темно. За окном догорал августовский закат, багровый, тревожный, как зарево далёкого пожара. Мальчик заворочался, открыл глаза.
— Бабушка, — позвал он слабым голосом. — Пить.
Матрёна поднесла кружку, придерживая его голову. Он пил жадно, обливаясь, кашлял. Анна смотрела на его затылок, на светлый пушок волос, на худенькие плечи, и думала: ему пять лет. Моему Мите семь. Они могли бы быть братьями.
— Как его зовут? — спросила она, хотя уже знала.
— Николай, — ответила Матрёна. — В честь деда, моего мужа. Царствие ему небесное.
Она перекрестилась.
— А вы надолго к нам, Анна?
Анна посмотрела на мальчика. На старуху, которая осталась совсем одна. На свои руки, лежащие на коленях, — руки акушерки, которые принимали роды у сотен женщин, но не успели принять у той, которая была дороже всех.
— Надолго, — сказала она. — Если вы не против.
Матрёна медленно, очень медленно, протянула руку и накрыла её ладонь своей. Ладонь была сухая, горячая, с твёрдыми мозолями от бесконечной женской работы.
— Я не против, — сказала она. — Ты оставайся. Места много не займёшь.
— Я не займу, — пообещала Анна.
И впервые за много лет заплакала — тихо, без рыданий, уткнувшись лицом в край больничного одеяла, чтобы не разбудить ребёнка. А Матрёна гладила её по голове, как гладят малых детей, и шептала что-то — то ли молитву, то ли ласковое, материнское.
За окном темнело. Где-то далеко на западе всё ещё рвались снаряды, умирали солдаты, плакали вдовы. А здесь, в маленькой палате районной больницы, сходились края огромной, разорванной войной страны, смыкались разорванные нити судеб, и чужая кровь становилась родной.
Анна не знала, останется ли она здесь навсегда. Не знала, простит ли когда-нибудь Дмитрия и Елену до конца — за ложь, за боль, за потерянные годы. Не знала, сумеет ли стать матерью этому чужому, ни в чём не повинному мальчику.
Одно она знала точно: она обещала.
И слово своё сдержит.
***
Сентябрь 1944 года
Она проснулась от тишины.
Три года Анна жила с войной. Не на фронте — там, в Ключевке, куда эшелоны привозили искалеченные тела, где каждый день плакали вдовы и матери, где даже хлеб пах порохом. Три года она привыкала к этой постоянной, въевшейся в кожу тревоге, к ожиданию писем, которые всё реже приходили, к страху за сына, за мать, за отца, от которого уже полгода не было вестей.
А здесь, в Ветрове, было тихо.
Не мёртвой тишиной блокадного Ленинграда, о которой рассказывала Матрёна, перекрестившись. Нет. Это была живая, дышащая тишина глубокого тыла, где война ощущалась только эхом — далёким, приглушённым расстоянием. Здесь пахло не гарью, а прелыми листьями, антоновскими яблоками, свежевыстиранным бельём. Здесь бабы ходили на базар с полными корзинами, а мужики, которых осталось мало — только старики да подростки, — пахали землю на коровах и собственном горбу.
Анна лежала на узкой лавке, застеленной старой дерюгой, и смотрела в потолок. Дом Матрёны Ветровой стоял на отшибе, у самого оврага, и рассвет вползал в единственное окошко медленно, нехотя, будто боялся разбудить хозяйку.
Но Матрёна уже не спала. Анна слышала, как она возится в сенях, позвякивает подойником, разговаривает с коровой — тихо, ласково, будто с ребёнком.
— Ну что, Зорька, — доносился приглушённый голос. — Потерпи, милая. Скоро, скоро Колька поправится, он тебе и хлебушка принесёт, и сухарик. Ты у нас кормилица, ты у нас умница…
Анна прикрыла глаза. Три дня она прожила в Ветрове. Три дня, как приехала — и не могла уехать. Каждое утро она говорила себе: сегодня соберу вещи, попрощаюсь, сяду на поезд. И каждое утро находила причину остаться.
Коля. Мальчик с Лениными глазами и Дмитриевым упрямым подбородком — она разглядела это на второй день, когда он проснулся и сел в кровати, насупленный, недоверчивый. Смотрел исподлобья точно так же, как Митя, когда был маленьким, — и сердце Анны сжималось от этой нечаянной, невозможной похожести.
Матрёна ничего не спрашивала. Не спрашивала, почему Анна медлит, не спрашивала, надолго ли она, не спрашивала, что связывало её с Еленой на самом деле. Только принимала её помощь молча, кивала, когда Анна бралась перебрать картошку или заштопать Колькину рубашку, и пододвигала к ней чугунок с кашей, когда та садилась к столу.
Но сегодня Анна решила: пора.
Колю выписывали из больницы. Воспаление лёгких отступило, мальчик пошёл на поправку, и Матрёна собиралась забрать его домой. Домой — в этот маленький, потемневший от времени дом с вишнями под окнами. Домой — где некому будет смотреть за ним, пока бабушка управляется с хозяйством. Домой — где Анна была чужой.
Она села на лавке, свесив босые ноги на холодный пол. Вздохнула. Надо ехать. Надо возвращаться к Мите, к матери, к своей жизни. Она сделала, что обещала. Приехала. Поддержала. Теперь пора домой.
Матрёна вошла в избу с подойником, поставила его в угол, прикрыла чистой тряпицей.
— Проснулась? — спросила она, не оборачиваясь. — Я молока парного принесла. Кольке понесу, а ты завтракай, на столе хлеб да яйца.
— Матрёна Ивановна, — Анна собралась с духом. — Я сегодня поеду.
Старуха замерла. Медленно повернулась, вытерла руки о фартук.
— Поедешь? — переспросила она. Голос её был ровным, без удивления, без упрёка. — Что ж, дело хозяйское. Тебе видней.
— Мне сына поднимать, — сказала Анна, и слова эти прозвучали почти извинением. — Я его у тётки оставила, в Саратове. Заскучал, поди.
— Сын — это святое, — кивнула Матрёна. — Без матери дитё — как трава без солнца. Я понимаю.
Она помолчала. Потом подошла к окну, выглянула на улицу — вишни уже облетели, только редкие красные ягоды, запоздалые, не убранные вовремя, темнели на голых ветвях.
— Только ты это, Анна… — сказала она, не оборачиваясь. — Ты Коле скажи, что уезжаешь. Сама. Он к тебе привык. За три дня привык. Спрашивал вчера: а тётя Аня с нами пойдёт? А тётя Аня останется?
У Анны защипало в глазах.
— Я не могу, — сказала она глухо. — У меня Митя. И дома — мать одна, отец на фронте, писем нет. Я и так тут задержалась.
— Задержалась, — эхом откликнулась Матрёна. — А кто тебя держал? Иди, я не держу.
Она резко обернулась, и в глазах её, таких Лениных, блеснуло что-то острое, почти злое.
— Только ты мне скажи, Анна. Ты зачем приехала? Совесть мучила? Долг подруге отдать? Или, может, увидеть хотела, как я тут одна с внуком маюсь, и успокоиться: всё сделала, всё отдала, можно с чистой душой домой?
Анна побелела.
— Я не для того…
— А для чего? — Матрёна шагнула к ней. — Я ведь вижу, дочка. Ты не просто так приехала. Ты приехала — и осталась. Три дня не уезжала, хотя никто не держал. И с Колькой сидишь, и по хозяйству помогаешь, и смотришь всё время куда-то в себя, будто ищешь чего-то. Или кого-то.
Анна молчала. Что она могла сказать? Что каждую ночь просыпается от Лениного голоса, который звучит в голове? Что видит её во сне — живую, смеющуюся, с веткой вишни в волосах? Что боится, что, уехав отсюда, потеряет её навсегда — ту последнюю ниточку, которая ещё связывает их?
Матрёна смотрела на неё долго, изучающе. Потом вздохнула, опустилась на лавку рядом, устало положила руки на колени.
— Прости, — сказала она тихо. — Старая дура, язык без костей. Не слушай меня. Твоё дело — не моё. Помогла — и слава Богу. Спасибо тебе, Анна. Век не забуду.
Они сидели рядом, глядя в разные стороны. За окном начинался день, серый, зябкий, осенний. Где-то далеко, за лесами, за полями, за железной дорогой, гремели бои — но здесь было тихо.
Анна встала.
— Я в больницу, — сказала она. — Колю забирать.
— Иди, — кивнула Матрёна. — Я Зорьку подою и приду.
Анна оделась, накинула платок, сунула ноги в разношенные кирзовые сапоги — Ленины, нашлись в чулане. Вышла на крыльцо.
Осень в Ветрове была тёплая, золотистая, с высоким чистым небом и тонкой паутиной, что плыла по воздуху, цепляясь за пожухлую траву. Анна медленно пошла по улице, вдоль заборов, вдоль домов, из которых доносились звуки мирной, довоенной жизни: где-то скрипел колодезный журавль, где-то стучала тяпка, где-то плакал ребёнок.
Она думала о том, что скажет Коле.
«Мне надо ехать, Коля. У меня сын маленький, он ждёт меня».
«Я чужая здесь, Коля. Твоя бабушка — твоя семья. А я — никто».
«Я обещала твоей маме, что помогу. Я помогла. Теперь всё».
Но Коля, увидев её в дверях палаты, просиял так, что все слова вылетели у Анны из головы.
— Тётя Аня! — закричал он и попытался вскочить с кровати. — А я уже одетый! Бабушка сказала, мы сегодня домой поедем! Вы с нами поедете?
Он смотрел на неё снизу вверх, и глаза его — Ленины, серые, с тёплой искоркой — сияли такой отчаянной надеждой, что Анна не выдержала.
— Поеду, — сказала она. — С вами поеду.
И сама не поняла, когда это решила.
1942 год. Январь
Письмо от Елены пришло в крещенские морозы.
Анна топила печь, когда почтальонша постучала в окно. Выбежала на крыльцо босиком, накинув на плечи шубейку, — и стояла на снегу, читая торопливые, прыгающие строчки, не чувствуя холода.
«Аня, я жива. Ты не представляешь, что тут было. Мы стояли под Москвой, нас бомбили каждый день, я выносила раненых из-под огня, и один раз снаряд разорвался в трёх метрах — меня засыпало землёй, думала, конец. А потом пришёл приказ: отступаем. И мы отступали, пешком, по снегу, без еды, без бинтов. Я несла на себе двоих, потому что санитаров не хватало, и всё думала: Господи, сделай так, чтобы я дошла. Не ради себя — ради них. Ради мамы. Ради тебя.
Аня, я встретила Дмитрия.
Это было на переправе. Наш санитарный обоз смешался с отступающими частями, кругом была такая неразбериха, что невозможно было понять, где свои, где чужие. И вдруг я увидела его. Он сидел у обочины, привалившись спиной к разбитой полуторке, и держался за плечо. Раненый. Я подошла — и не узнала сначала. Похудел, оброс, глаза провалились. А он посмотрел на меня — и узнал.
Мы сидели на снегу, и он говорил: прости, Лена, я во всём виноват. Я обманул тебя, обманул Аню, себя обманул. Я думал, что люблю, а на самом деле просто боялся одиночества. И когда Аня уехала, я понял, что потерял самое дорогое. А потом война. И теперь уже всё равно. Потому что здесь не до любви. Здесь только жить надо. И умирать.
Аня, я перевязала его. Мы расстались через час. Я не знаю, жив ли он. Я даже не спросила, в какой он части. Потому что боялась, что если спрошу — буду искать. А мне нельзя искать. Я на войне не для того, чтобы искать любовь.
Но я хочу, чтобы ты знала: он просил передать тебе — если я когда-нибудь увижу тебя. Он сказал: скажи ей, что Митя… И не договорил.
Что Митя, Аня? Что он хотел сказать?
Я всё время думаю об этом. И о тебе. И о нём. Иногда мне кажется, что война — это наше искупление. Моё, его, твоё. Мы все виноваты друг перед другом. И может быть, если мы выживем, у нас будет шанс всё исправить.
А если нет — значит, не судьба.
Береги себя. Я пишу редко, но ты не думай — я помню. Всегда помню.
Твоя Лена»
Анна перечитала письмо три раза. Потом аккуратно сложила, сунула в сундук, туда же, где лежало первое.
Что Митя.
Она сидела на лавке, глядя на огонь в печи, и перед глазами стоял Дмитрий — каким она запомнила его в последний раз. Молодой, красивый, с этими его серыми глазами и упрямым подбородком. Он держал её за руки и говорил: «Я приеду, Аня. Как только сдам сессию, сразу приеду. Твоим родителям понравлюсь, вот увидишь».
Она ждала два месяца. Не дождалась.
А потом приехала в город — сама, без спросу, тайком от матери, — и увидела их в городском саду. Он держал Елену за руку. Смотрел на неё так, как никогда не смотрел на Анну. И Елена смеялась — запрокинув голову, счастливая, невидящая никого вокруг.
Анна развернулась и ушла. Бежала по мокрым после дождя аллеям, спотыкаясь, задыхаясь, и думала: только бы не упасть. Только бы не разреветься прямо здесь, при людях.
Она не знала тогда, что беременна. Узнала через две недели.
И всё это время, все эти годы она носила в себе вопрос: зачем? Зачем он обещал, если не собирался выполнять? Зачем она, если на самом деле он любил другую? Или не любил никого, просто искал, к кому приткнуться?
Что Митя.
Митя — это его сын. Его имя, его глаза, его упрямый подбородок. И он, кажется, хотел сказать что-то важное. Но не договорил.
И уже никогда не договорит.
Через полгода, весной сорок второго, пришло известие о его гибели. Елена написала: «Он погиб под Москвой. За день до того, как наши перешли в контрнаступление. Я узнала от его сослуживца, случайно встретила в госпитале. Прости, что сообщаю это я».
Анна долго сидела с письмом в руках. Плакать не могла. Только смотрела в одну точку и думала: вот и всё. Не успели. Не договорили. Не простили.
Она так и не сказала ему о сыне. Не успела. И теперь Митя никогда не узнает отца.
Анна встала, подошла к люльке, где спал маленький Митя. Осторожно поправила одеяльце, коснулась пальцем мягкой щёчки.
— Ничего, — прошептала она. — Мы сами. Мы справимся.
И заплакала — впервые за полтора года. Тихо, беззвучно, чтобы никто не слышал.
Сентябрь 1944 года
Колю выписали к обеду.
Матрёна пришла с корзинкой, куда сложила чистые рубашки и вареники, которые налепила с утра. Врачиха, сухая пожилая женщина в очках, долго писала что-то в карточке, потом подняла глаза.
— Ослаблен сильно, — сказала она. — Кормить хорошо, гулять, но не переохлаждать. Блокадники все такие — иммунитета никакого. Ещё одна пневмония — и не вытянем.
— Не допустим, — твёрдо сказала Матрёна. — Спасибо, Марья Семёновна.
— Не за что, — врачиха вздохнула. — Вы, Матрёна Ивановна, сами-то берегитесь. Не девочка уже.
— А кому беречься? — усмехнулась старуха. — Никого у меня, окромя Кольки, нету.
— Теперь есть, — вдруг сказала Анна.
Обе женщины посмотрели на неё.
— Я остаюсь, — сказала Анна. — Если вы не против, Матрёна Ивановна. Помогу с Колей, по хозяйству. А там видно будет.
Матрёна долго смотрела на неё. Потом медленно кивнула.
— Не против, — сказала она. — Оставайся.
Коля, услышав это, подпрыгнул на кровати.
— Тётя Аня остаётся! Бабушка, ты слышишь? Тётя Аня с нами будет жить!
— Слышу, — улыбнулась Матрёна. — Собирайся давай, пострелёнок.
Дом Матрёны встретил их запахом вишнёвого варенья и сушёных трав. Анна огляделась — вчера она была здесь мельком, не рассматривая, а сегодня будто впервые увидела.
Небольшая горница с низким потолком, печь, занимающая добрую четверть избы, лавки вдоль стен, деревянный стол, покрытый вышитой скатертью. В красном углу — иконы, старые, потемневшие от времени, лампадка теплится ровным, спокойным огнём. На стенах — фотографии в рамках. Анна подошла ближе.
Вот Елена — маленькая, лет пяти, сидит на крыльце с кошкой на руках, серьёзная, насупленная. Вот она же, подросток, с комсомольским значком на гимнастёрке, улыбается во весь рот. Вот мужчина в военной форме — видимо, отец, погибший в финскую. И вот Елена — уже взрослая, в форме санинструктора, смотрит прямо в объектив, и глаза её смеются.
— Это перед самой войной сняли, — тихо сказала Матрёна, подходя сзади. — В район ездила, специально фотографироваться. Говорила: мама, у тебя моей карточки нет, а вдруг что случится? Я и послала. А потом уж сама на фронт ушла.
Анна молча кивнула. Смотрела на фотографию и думала: вот она какая, Лена. Не та, что смеялась в городском саду, обманывая и обманываясь. Не та, что стояла на перроне, прося прощения. А та, настоящая, какой была всегда — светлая, смелая, живая.
— Бабушка, а тётя Аня будет в маминой комнате спать? — спросил Коля, стаскивая с себя пальтишко.
Матрёна замешкалась.
— Ну, это… как она сама захочет.
— Я на лавке, — быстро сказала Анна. — Мне не привыкать.
— В маминой, — решил Коля. — Там кровать хорошая, мягкая. И окно в сад. Я, когда болел, всё время думал, как там вишни, поспели или нет. А они уже облетели.
Он вздохнул, и вздох этот был таким взрослым, таким недетским, что у Анны сжалось сердце.
— Значит, на будущий год поспеют, — сказала она. — Я тебе обещаю, Коля. На будущий год мы соберём самый большой урожай. Варенья наварим, пирогов напечём. Хочешь?
— Хочу, — кивнул мальчик. — А вы не уедете до будущего года?
— Не уеду, — сказала Анна.
И сама поверила в это.
Первая неделя в доме Матрёны пролетела как один день.
Анна вставала затемно, топила печь, доила Зорьку — Матрёна сначала хотела сама, но потом сдалась, увидев, как ловко управляется Анна с коровой. Потом кормила Колю, поила его парным молоком с мёдом — мёд нашёлся в погребе, прошлогодний, засахарившийся, но Коля ел с удовольствием. Потом бралась за хозяйство: перебирала картошку, чинила бельё, стирала в корыте, полола грядки — до самых заморозков надо было убрать всё.
Матрёна поначалу хмурилась: «Ты чего это, дочка, вроде не нанималась». Но Анна только отмахивалась: «Мне не трудно. Я привыкшая».
К вечеру она валилась с ног. Садилась на крыльцо, смотрела, как темнеет небо, как зажигаются в низине редкие огоньки, как Коля возится в палисаднике, собирая последние сухие листья в кучу. И думала.
О Мите. Писала ему каждые три дня, отправляла письма с оказией — в Ветрове почта работала через день. Ответы приходили короткие, каракули, выведенные старательной детской рукой: «Мама, я скучаю. Тётка Клава добрая, но у неё всегда некогда. Когда ты приедешь?» Анна перечитывала эти строчки по десять раз и каждый раз давала себе слово: вот закончу тут дела и сразу поеду. Но дела не кончались.
О матери. Писала и ей, коротко, сбивчиво: «Я в Тамбовской области, у Лениной матери. Помогаю, чем могу. Ты не волнуйся, я скоро». Мать не отвечала. Молчала упорно, обиженно — как молчала все эти годы, не одобряя, но и не осуждая.
Об отце. От него не было писем уже четыре месяца. Анна боялась даже думать о том, что это может значить. Каждый день молилась — шептала перед сном: «Господи, сохрани и помилуй». И сама не знала, верит ли в Бога или просто привыкла так говорить.
О Дмитрии. О Елене. О том, что будет с Колей, если она уедет. И о том, сможет ли она уехать вообще.
На седьмой день случилось то, чего Анна ждала и боялась.
Коля заболел.
Утром он проснулся вялый, от каши отказался, молоко пить не стал. К обеду поднялась температура — невысокая, но Анна, приложив ладонь к его лбу, почувствовала этот сухой, тревожный жар. И внутри всё оборвалось.
Матрёна заметалась по избе, схватилась за сердце.
— Опять, — шептала она побелевшими губами. — Опять начинается. Господи, за что мне это?
— Цитирую врачиху, — сказала Анна жёстко. — Паниковать не будем. Дайте мне чистую тряпицу и уксус, если есть.
Уксус нашёлся, заткнутый пробкой, в тёмном углу погреба. Анна развела его водой, раздела мальчика до пояса, начала обтирать — спокойно, методично, как учили. Коля хныкал, пытался вывернуться, звал бабушку.
— Потерпи, маленький, — шептала Анна. — Потерпи, сейчас легче станет.
Матрёна стояла в дверях, сжимая руки так, что побелели костяшки.
— Может, за фельдшером сбегать?
— Рано, — ответила Анна, не оборачиваясь. — Тридцать восемь и два. Собьём — и посмотрим.
Она просидела у Колиной кровати всю ночь. Меняла компрессы, поила тёплым настоем ромашки, поправляла одеяло. Матрёна уснула под утро, прямо за столом, уронив голову на руки. Анна укрыла её старой шалью и вернулась к мальчику.
Под утро температура спала. Коля открыл глаза — мутные, сонные — и уставился на Анну.
— Тётя Аня, — прошептал он. — А вы не уйдёте?
— Нет, — ответила она. — Не уйду.
— И когда я вырасту — не уйдёте?
Анна помедлила. Посмотрела на его тоненькую шейку, на выступающие ключицы, на бледное, ещё не оправившееся после болезни лицо.
— Не уйду, — сказала она твёрдо. — Обещаю.
Коля улыбнулся — слабо, одними уголками губ — и закрыл глаза. Через минуту он уже спал, дыша ровно и спокойно.
Анна сидела рядом, смотрела на него и думала о том, что сейчас сделала. Обещала. Дала слово. Сдержать его будет почти невозможно — у неё свой сын, своя жизнь, своя мать, которой она нужна. Но дать слово и не сдержать — ещё страшнее.
Она не заметила, как задремала. И во сне пришла к ней Елена.
Она стояла на крыльце этого самого дома — молодая, в белой косынке, с веткой вишни в руках. Солнце било в спину, и лицо её было в тени, но Анна знала, что она улыбается.
— Спасибо тебе, — сказала Елена. — За всё спасибо.
— Ты прости меня, — ответила Анна. — Я не уберегла тебя. Не успела.
— Ты здесь, — сказала Елена. — Ты с ним. Это главное.
Она протянула руку, коснулась Анниного плеча — и исчезла. Только ветка вишни осталась лежать на крыльце, усыпанная спелыми, тёмно-красными ягодами.
Анна проснулась оттого, что Коля дёргал её за рукав.
— Тётя Аня, — говорил он. — А тётя Аня, вы мою маму знали?
— Знала, — ответила Анна, продираясь сквозь сон.
— А какая она была?
Анна посмотрела в окно. За ним светало, розовело небо, и на голых вишнёвых ветвях сидела синица — маленькая, жёлтая, нахохлившаяся.
— Она была самая лучшая, — сказала Анна. — Добрая, смелая, весёлая. И она очень тебя любила.
— А почему она тогда уехала? — спросил Коля. — И не вернулась?
Анна закрыла глаза. Вдохнула. Выдохнула.
— Потому что была война, — сказала она. — А на войне люди не всегда могут вернуться. Даже если очень хотят.
— А вы не уезжайте на войну, — попросил Коля. — Ладно?
— Ладно, — ответила Анна. — Я не уеду.
***
Октябрь 1944 года
Письмо от тётки Клавы пришло через две недели после того, как Коля поправился.
Анна узнала конверт ещё издали — мятый, заляпанный чернилами, с корявыми каракулями обратного адреса. Тётка Клава писала редко и всегда по делу, не тратя слов на пустое. Анна развернула листок, исписанный крупным, скачущим почерком, и пробежала глазами.
«Аня, приезжай. Митька твой скучает шибко, плачет по ночам, да при мне крепится. Ребятишки наши его не обижают, но всё же он чужой тут, сам знаешь. И учиться ему надо, а у нас школа за семь вёрст. Да и кормить четверых невмоготу, сама понимаешь. Ты уж забирай, как надумаешь».
Анна перечитала трижды. Потом аккуратно сложила письмо, сунула за пазуху и вышла на крыльцо.
Октябрь в Ветрове стоял сухой, прозрачный, с низким бледным солнцем и острым запахом прелой листвы. Вишни совсем облетели, только кое-где на голых ветвях ещё держались запоздалые ягоды — тёмные, сморщенные, сладкие до горечи. Анна сорвала одну, раздавила пальцами, слизнула терпкий сок.
Она знала, что этот день настанет. Знала с той минуты, как сказала Коле: «Не уеду». И всё равно не была готова.
Матрёна вышла следом, встала рядом, оперлась на перила.
— Письмо? — спросила она коротко.
— От тётки. Сын болеет, — Анна помедлила. — Не болеет, но скучает. Забрать просит.
— Забирай, — так же коротко ответила Матрёна.
Анна посмотрела на неё. Старуха стояла прямая, неподвижная, только пальцы, сжимающие перила, побелели от напряжения.
— Я вернусь, — сказала Анна. — Я Коле обещала.
— Обещать — не жениться, — усмехнулась Матрёна невесело. — Мало ли что бывает.
— Я вернусь, — повторила Анна. — С сыном вернусь. Если вы… если позволите.
Матрёна медленно повернула к ней лицо. Глаза её, выцветшие, усталые, смотрели долго, изучающе, будто в первый раз видели.
— Ты это серьёзно, дочка? — спросила она тихо. — Сюда, в глушь, с ребёнком? К чужим людям? На что жить собираешься? Я старуха бедная, одной коровой да огородом кормлюсь. А у тебя специальность, ты ж фельдшер, тебе в городе работать надо.
— В районе больница есть, — сказала Анна. — Я узнавала. Им нужны руки. Фельдшеров не хватает, участкового врача нет, Марья Семёновна одна на весь округ. Возьмут.
— А жить где? У меня изба маленькая, третий человек — уже тесно.
— Привыкнем.
— А Митька твой? Он-то захочет здесь жить? Он городской, небось, к другому привык.
Анна замолчала. Это был вопрос, на который у неё не было ответа.
— Не знаю, — сказала она честно. — Не знаю, Матрёна Ивановна. Знаю только, что не могу его там одного оставлять. И здесь — не могу вас с Колей бросить. Разорваться не могу. А выбирать — не хочу.
Матрёна долго молчала. Потом вздохнула, перекрестилась на купол церкви, видневшийся в низине.
— Ладно, — сказала она. — Вези своего Митьку. Разберёмся.
Ноябрь 1941 года
Елена узнала о ребёнке Анны случайно.
Она лежала в госпитале после контузии — под Вязьмой их часть попала в окружение, выходили с боями, и осколок мины чиркнул по виску, оставив багровый шрам, который теперь будет с ней всю жизнь. В палате было холодно, раненые лежали вповалку на нарах, перевязочного материала не хватало, врачи работали сутками.
Елена уже вставала, помогала медсёстрам, когда в палату принесли новенького — молодого лейтенанта без руки, всего в бинтах, похожего на восковую куклу. Она мыла пол возле его койки, когда услышала разговор.
— Ты откуда сам? — спросил сосед по нарам, пожилой усатый старшина.
— Саратовский, — еле слышно ответил лейтенант. — Из-под Ртищева.
— О, земляк почти. А я из Тамбова.
— А у нас соседи тамбовские, — лейтенант закашлялся, зашёлся хрипом. — В Ключевке. Мать туда к сестре ездила, рассказывала. Там фельдшерица одна объявилась, молодая, с ребёнком. Говорят, без мужа, из города приехала, позор на всю деревню.
Елена уронила тряпку.
— Как — Ключевка? — спросила она, сама не своя. — Какая фельдшерица?
— А Бог её знает, — лейтенант с трудом повернул голову. — Анна, кажись. Анна Матвеева. Или Матвеевна. Я не запомнил.
Елена стояла, сжимая в руках мокрую тряпку, и чувствовала, как земля уходит из-под ног. Анна. Её Аня. С ребёнком. Без мужа.
И она поняла всё.
Поняла, почему Анна уехала так внезапно. Поняла, почему молчала, не отвечала на письма, избегала встреч. Поняла, кого носила под сердцем, когда стояла на перроне и смотрела, как Дмитрий уходит с другой.
Поняла — и захлебнулась виной.
Она не помнила, как выбежала из палаты, как нашла начальника госпиталя, как просила, требовала, угрожала — отпустите, мне надо, срочно, хоть на день, хоть на час. Тот смотрел на неё как на умалишённую, качал головой: война, санинструктор Ветрова, вы не в санатории. Она не сдавалась. И добилась — дали трое суток, без учёта дороги.
Она ехала в Ключевку на перекладных, в товарняках, на попутных полуторках, мёрзла на ветру, голодала, спала вповалку с беженцами. И всё время думала: только бы успеть. Только бы увидеть, объяснить, вымолить прощение.
Не успела.
В Ключевке ей сказали: уехала Анна-то. Ещё летом уехала, как только оправилась после родов. Куда — не сказала. Мать её, Матрёна Фёдоровна, не велела сказывать. А вы, девушка, не из тех ли будете, из-за которых она из города бежала?
Елена молча развернулась и ушла.
Она шла по пыльной деревенской улице, ничего не видя перед собой, и думала: всё. Конец. Ни прощения, ни искупления. Только война впереди — длинная, кровавая, бесконечная.
И, может быть, это и есть её крест.
Октябрь 1944 года
Анна выехала в Саратов на третий день после письма.
Матрёна собрала ей узелок: десяток яиц, шмат сала, баночку топлёного масла, сухари. Коля вцепился в подол и не отпускал.
— Вы обещали, — шептал он, глотая слёзы. — Вы обещали не уезжать.
— Я вернусь, — Анна присела перед ним на корточки, заглянула в глаза. — Слышишь, Коля? Я за сыном еду. Его Митя зовут, он такой же маленький, как ты. Мы вместе приедем, и вы подружитесь.
— Не подружусь, — упрямо мотнул головой мальчик. — Он чужой.
— Он не чужой, — сказала Анна. — Он такой же, как ты. У него папа на войне погиб. И мама у него — я. А у тебя мама… она тоже на войне погибла. И я теперь тебе… я буду тебе…
Она запнулась. Не смогла договорить.
Коля смотрел на неё серьёзно, по-взрослому, и в глазах его плескалось что-то, чему Анна не знала названия.
— Тётя Аня, — сказал он тихо. — А можно я буду звать вас мамой?
Анна закрыла глаза. Сердце её билось где-то в горле, мешая дышать.
— Можно, — сказала она. — Если хочешь.
Коля кивнул. Подумал. Потом спросил:
— А бабушка не будет сердиться?
Анна подняла голову. Матрёна стояла в дверях, теребя край фартука, и лицо её было мокрым от слёз.
— Не буду, — сказала она глухо. — Не буду сердиться, Колька. Зови.
Дорога до Саратова заняла двое суток.
Анна ехала в переполненном поезде, стоя в тамбуре, потому что в вагонах не протолкнуться. Рядом с ней тряслась пожилая женщина с двумя детьми, напротив — молодой солдат без ноги, на костылях. Говорили мало, каждый думал о своём.
Анна смотрела в мутное, запотевшее окно, за которым тянулись бесконечные поля, перелески, сожжённые деревни, и думала о том, как скажет Мите. Сын ждал её, верил, что она приедет. А она приедет не одна, а с известием, что теперь они будут жить в чужом селе, у чужих людей, с мальчиком, который называет её мамой.
Восьмилетний ребёнок — не грудной младенец. У него свои привычки, своя привязанность к бабушке, к дому, к Ключевке, где он родился и вырос. Имеет ли она право вырывать его с корнем, везти в неизвестность?
А имеет ли право оставить его у тётки, среди чужих детей, где он «чужой сам знаешь»?
Анна закрыла глаза. Поезд стучал колёсами, мерно, убаюкивающе, и под этот стук она вдруг провалилась в сон.
Ей приснилась Ключевка. Родительский дом, мать у печи, отец читает газету у окна. И она сама — маленькая, лет пяти, сидит на полу и перебирает цветные лоскутки, которые мать собирает для лоскутного одеяла.
— Мам, — говорит она. — А куда уезжают, когда вырастают?
— Кто куда, доченька, — отвечает мать, не оборачиваясь. — Кто в город, кто на край света. А кто и рядом остаётся.
— А ты осталась?
— Я осталась. Тебя ждала.
— А меня кто будет ждать?
Мать оборачивается. Лицо её расплывается, тает, превращается в другое лицо — старше, морщинистее, с глазами, полными слёз.
— Я буду ждать, — говорит Матрёна. — Мы все будем ждать. Ты только возвращайся.
Анна проснулась от толчка. Поезд стоял, за окном маячило облупленное здание вокзала. Саратов.
Тётка Клава жила на окраине, в старой казарме, перегороженной фанерой на четыре семьи. Анна нашла её дом с трудом — пришлось трижды спрашивать дорогу у прохожих. Шла по разбитой, нечищеной улице, скользила в грязи, придерживала узелок с гостинцами.
Митя увидел её из окна.
— Мама! — закричал он так, что, наверное, слышала вся улица. — Мама приехала!
Он вылетел на крыльцо босиком, в одной рубашонке, несмотря на холод, повис на шее, обхватил ногами, вцепился мёртвой хваткой.
— Ты приехала, — бормотал он, тыкаясь мокрым лицом ей в плечо. — А я думал, ты не приедешь. А тётка Клава сказала, что ты там останешься. А я не верил. Я знал, что ты приедешь.
— Приехала, — Анна гладила его по спине, по взлохмаченным волосам, целовала в макушку. — Приехала, Митенька. Прости меня.
Тётка Клава стояла в дверях, подперев щеку ладонью, и смотрела на них. Лицо у неё было усталое, осунувшееся, в переднике — мучная пыль.
— Ну слава тебе, Господи, — сказала она. — Дождался. Заходи, Аня. С дороги-то небось голодная.
Вечером, когда Митя наконец уснул, привалившись к матери и не выпуская её руку даже во сне, Анна сидела с тёткой Клавой на кухне, пила жидкий чай из смородинового листа.
— Ты надолго? — спросила тётка.
— Забираю, — ответила Анна. — Совсем.
Клава кивнула, не удивившись.
— Куда повезёшь-то?
— В Тамбовскую область. В село Ветрово.
— К родственникам подруги?
— К матери подруги. Она одна, с внуком. Помощь нужна.
Клава долго молчала, размешивая ложечкой несуществующий сахар.
— Ты это, Аня, — сказала она наконец. — Ты про отца Митькиного думала? Он же когда с войны вернётся, спросит, где сын. А ты его в чужие люди увезла.
Анна опустила глаза.
— Отец Митькин погиб, — сказала она тихо. — В сорок первом, под Москвой.
— Ой, Господи, — Клава перекрестилась. — Царствие Небесное. А ты ж не говорила ничего.
— Не говорила.
— А мать твоя знает?
— Нет.
— А отец?
— От отца писем нет четвёртый месяц.
Клава вздохнула. Помолчала. Потом встала, достала с полки завёрнутый в тряпицу кусок сала, придвинула к Анне.
— Ешь, — сказала строго. — В дорогу сил набирайся. А там — как Бог даст.
Анна ела молча, чувствуя, как по щекам текут слёзы.
Наутро они выехали.
Митя держался за материну руку и смотрел по сторонам круглыми, настороженными глазами. Ему было страшно — Анна видела это, чувствовала кожей. Но он молчал, крепился, только иногда сжимал её пальцы так, что хрустели суставы.
— Мам, — спросил он, когда поезд тронулся. — А там, куда мы едем, есть речка?
— Есть, — ответила Анна. — Пруд. Заросший, правда, ряской.
— А купаться можно?
— Летом. Сейчас холодно.
— А ребята там есть?
— Есть один. Коля. Он немножко младше тебя. Он хороший.
Митя насупился.
— А бабушка там есть?
— Есть. Бабушка Матрёна. Она добрая.
— А дедушка?
— Дедушка нет. Дедушка на войне погиб. Давно.
Митя помолчал. Потом спросил то, чего Анна боялась больше всего:
— А мой папа тоже погиб?
Анна замерла.
— Да, — сказала она. — Твой папа тоже погиб. На войне.
— А ты его видела? — Митя смотрел на неё снизу вверх, и в глазах его не было слёз, только вопрос. — Какой он был?
Анна закрыла глаза. Дмитрий стоял перед ней как живой — молодой, улыбающийся, с хрипловатым смехом и привычкой теребить мочку уха, когда волнуется.
— Красивый, — сказала она. — У него были серые глаза, как у тебя. И волосы тёмные, кудрявые. Он хорошо учился, хотел стать инженером. И он очень любил тебя.
— Он же меня не видел, — возразил Митя.
— Видел, — сказала Анна. — Я ему рассказывала. В письмах. Он знал, что ты родился, и очень радовался.
Это была неправда. Дмитрий так и не узнал о сыне. Но Митя не должен был знать об этом.
— А как его звали?
— Дмитрий.
— Как меня?
— Как тебя.
Митя задумался. Потом удовлетворённо кивнул и уткнулся матери в плечо.
Через полчаса он уснул. А Анна сидела, глядя в окно, и думала о том, что скажет ему, когда он вырастет. Когда спросит, почему отец не женился на матери. Почему не приехал, не забрал их. Почему оставил одну, с животом, на позор всей деревне.
Что она ответит? Правду — что отец полюбил другую? Что та, другая, была её лучшей подругой? Что он погиб, так и не узнав о сыне?
Или смолчит, как молчала все эти годы?
Она не знала.
В Ветрово они прибыли к вечеру.
Матрёна встретила их на крыльце, прижимая к себе Колю. Мальчик смотрел на приближающихся гостей с испугом и любопытством, вцепившись в бабушкину юбку.
— Ну, знакомьтесь, — сказала Анна, ставя Митю на землю. — Это Митя. А это Коля.
Мальчики уставились друг на друга. Митя — насупленный, настороженный, сжав кулаки. Коля — бледный, тоненький, с Лениными глазами навыкате.
— Здравствуй, — сказал Коля первым.
— Здравствуй, — буркнул Митя.
Повисла тишина.
— Ну чего столбами стоим? — Матрёна хлопнула в ладоши. — Заходите в избу, чай пить. Колька, помоги гостю узелок донести.
Коля послушно подхватил Митин мешок, едва не уронив от тяжести. Митя хотел забрать, но передумал. Пошёл следом, оглядываясь по сторонам.
Анна перевела дух.
— Ничего, — тихо сказала Матрёна, придерживая её за локоть. — Притрутся. Куда денутся.
Вечером, когда мальчиков уложили спать — на одной лавке, голова к голове, — Анна вышла на крыльцо.
Октябрьское небо было низкое, звёздное, с холодной, немигающей луной. Где-то далеко, за лесом, ухала сова. В избе горел огонёк — Матрёна всё не ложилась, возилась с пряжей.
Анна достала из-за пазухи письмо, которое везла с собой, не решаясь отправить. На конверте было написано: «Ключевка, Матвеевой М.Ф.».
Матери.
Она развернула листок, перечитала написанное.
«Мама, прости меня. Я знаю, что ты сердишься и не понимаешь, зачем я уехала и почему не возвращаюсь. Я и сама не всегда понимаю. Знаю только, что не могу иначе.
У Лены, подруги моей, сын остался. Коля. Ему пять лет. Он совсем один в этом мире, кроме бабушки, которая старенькая и больная. И я не могу их бросить. Не потому, что обещала Лене — хотя и обещала тоже. А потому, что иначе предам не её, а себя.
Я забираю Митю к нам. Мы будем жить здесь, в Ветрове. Я устроюсь на работу в больницу, буду помогать людям. А ты, если сможешь, приезжай. Или я приеду, как только устроюсь.
Ты только не сердись. Я всё та же твоя дочь, хоть и наделала ошибок. И люблю тебя по-прежнему.
Аня»
Она долго смотрела на письмо. Потом сложила его, сунула обратно за пазуху.
Не сейчас. Ещё не время.
Декабрь 1941 года
Елена вернулась в свою часть через три дня после того, как не нашла Анну в Ключевке.
Её встретили как родную — своих санинструкторов берегли, каждая на счету. Командир взвода, пожилой капитан с седыми висками, только крякнул, увидев её лицо.
— Ну что, Ветрова, намаялась? — спросил он.
— Намаялась, товарищ капитан.
— Отпуск не впрок?
— Не впрок.
Он покачал головой, но расспрашивать не стал.
Через неделю их часть перебросили под Тулу. Елена работала сутками, падала с ног, спала вповалку с ранеными на соломе. И всё время думала.
Об Анне. О ребёнке. О Дмитрии, которого видела мельком на переправе и который, наверное, уже забыл её. О том, как жить дальше с этой виной.
В ночь перед Новым, сорок вторым годом, она написала письмо.
«Аня, я всё знаю. Про ребёнка. Про Митю — я не знаю, как ты его назвала, но я хочу верить, что Митя. В честь него.
Я не прошу прощения. Я знаю, что не заслужила. Но я прошу тебя об одном: позволь мне помогать. Я получаю аттестат, часть денег буду переводить тебе. Не для того, чтобы откупиться. Просто чтобы ты знала: я помню. Я всегда буду помнить.
Если сможешь — ответь. Хотя бы одной строчкой. Мне очень нужно знать, что ты жива. Что ребёнок жив.
Лена»
Она отправила письмо на другой день, адресовав в Ключевку, Матвеевой М.Ф. для передачи дочери. И стала ждать.
Ответ пришёл через два месяца.
Короткий, сухой, на вырванном из тетради листке.
«Лена, я жива. Ребёнок жив. Деньги не присылай — не возьму. О прошлом не пиши — не вспоминай. И ты забудь.
Анна»
Елена перечитала письмо раз десять. Спрятала под гимнастёрку, у самого сердца. И больше не писала.
До самой осени сорок четвёртого.
Октябрь 1944 года
Первая неделя совместной жизни выдалась трудной.
Митя не разговаривал с Колей. Коля обиженно сопел и отворачивался к стенке. За завтраком они сидели на разных концах стола и демонстративно не смотрели друг на друга.
Матрёна вздыхала, но в разговоры не вмешивалась. Анна тоже молчала — понимала, что мальчики должны привыкнуть сами.
На третий день случилось неизбежное.
Анна возилась в огороде, укрывала на зиму кусты смородины, когда услышала крик. Бросила мешковину, побежала в избу.
Митя и Коля стояли посреди горницы, красные, растрёпанные, тяжело дыша. У Коли из носа текла кровь, у Мити была расцарапана щека.
— Это он начал! — закричал Митя, тыча пальцем в Колю. — Он сказал, что я чужой! Что у меня тут никого нет!
— А ты сказал, что моя мама не погибала на войне, а бросила меня! — выкрикнул Коля, и голос его сорвался на плач. — Ты сказал, она меня не любила!
Анна замерла.
Митя опустил голову.
— Я не так сказал, — пробормотал он. — Я не хотел.
— Хотел! — Коля всхлипывал, размазывая по лицу кровь и слёзы. — Ты всегда так думаешь! Ты думаешь, ты тут главный, потому что ты старше! А моя мама всё равно лучше!
— Твоя мама… — начал Митя и запнулся.
Он посмотрел на Анну. В глазах его был страх — страх, что сейчас она рассердится, накажет, разлюбит.
Анна медленно опустилась на корточки, взяла обоих за плечи.
— Слушайте меня, — сказала она тихо. — Оба слушайте.
Мальчики замерли.
— Колина мама, Лена, была моей самой лучшей подругой, — сказала Анна. — Мы вместе учились, вместе мечтали, вместе хотели помогать людям. Когда началась война, она ушла на фронт добровольцем, хотя могла остаться в тылу. Она вынесла с поля боя двадцать семь раненых. Двадцать семь человек, слышите? И погибла, спасая других. Она не бросила Колю. Она отправила его к бабушке, чтобы уберечь от бомбёжек. Потому что очень его любила.
Коля перестал всхлипывать. Слушал, раскрыв рот.
— А Митин папа, Дмитрий, — продолжала Анна, — тоже погиб на войне. Под Москвой, в сорок первом. Он никогда не видел Митю, но знал, что у него есть сын, и очень хотел с ним познакомиться. Не успел.
Митя шмыгнул носом.
— Так что у вас обоих нет ни пап, ни мам, — сказала Анна. — Но у вас есть бабушка. И я. И друг у друга теперь тоже есть. Вы не чужие. Вы — братья. Понимаете?
Мальчики молчали. Потом Коля осторожно протянул руку и тронул Митину расцарапанную щёку.
— Больно? — спросил он.
— Не очень, — буркнул Митя.
— А у тебя кровь, — сказал он, глядя на Колю.
— Пройдёт.
Повисла тишина.
— Я пойду умоюсь, — сказал Коля.
— И я, — сказал Митя.
Они пошли к рукомойнику вместе. Анна смотрела им вслед, чувствуя, как отпускает спазм, сжимавший сердце.
— Молодец, — раздалось от двери. — Правильно сказала.
Матрёна стояла на пороге, опираясь о косяк, и в глазах её блестели слёзы.
— Матрёна Ивановна, — Анна подошла к ней. — Я хотела спросить…
— Спрашивай.
— Можно я буду называть вас мамой?
Старуха вздрогнула. Посмотрела на Анну долгим, пристальным взглядом.
— Ты это серьёзно?
— Серьёзно.
— У тебя своя мать есть, — сказала Матрёна глухо. — В Ключевке. Она тебя ждёт.
— Она меня не ждёт, — покачала головой Анна. — Она меня прогнала. Три года назад. И до сих пор не простила.
— Прогнала — значит, ждёт, — сказала Матрёна. — Матери всегда ждут. Даже когда не прощают.
Она помолчала. Потом протянула руку, коснулась Анниной щеки — сухой, шершавой ладонью.
— Зови, — сказала она. — Если тебе легче будет. А я… я не против.
Анна прижалась щекой к её ладони и закрыла глаза.
— Спасибо, мама, — сказала она.
Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: