Она достала перчатку из сумки. Белую. Хлопковую. Тонкую. Как в музее, где экспонаты руками не трогают. Только Тамара Николаевна трогала всё.
Я стояла в прихожей и смотрела, как моя свекровь — шестьдесят два года, бывший завуч школы номер четырнадцать, тридцать лет педагогического стажа, грамота от районо, грамота от гороно, благодарность от управления образования — надевает белую перчатку на правую руку. Медленно. Палец за пальцем. Как хирург перед операцией. Только хирург спасает, а Тамара Николаевна — выносит приговор.
– Ну, посмотрим, – сказала она.
Три года назад она вышла на пенсию. Тридцать лет — завуч. Расписания, проверки тетрадей, комиссии, аттестации. Каждый день — контроль. Каждый день кто-то виноват: учитель не так заполнил журнал, ученик не так оформил работу, уборщица не так протёрла подоконник. И вдруг — пенсия. Пустота. Никого не проверишь. Некому поставить «неуд».
Она нашла кого.
Первый раз она приехала с перчаткой в марте двадцать третьего. Я думала — шутка. Кто в здравом уме проверяет пыль в чужой квартире белой перчаткой? Но Тамара Николаевна не шутила. Она прошла в комнату, провела пальцем по карнизу — тому месту, куда ни один нормальный человек не смотрит, — и показала мне перчатку. Серый след. Пыль.
– Неуд, Оленька, – сказала она. И достала из сумки блокнот. Маленький, в клетку, с синей обложкой. Такие были у неё в школе — для замечаний учителям. Она открыла чистую страницу и записала: «14 марта. Карниз — пыль. Неудовл.»
Я стояла и смотрела. И не знала, что делать. Засмеяться? Сказать «Тамара Николаевна, вы серьёзно?» Выхватить блокнот? Я не сделала ничего. Взяла тряпку и протёрла карниз. При ней. Пока она стояла и смотрела.
– Вот так, – кивнула она. – Сразу бы.
Вечером я рассказала Серёже. Он сидел за компьютером, в наушниках, один наушник снял.
– Мам на пенсии, ей скучно, – сказал он. – Не обращай внимания.
Не обращай внимания. Сорок восемь квадратных метров — и она проверяет каждый. Каждые две недели. Как по расписанию. Как комиссия в казарме. Я посчитала потом: за три года — семьдесят два визита. Семьдесят два раза белая перчатка, блокнот, оценка.
Через две недели она приехала снова.
На этот раз — батарея. Провела перчаткой по рёбрам радиатора в спальне. Серый след. Потом подоконник. След. Потом — верх холодильника. Я не дотягиваюсь до верха холодильника без табуретки. Мне метр шестьдесят. Холодильник — метр восемьдесят. Тамара Николаевна — метр семьдесят два, бывшая волейболистка, плечи прямые, спина как линейка. Она дотянулась без табуретки. Провела. Показала.
– Пыль, – сказала она. И записала в блокнот.
Потом пошла в ванную. Вентиляционная решётка. Провела пальцем по краю. Палец стал серым. Она сняла очки — у неё такая привычка, снимает и протирает, когда готовится сказать что-то неприятное, — протёрла, надела обратно и посмотрела на меня.
– Оленька, после двенадцатичасовой смены можно выделить десять минут на уборку. Я тридцать лет работала — и дом держала. Школа, проверки, педсоветы — и ни пылинки. Ни одной.
Я работаю фармацевтом. Двенадцатичасовая смена. На ногах. В аптеке нет стула — только у кассы, и на него нельзя садиться при покупателях. С восьми утра до восьми вечера: приём рецептов, выкладка, консультации, кассовая дисциплина, ревизия. Потом — дорога. Потом — Лёша, ужин, купание, сказка. Потом — посуда, стирка, завтра опять в восемь. И вентиляционная решётка. Да. Я не протираю вентиляционную решётку каждую неделю. Виновата.
– Тамара Николаевна, – сказала я тихо. – Я работаю двенадцать часов. На ногах. В аптеке нет стула.
Она сняла очки. Протёрла.
– Я не жаловалась — и ты не жалуйся.
Записала в блокнот. Закрыла. Убрала в сумку. Сняла перчатку, положила в пакетик — отдельный, чистый, — убрала тоже. Попила чай. Уехала.
Я потёрла запястье. У меня привычка — тру запястье, когда нервничаю. Кожа там сухая, от антисептика. В аптеке — антисептик каждые полчаса. Руки как наждачка. Я мажу кремом каждый вечер, но к утру опять сухие. Тру, тру, тру. Запястье красное. Как браслет.
Серёжа вечером:
– Ну как мама?
– Проверила холодильник, батарею и вентиляцию. Три неуда.
– Она просто такая. Привыкла.
– А мне привыкнуть?
Он надел наушники. Оба.
В апреле Тамара Николаевна приехала, когда я была на смене. Дома — Серёжа и Лёша. Серёжа работает из дома, программист, сидит за компьютером, наушники, код. Лёша играл в детской.
Я узнала потом. Серёжа рассказал вечером, когда я пришла в девятом часу, разула кроссовки — подошвы горят, ноги гудят — и села на пол в прихожей. Просто села. Потому что до дивана не дойти.
– Мама приезжала, – сказал Серёжа.
– И?
– Проверила Лёшкину комнату.
Я подняла голову.
– Лёша перед её приходом спрятал игрушки. Под одеяло. Все машинки, конструктор, динозавров — под одеяло. Одеяло — горой. Он сидел на кровати сверху и держал.
Я закрыла глаза.
– Мама подняла одеяло. Всё вывалилось. Она достала блокнот. Записала: «Детская — бардак. Мать не приучает». При Лёше. Вслух. Лёша заплакал.
– А ты?
– Я сказал: «Мам, не надо». Она сказала: «Не реви, мужик растёт». И пошла проверять ванную.
Я сидела на полу в прихожей. Кроссовки рядом, ноги босые, пальцы красные. Пятилетний ребёнок прячет игрушки под одеяло, потому что боится бабушкиной проверки. Держит горку руками. Сидит сверху. Как солдат на посту. Пять лет.
– Серёж, – сказала я. – Поговори с ней.
– Я попробую.
Он не попробовал. Я знала, что не попробует. Восемь лет — ни разу. Наушники. Код. Не обращай внимания. Она просто такая. Привыкла.
Я зашла в детскую. Лёша спал. Игрушки лежали на полу — так и не убрал после проверки. Динозавр с отломанным хвостом, три машинки, конструктор. Я села на край кровати. Лёша дышал ровно, но во сне хмурился. Пять лет — а уже хмурится во сне.
Я положила динозавра на тумбочку. Машинки — в коробку. Конструктор — на полку. Потом легла рядом с ним. И лежала, и потирала запястье, и считала. Семьдесят два визита. Семьдесят два раза перчатка. Семьдесят два раза блокнот. И ни разу — ни одного — Серёжа не сказал: «Мам, хватит».
В следующий визит она превзошла себя.
Суббота. Одиннадцать утра. Звонок в дверь. Я открыла — Тамара Николаевна. Прямая спина, очки на носу, сумка через плечо. В руке — пакетик. Я уже знала, что в пакетике.
Но на этот раз из пакетика она достала две перчатки. Правую и левую. Пару.
– Обновила, – сказала она. – Старая износилась.
Три года. Износилась. От моей пыли.
Она надела обе. Прошла в ванную. Провела по стыку между плиткой и ванной. По шву. По тому месту, где силикон. Посмотрела на перчатку. Кивнула — пока чисто.
Кухня. Открыла шкаф под мойкой. Провела по задней стенке. Серый след. Записала. Открыла духовку — провела по внутренней стороне дверцы. След. Записала. Отодвинула мусорное ведро — провела по полу за ведром. Крошка. Одна. Хлебная. Я видела, как она подняла эту крошку на белом пальце перчатки и посмотрела на меня. Как учитель смотрит на ученика, который в третий раз не сделал домашку.
Записала.
Прихожая. Провела по верху обувной полки. Чисто. Провела по плинтусу за дверью. Чисто.
– Прихожая — удовлетворительно, – сказала она. Как будто это достижение. Как будто я должна быть благодарна.
Потом выпрямилась. Сняла очки. Протёрла. Надела. И сказала:
– Общая оценка — неудовлетворительно. Как всегда.
Как всегда. Семьдесят два раза. Ни разу — «хорошо». Ни разу — «молодец». Ни разу — «Оля, у тебя чисто». За три года — ни одного «уд». Только «неуд». Всегда «неуд». Потому что всегда можно найти пыль. Везде. На любой поверхности. В любом доме. Если провести белой перчаткой по задней стенке шкафа под мойкой — будет серый след. У всех. У королевы Англии — и то был бы.
Я стояла в кухне. Лёша был в детской — я слышала, как он тихо играет. Тихо. Потому что бабушка в доме. Он уже знал: когда бабушка в доме — надо тихо.
Серёжа сидел в комнате. Наушники. Код. Нигде.
Тамара Николаевна стояла передо мной. Блокнот в левой руке. Перчатки — на обеих. Белые, чистые, с серыми следами моей жизни на кончиках пальцев.
Я протянула руку.
– Дайте, – сказала я.
– Что?
– Перчатку. Дайте.
Она не поняла. Моргнула. Я взяла её правую руку — аккуратно, но твёрдо — и сняла перчатку. Хлопковую, тонкую, с серым следом от крошки на указательном пальце. Надела на свою руку. На левую — я левша.
– Что ты делаешь? – спросила Тамара Николаевна.
Я не ответила. Прошла мимо неё в прихожую. Подошла к входной двери. Провела пальцем в перчатке по дверному косяку — снаружи, где подъезд. Показала ей. Серый след. Пыль.
Вернулась на кухню. Взяла блокнот из её руки. Она не сопротивлялась — от растерянности. Тридцать лет она проверяла. Её — никто. Никогда. Ни разу.
Я открыла чистую страницу. Достала ручку из кармана фартука — я всегда ношу ручку, привычка из аптеки, рецепты записывать. И написала. Печатными буквами. Как в школьном журнале.
«Свекровь. Тамара Николаевна.
Отношение к невестке — неуд.
Уважение к чужому дому — неуд.
Границы — неуд.
Влияние на внука — неуд. Ребёнок прячет игрушки под одеяло и боится.
Общая оценка — неудовлетворительно. Как всегда.»
Я оторвала страницу. Положила блокнот на стол. Положила страницу сверху. И перчатку — рядом, аккуратно, пальцами вверх.
– Вот ваша проверка, – сказала я. – И вот моя. Пока ваша оценка не изменится — проверки окончены. Это мой дом. Не ваша школа. Сорок восемь квадратных метров, за которые мы с Серёжей платим ипотеку. Здесь живёт мой сын, который в пять лет прячет машинки под одеяло, потому что боится, что бабушка запишет в блокнот. Пять лет, Тамара Николаевна. Он не «мужик растёт». Он ребёнок. И он боится вас.
Она стояла неподвижно. Спина — прямая. Всегда прямая. Но руки — без перчаток — висели вдоль тела. Пустые.
– Я, – начала она.
– Семьдесят два визита, – сказала я. – Три года. Ни одного «хорошо». Ни разу. Я работаю двенадцать часов на ногах. Прихожу домой, кормлю ребёнка, купаю, укладываю. И протираю вентиляционную решётку, потому что вы в следующую субботу приедете и проведёте по ней пальцем. Я три года живу так, будто у меня проверка. Каждые две недели. Как в казарме. Я не солдат. И вы не мой командир.
Тамара Николаевна сняла очки. Медленно. Протёрла. Но не надела. Держала в руке. Без очков лицо у неё было другое. Не строгое. Старое. Просто старое и растерянное.
Она посмотрела на блокнот. На страницу с моими записями. На перчатку.
– Я хотела помочь, – сказала она.
– Помочь — это прийти и сказать: «Оля, давай я пропылесошу, а ты отдохни». Помочь — это забрать Лёшу на прогулку, пока я домою посуду. Помочь — это не проверять, а сделать. За три года вы ни разу не помогли. Ни разу. Вы приходили ставить оценки.
Из комнаты вышел Серёжа. Без наушников. Стоял в дверях кухни и смотрел на мать, на блокнот, на перчатку на столе.
– Мам, – сказал он.
– Серёжа, скажи ей, – Тамара Николаевна повернулась к сыну. Голос дрогнул. Первый раз за все визиты — дрогнул.
– Мам, – повторил он. – Оля права.
Два слова. Восемь лет брака. Первый раз.
Тамара Николаевна надела очки. Спина выпрямилась — рефлекс, тридцать лет выправки. Взяла сумку. Посмотрела на блокнот.
– Блокнот забираете? – спросила я.
Она взяла блокнот. Страницу с моими записями — не взяла. Оставила на столе. Перчатку — тоже. Обулась. Вышла. Дверь прикрыла тихо.
Лёша выглянул из детской. В руках — динозавр с отломанным хвостом.
– Мам, бабушка ушла?
– Ушла.
– А она будет проверять?
– Нет, зайка. Больше не будет.
Он вышел в коридор. Сел на пол. Поставил динозавра рядом. Не спрятал.
Серёжа стоял в кухне и смотрел на перчатку на столе.
– Ты жёстко, – сказал он.
– Лёша прячет игрушки под одеяло.
Он промолчал. Взял перчатку. Повертел в руках. Положил обратно.
– Я ей позвоню, – сказал он.
– Позвони. Но перчатку в этот дом — больше ни разу.
Он кивнул.
Я села за стол. Потёрла запястье. Красное, сухое. Браслет из антисептика и нервов. Посмотрела на страницу, которую Тамара Николаевна не забрала. «Неуд. Неуд. Неуд. Неуд.» Мой почерк. Печатные буквы. Как в журнале.
Прошло шесть недель. Тамара Николаевна приезжает. Каждые две недели, как и раньше. Но без перчатки. Стоит в прихожей, не проходит дальше, пока не позову. Я зову. Она проходит на кухню. Садится. Пьёт чай. Смотрит в окно. В комнаты не заходит. Блокнот не достаёт. Но и не разговаривает — сидит, пьёт, молчит. Как человек, у которого отобрали профессию. Второй раз.
Серёжа говорит: «Ты её сломала».
Я говорю: «Нет. Я ей поставила оценку. Впервые за тридцать лет кто-то поставил оценку ей».
Лёша больше не прячет игрушки. Динозавр стоит на тумбочке. Машинки — на полу. Конструктор — где попало. Бардак. Нормальный детский бардак. Пятилетний. Живой.
Перчатка до сих пор лежит на кухонном столе. Я не убираю. Не знаю зачем. Может, чтобы помнить. Может, чтобы она видела, когда приходит. Белая, хлопковая, тонкая. С серым следом на указательном пальце. Крошка. Одна. Хлебная.
Я перегнула с этим спектаклем — перчатка, блокнот, оценки? Театр одного актёра на кухне в сорок восемь квадратов? Можно было просто сказать: «Тамара Николаевна, не приезжайте без звонка». Спокойно. По-взрослому. Без реквизита. Или когда тебя три года проверяют как казарму — имеешь право ответить тем же?
***
Вам будет интересно: