Найти в Дзене
Валерий Коробов

Чужая дочь - Глава 1

Треугольник серой бумаги принесла соседка, тетка Клава. Не отдала сразу в руки — держала у груди, как кошку, и смотрела жалостливо, уже примерившись к чужой беде. А за окном стоял мороз, в печи догорали последние щепки, и пятилетняя Зоя кашляла в подушку так, что у Анны разрывалось сердце. Она еще не знала, что эта похоронка — только начало. Что самое страшное случится через полгода, когда с войны вернется живой. Треугольник серой бумаги принесла соседка, тетка Клава. Не отдала сразу в руки — держала у груди, как кошку, и смотрела жалостливо, уже примерившись к чужой беде. — Анька, ты это... сядь сперва. Анна и так сидела — на лавке у окна, чистила последнюю картошку, тонко срезая шкурку, чтобы ни крошки не пропало. Зима сорок третьего выстудила поселок до костей, до скрипа в половицах, до инея на внутренней стороне стекол. Третий год войны, третий год без Николая. — Давай, — сказала она ровно, протянув руку. Тетка Клава всхлипнула, сунула бумагу и выскочила в сени, прижимая к носу пла

Треугольник серой бумаги принесла соседка, тетка Клава. Не отдала сразу в руки — держала у груди, как кошку, и смотрела жалостливо, уже примерившись к чужой беде. А за окном стоял мороз, в печи догорали последние щепки, и пятилетняя Зоя кашляла в подушку так, что у Анны разрывалось сердце. Она еще не знала, что эта похоронка — только начало. Что самое страшное случится через полгода, когда с войны вернется живой.

Треугольник серой бумаги принесла соседка, тетка Клава. Не отдала сразу в руки — держала у груди, как кошку, и смотрела жалостливо, уже примерившись к чужой беде.

— Анька, ты это... сядь сперва.

Анна и так сидела — на лавке у окна, чистила последнюю картошку, тонко срезая шкурку, чтобы ни крошки не пропало. Зима сорок третьего выстудила поселок до костей, до скрипа в половицах, до инея на внутренней стороне стекол. Третий год войны, третий год без Николая.

— Давай, — сказала она ровно, протянув руку.

Тетка Клава всхлипнула, сунула бумагу и выскочила в сени, прижимая к носу платок. Анна не окликнула. Она развернула треугольник, пробежала глазами казенные строчки, где каждая буква была острее ножа.

«...пал смертью храбрых...»

Пальцы не дрожали. Совсем. Она сложила бумагу обратно, аккуратно, по старым сгибам, и посмотрела в окно. Там, за промерзшим стеклом, пятилетняя Зоя возилась в сугробе, пытаясь слепить бабу, но снег был колкий, рассыпчатый — не лепился.

Николай учил ее лепить снеговика прошлой зимой, перед тем как ушел. Последний раз, когда видел дочь.

Анна перевела взгляд на картошку. Три штуки. На сегодня хватит, а завтра — пусто. Карточки на хлеб отоварить не успела, очередь выстоять не смогла — Зоя заболела, трое суток температура не спадала. Теперь карточки просрочены.

Она посмотрела на печку. Дров почти нет. На растопку пошли старые газеты, потом — табуретка, потом — крышка от сундука. В сундуке осталось только приданое Зоино, распашонки да одеяльце, которое Николай еще своими руками сшил — неумело, криво, но с такой любовью, что у Анны сердце заходилось.

Она встала. Подошла к окну. Зоя замерзла, топталась у крыльца, хлопала варежками.

— Мам, есть хочу!

— Иду, — ответила Анна.

Голос был чужой. Будто не она сказала, а кто-то другой, пустой, выстуженный, как этот поселок.

Вечером пришли бабы. Несли кто что: тетка Клава — горсть пшена, соседка Марья — три картофелины, старая Акулина Ивановна — кусок сала, заныканный еще с осени. Сидели на лавках, вздыхали, крестились на темный угол, где не было икон — Николай иконы не жаловал, комсомолец.

— Царство небесное Коле, — шептала Акулина Ивановна. — Геройский был мужик.

— Геройский, — эхом отзывались бабы.

Анна молчала. Она сидела у стола, гладила Зою по голове, и смотрела в одну точку. В голове было пусто и звонко. Только одна мысль билась, как муха о стекло: «Карточки просрочены. Еды нет. Дров нет. Зима только началась».

Она не плакала. Ни тогда, вечером, ни ночью, когда Зоя уснула, прижавшись к боку, и дышала жарко, часто — простуда еще не отпустила. Анна лежала с открытыми глазами, слушала, как за стеной воет ветер, и считала про себя: «Три картофелины, горсть пшена, сало. На неделю, если растянуть. А дальше?»

Дальше было пусто. Чернота. Как в том окне, за которым нет ни огней, ни дороги.

Утром она встала затемно, затопила печь последними щепками, сварила пшенную кашу на воде. Зоя ела жадно, обжигалась, тянула ложку ко рту трясущимися руками.

— Мам, а папа скоро придет?

Анна отвернулась к печи. Помешала пустой кочергой золу.

— Скоро, доченька.

— А он подарок принесет?

— Принесет.

— А какой?

— Спи, — сказала Анна. — Еще рано.

Она укрыла Зою старым тулупом, вышла на крыльцо. Мороз обжег лицо, защипал ноздри. В поселке еще спали, только из трубы сельсовета вился дымок. Надо было идти в контору, оформлять пенсию. Похоронку — в зубы, и идти.

Она вернулась в дом, достала из-под подушки треугольник. Развернула. Перечитала.

«...пал смертью храбрых в бою за социалистическую Родину...»

Коля.

Она вспомнила, как он уходил. Стоял на перроне, в шинели не по размеру, и улыбался растерянно, по-мальчишески. «Я вернусь, Аня. Ты только жди. Я живучий». А она держала Зою на руках, и Зоя тянула к нему ручки, кричала «папа, папа», и состав тронулся, и Николай побежал рядом, потом отстал, потом пропал в дыму.

Три года. Три года писем. Редких, скупых, пропахших порохом и махоркой. «Жив, здоров. Бьем фашистов. Как там Зойка? Береги себя». А потом письма перестали приходить. Два месяца тишины. И вот — треугольник.

Она спрятала бумагу обратно, надела зипун, повязалась платком. Зоя спала, поджав ноги к животу, тоненькая, бледная, синеватая даже во сне.

— Я скоро, — шепнула Анна. — Ты спи.

Она вышла, притворила дверь плотно, подперла колышком, чтобы не открылась. И пошла по хрусткому снегу к сельсовету.

В конторе было натоплено, пахло махоркой и кислыми щами. За столом сидел Степан Матвеевич, председатель, пожилой, с седыми усами, и сосредоточенно строгал карандаш.

— Аня? — он поднял голову, увидел ее лицо, и карандаш выпал из рук. — Что случилось?

Она молча положила на стол похоронку.

Степан Матвеевич читал долго. Перечитывал. Потом снял очки, протер их тряпочкой, надел снова. Посмотрел на Анну.

— Садись, Аня. В ногах правды нет.

Она села. Руки сложила на коленях, как в школе.

— Коля... хороший был мужик, — сказал председатель. — Я еще его отца помню, тот в гражданскую... Эх.

Он замолчал, засопел, полез в ящик стола. Достал мятую бумагу, казенную.

— Пенсию оформим. По потер... по погибшему кормильцу. Маленькая сумма, но хоть что-то. Дровишки обещали выделить, я поговорю. Ты держись, Аня. Война всех ломает.

— Спасибо, Степан Матвеевич.

Она встала. Голос был ровный, спокойный. Председатель посмотрел на нее с удивлением.

— Ты чего не плачешь-то?

Анна остановилась у двери.

— Слез нет, Степан Матвеевич. Высохли все. Войной высушило.

Она вышла. Мороз ударил в лицо, но ей стало жарко. Она шла быстро, почти бежала, чтобы не думать, не чувствовать, не вспоминать, как Коля в последний раз обнимал ее на перроне, и как пахло от него махоркой и потом, и как он шепнул на ухо: «Роди мне еще, Аня. Как вернусь — родим сына, я научу его рыбу ловить».

Она зашла в дом. Зоя проснулась, сидела на лавке, укутанная тулупом, и смотрела на дверь испуганными глазами.

— Мама! Ты где была? Я боялась!

— Я здесь, доченька. Я с тобой.

Анна прижала ее к себе, гладила по жиденьким волосам, и думала об одном: «Как жить? Чем кормить? Где силы взять?»

Ответа не было.

Через неделю кончилось сало. Еще через три дня — пшено. Анна варила картофельные очистки, собирала по сусекам прошлогоднюю гнилую картошку, пекла лепешки из лебеды, которую накопала под снегом. Зоя худела, кашляла, ночами горела, а днем лежала пластом, укутанная во все тряпки, какие нашлись в доме.

Анна не спала. Она дежурила у печки, поддерживала огонь щепками, ветками, тряпками — всем, что горело. Она считала дни до получки, до дров, до хлеба по карточкам. Она считала и понимала: не дотянут.

И тогда в дверь постучали.

— Анна, открой. Я знаю, ты дома.

Она узнала голос. Сергей Петрович, агроном из райцентра. Приезжий, городской, в поселке его не жаловали — чужой, да еще и с образованием. Жил один в доме при конторе, бабы судачили, что он от войны откосил — бронь у него, потому что специалист ценный, без него колхоз пропадет.

Анна открыла. На пороге стоял Сергей, в ватнике, с мешком в руках. За плечами у него белел снег, усы заиндевели.

— Зайди, — сказала Анна. — Чего на морозе стоять.

Он вошел, огляделся. Увидел пустой стол, Зою на лавке, прогоревшую печь. Вздохнул.

— Я принес, — сказал он и поставил мешок на пол. — Тут мука немного. И крупа. И сало. Бери.

Анна смотрела на мешок. Потом на Сергея. Потом снова на мешок.

— Зачем?

— Затем, что помрете вы обе, — ответил он просто. — А я смотреть на это не могу.

Она молчала. Сергей переступил с ноги на ногу, снял шапку, повертел в руках.

— Ты не думай ничего. Я... я Кольку твоего знал. Еще до войны. Хороший мужик. Он бы хотел, чтобы вы жили.

— Колька погиб, — сказала Анна. Голос дрогнул впервые за эту неделю.

— Знаю. Все знают.

Он помолчал.

— Анна, я не за спасибо. Просто... ну не могу я. Сижу в своей теплой конторе, ем досыта, а у вас тут... Не по-людски это.

Анна подошла к мешку. Развязала. Внутри лежали серые, грубые, но такие настоящие: мука, пшено, кусок сала, завернутый в тряпицу.

— Я отработаю, — сказала она тихо.

— Не надо отрабатывать.

— Надо. Я не беру просто так. Никогда не брала.

Сергей посмотрел на нее долгим взглядом. Потом кивнул.

— Ладно. Отработаешь. В контору придешь, поможешь бумаги перебрать. У меня там завалы. А я пока буду приносить. По-соседски.

Он ушел. Анна закрыла дверь, прижалась к ней спиной и сползла на пол. Зоя смотрела на мешок круглыми глазами.

— Мама, это что? Это есть можно?

— Можно, доченька. Можно.

В ту ночь Анна впервые за долгие месяцы наелась досыта. И Зоя ела, жадно, торопливо, боясь, что еда исчезнет.

Анна смотрела на дочь и знала: она сделает все, чтобы та выжила. Все, что угодно.

Даже если потом придется платить цену, о которой она пока не смела думать.

***

Весна сорок четвертого выдалась ранняя. Снег сошел к апрелю, обнажив почерневшую прошлогоднюю траву, размокшие дороги и горькую правду: война не кончалась, мужики не возвращались, а бабы все так же тянули лямку в одиночку.

Анна носила под сердцем ребенка.

Она узнала об этом в марте, когда тошнота подкатывала к горлу каждое утро, а слабость валила с ног посреди бела дня. Сначала думала — от недоедания, от весенней цинги, от всего сразу. Но сроки не сходились, и тело подсказывало то, что разум отказывался принимать.

Ребенок был от Сергея.

Она не могла сказать, когда именно это случилось. Не было ни одной ночи, ни одного часа, когда она решилась бы на это осознанно. Все вышло как-то само собой, в полутьме, в отчаянии, в той черной пустоте, куда проваливается человек, когда сил больше нет.

Сергей приходил часто. Приносил еду, дрова, лекарства для Зои. Помогал по хозяйству, чинил крышу, колол дрова. Анна отрабатывала в конторе — перебирала бумаги, мыла полы, топила печь. А потом в один из вечеров он задержался, и она не прогнала его, и все случилось так, как случается у одиноких людей на войне — без любви, без нежности, просто чтобы хоть на миг забыться, хоть на час почувствовать себя живой.

А потом он ушел, а она лежала и смотрела в потолок, и думала о Николае. О том, что он там, в земле, лежит где-то подо Ржевом или под Смоленском, а она здесь, живая, грешная, и не знает, как с этим грехом жить дальше.

Теперь грех стучал под сердцем. Маленький, еще не родившийся, но уже живой.

— Ты чего такая бледная? — спросила тетка Клава, встретив ее у колодца. — Хвораешь?

— Здорова, — ответила Анна коротко и опустила ведро в воду.

— А чего не ешь ничего? Вон как осунулась.

— Нет аппетиту.

Тетка Клава поджала губы, посмотрела подозрительно, но смолчала. В поселке и так судачили: Анька-фронтовичка одна живет, а агроном к ней шастает. И днем, и вечером. Не к добру это.

Анна знала, что говорят. Она носила свою тайну, как чугунный котел на голове — тяжело, больно, но не сбросишь. Скоро тайну уже не скроешь. Скоро все увидят, и тогда...

Она не додумывала эту мысль. Не могла.

Сергей пришел через неделю. Стоял на пороге, мял шапку в руках, смотрел куда-то в сторону.

— Анна, я... Ты это... Я уезжаю.

Она замерла у стола, где чистила картошку — теперь уже настоящую, не очистки.

— Куда?

— В область. Назначили главным агрономом. Повышение. Понимаешь, война скоро кончится, восстанавливать все надо, а специалистов не хватает. Я...

— Понятно, — сказала Анна. Голос был ровный, как доска.

— Ты не думай, я помогу. Деньгами буду помогать. Или продуктами. Я договорюсь, через людей передавать буду.

— Не надо.

— Анна...

— Не надо, говорю. Сама справлюсь.

Он шагнул вперед, остановился. Смотрел на нее, и в глазах было что-то похожее на боль.

— А если... Если что, ты напиши. Я адрес оставлю. Я...

— Уходи, Сергей.

Она сказала это тихо, но так, что он понял: спорить бесполезно. Он постоял еще минуту, потом развернулся и вышел.

Анна не плакала. Она смотрела на картошку, на свои руки, на живот, который уже начал округляться под фартуком, и думала об одном: теперь она точно одна. Совсем одна.

Лето выдалось жаркое. Анна работала в поле, как все бабы — от зари до зари, за трудодни, за палочки в ведомости, за возможность получить осенью хоть немного зерна. Живот рос, прятать его становилось все труднее. Бабы косились, шептались за спиной, но в глаза ничего не говорили — уважали ее горе, ее вдовство.

А потом, в августе, когда жара стояла невыносимая и даже по ночам не спадала, когда земля трескалась от сухости, когда пыль стояла столбом над дорогами, — в поселок вернулся Николай.

Анна стирала на речке. Полоскала белье, выкручивала, складывала в корзину. Зоя сидела рядом, пускала кораблики из щепок. Было тихо, только вода журчала да птицы перекликались.

— Аня.

Она не обернулась. Показалось. Мало ли что покажется на жаре.

— Аня, — повторил голос. Громче. Ближе.

Она обернулась.

Он стоял на берегу. Худой, обросший, в гимнастерке выцветшей, без ремня, с котомкой за плечами. Но это был он. Его глаза. Его скулы. Его руки, которые она помнила каждым нервом.

Николай.

— Живой... — прошептала Анна.

Она не помнила, как встала. Как побежала к нему. Как упала на грудь, как рыдала, как целовала его колючую щеку, его лоб, его губы. Как Зоя подбежала и повисла на нем, крича «папа, папа!».

Николай стоял, гладил их по головам, и молчал. Смотрел поверх их голов на реку, на поселок, на небо. И лицо у него было странное — не радостное, не усталое, а какое-то... застывшее.

Домой шли молча. Анна держала его за руку, боялась отпустить, боялась, что исчезнет, растает, как сон. Зоя прыгала вокруг, щебетала без умолку. Николай шел и смотрел под ноги.

В доме он сел на лавку. Огляделся. Увидел иконы в углу — Анна повесила, когда война началась. Увидел стол, застеленный чистой скатертью. Увидел детские рисунки на стене — Зоя рисовала углем. И увидел живот.

Он смотрел долго. Так долго, что Анна перестала дышать.

— Сколько? — спросил он хрипло.

— Коля...

— Сколько месяцев?

Она молчала. Он встал. Подошел. Остановился в двух шагах.

— Похоронка пришла в январе. Я похоронку получила, Коля. Думала, ты погиб. Думала, нет тебя.

— В плену я был, — сказал он глухо. — В плену, а потом бежал. К партизанам. Потом госпиталь. Письма не мог писать, неоткуда было. Я думал, вы знаете, что живой. Я думал...

Он замолчал. Снова посмотрел на ее живот.

— Чей?

Анна закрыла глаза. Земля ушла из-под ног. Сейчас решится все. Сейчас он либо поймет, либо...

— Чей, я спрашиваю?

— Сергей, — сказала она шепотом. — Агроном. Он... Он помогал нам. Зоя умирала, Коля. У нас есть было нечего. Дров не было. Я думала, мы не доживем до весны. А он приносил еду. И дрова. И лекарства.

— И себя в придачу, — закончил Николай.

— Не смей! — она открыла глаза, посмотрела на него с болью и гневом. — Не смей так говорить. Я думала, ты мертв. Я одна была. Совсем одна. Ты не знаешь, что это такое — смотреть, как ребенок умирает, и ничего не мочь сделать. Ты не знаешь!

— Знаю, — сказал он тихо. — Я на войне был. Я видел смерть. Я знаю, что такое — когда помочь некому.

Он отвернулся к окну. Стоял долго, молчал. Плечи у него вздрагивали.

Анна подошла, тронула за рукав.

— Коля... Прости меня. Прости, если можешь.

Он не обернулся.

— Простить? — голос у него был чужой, скрипучий. — А ты простишь меня, что я не погиб тогда? Что вернулся? Что живой?

— Коля!

— Не трогай.

Он отдернул руку. Повернулся. Глаза у него были красные, злые, пустые.

— Я не могу, Аня. Не могу я это принять. Чужое дитя в моем доме. От мужика, который... который пользовался, пока я там, в окопах...

— Он не пользовался! — крикнула Анна. — Он спасал нас! И я сама... сама виновата. Не он один.

Николай усмехнулся горько.

— Самозащита. Понятно.

Он пошел к двери. Анна бросилась за ним, схватила за руку.

— Коля, не уходи! Ты куда? Это же твой дом! Зоя твоя! Она ждала тебя, каждый день ждала!

Он остановился. Посмотрел на нее, потом на Зою, которая жалось в углу, сжимая в руках тряпичную куклу.

— Зою я люблю, — сказал он. — Она моя. А это... — он кивнул на живот. — Это не мое. И никогда моим не станет.

— Коля, это же дитя! Невинное дитя! Оно не виновато!

— Знаю, — ответил он. — Но я не могу. Не прошу.

Он вышел. Дверь хлопнула. Анна стояла посреди комнаты, прижимая руки к животу, и слушала, как затихают его шаги.

Зоя подошла, тронула за подол.

— Мама, а папа почему ушел? Он на нас сердится?

Анна опустилась на колени. Прижала дочь к себе, зарылась лицом в ее волосы.

— Не сердится, доченька. Он просто... он устал. Он с войны пришел. Ему отдохнуть надо.

— А он вернется?

— Вернется, — сказала Анна, хотя сердце разрывалось от лжи. — Обязательно вернется.

Николай вернулся через три дня. Был пьяный, злой, молчаливый. Прошел в дом, лег на лавку, отвернулся к стене. И так и лежал весь день, не двигаясь, не разговаривая.

Анна ходила на цыпочках, Зою уводила на улицу, кормила отдельно. В доме поселилась тишина — тяжелая, липкая, как паутина.

Сергей уехал. Кто-то сказал, что в область, кто-то — что дальше, на восток. Анна не искала его. Да и зачем? Что он мог изменить?

Осенью, в середине сентября, Анна родила девочку. Роды принимала тетка Клава — в поселке врачей не было, фельдшер ушел на фронт. Ребенок появился на свет криком, живой, здоровый, черноволосый — в Сергея.

Николая в доме не было. Ушел на рыбалку и пропадал два дня. Вернулся, когда уже все случилось.

Он вошел, увидел сверток на кровати, увидел Анну с заплаканными глазами, и остановился у порога.

— Как назвала?

— Катя, — ответила Анна. — В честь моей мамы.

Николай кивнул. Подошел к столу, сел, налил себе воды. На сверток даже не посмотрел.

— Значит, так, — сказал он глухо. — Я подумал. Война скоро кончится, жить как-то надо. Я остаюсь. Но при одном условии.

Анна замерла. Сердце забилось где-то в горле.

— Каком?

Николай поднял на нее глаза. В них не было злости. Только усталость. И пустота.

— Этого ребенка... — он кивнул на Катю. — Чтобы я его не видел. Не слышал. Чтобы он для меня не существовал. Ты с ним — сама. Корми, пои, расти. А я... я не отец ему. И никогда им не буду.

Анна смотрела на него и не верила своим ушам.

— Коля, она же маленькая! Она ничего не понимает! Как можно...

— Я сказал, — перебил он. — Или так, или я ухожу совсем. Выбирай.

В комнате повисла тишина. Только Катя посапывала в своем свертке, не ведая, что в эту минуту решается ее судьба.

Анна смотрела на Николая. На человека, которого любила. За которого молилась. Которого оплакала и похоронила в своем сердце. А теперь он стоял перед ней чужой, холодный, и ставил условия, какие ставят победители побежденным.

Она посмотрела на Зою. Та сидела на лавке, притихшая, испуганная, и переводила взгляд с матери на отца.

Потом посмотрела на Катю. Крошечное личико, сморщенное, красное, но такое родное. Часть ее самой. Ее кровь. Ее плоть.

— Я выбираю, — сказала она тихо. — Я выбираю обеих. Я мать.

Николай встал. Подошел к двери. Остановился.

— Значит, так. Я предупредил.

И вышел.

Анна сидела неподвижно, пока за ним не захлопнулась дверь. Потом взяла Катю на руки, прижала к груди, и впервые за многие месяцы заплакала. Тихо, горько, безнадежно.

Зоя подбежала, обняла ее за плечи.

— Мамочка, не плачь. Я помогу. Я с Катей буду играть. Я ее люблю.

Анна смотрела на старшую дочь, и сердце разрывалось от любви и боли.

— Спасибо, доченька. Спасибо.

А за окном начинался дождь. Холодный, осенний, долгий. Как вся их дальнейшая жизнь в этом доме, где отныне поселились двое взрослых, которые будут жить под одной крышей, но никогда уже не станут одной семьей.

***

Катя научилась понимать раньше, чем научилась говорить.

К двум годам она уже знала: в этом доме есть правила, которые нельзя нарушать. Главное правило касалось отца. Вернее, человека, которого все называли отцом, но который никогда не брал ее на руки, не гладил по голове, не звал по имени.

Для него она не существовала.

Она видела, как он смотрит на Зою. По-другому. Тепло. Когда Зоя подбегала к нему с букварем, он садился рядом и терпеливо объяснял буквы, водил ее пальцем по строчкам. Когда Зоя болела, он сидел у ее кровати всю ночь, менял компрессы, поил отварами. Когда Зоя просила куклу, он находил деньги, ехал в город, привозил — пусть не новую, пусть самодельную, но привозил.

Для Кати — ничего.

Она росла в тени. В тени сестры, в тени отцовского равнодушия, в тени материнской вины, которую Анна носила в себе, как незаживающую рану.

— Мам, а почему папа меня не любит? — спросила Катя однажды, когда ей исполнилось четыре.

Был вечер. Анна штопала Зоино платье при керосиновой лампе — электричество давали с перебоями, по часам. Катя сидела на полу, перебирала лоскутки, и вопрос вырвался сам собой, как вырывается у детей все, что накипело.

Руки Анны дрогнули. Игла уколола палец, выступила капля крови.

— Что ты, глупенькая? Он тебя любит. Просто... он устает на работе.

— Нет, — Катя покачала головой. Темные кудряшки — отцовские, сергеевские — упали на лоб. — Он на Зою смотрит и улыбается. А на меня — нет. Я видела.

Анна отложила шитье. Подозвала дочь, обняла, прижала к себе. Катя прильнула, вдохнула знакомый запах — хлеба, мыла и еще чего-то родного, неуловимого, что было просто запахом матери.

— Он тебя любит, — повторила Анна. — Просто он не умеет показывать. Он с войны вернулся тяжелый. Ты не обижайся на него.

Катя молчала. Ей было четыре, но она уже знала: мама врет. Врет, чтобы защитить. Чтобы сделать легче. Но ложь не помогала — внутри все равно болело.

Зоя вбежала с улицы, раскрасневшаяся, с вязанкой хвороста.

— Мам, я дров принесла! Папа сказал, за это даст мне пятак, я куплю конфет!

Она бросила хворост у печки, подскочила к матери, чмокнула в щеку и убежала обратно. На Катю даже не взглянула.

Не со зла. Просто Зоя жила в другом мире — мире отцовской любви, где все было просто и ясно. Она не понимала, что у сестры этот мир отсутствует. Для нее Катя была просто сестрой, младшей, немного чужой, но сестрой. Она не замечала разницы в отношении — дети эгоцентричны, они видят только себя.

Анна смотрела вслед старшей дочери и чувствовала, как сердце разрывается на две половины. Одну — для Зои, которую она любила той первой, самой сильной любовью, какой любят первенца. Другую — для Кати, которую любила больно, виновато, отчаянно, но не могла защитить от главной боли.

Ночью, когда дети уснули, Николай вернулся с работы. Бросил ватник на лавку, сел у стола. Анна поставила перед ним миску с похлебкой, кусок хлеба.

— Ешь.

Он ел молча. Анна смотрела на него, на его обветренное лицо, седые виски — война сделала его стариком в сорок лет.

— Коль, — начала она тихо. — Катя спрашивает, почему ты ее не любишь.

Ложка замерла на полпути ко рту. Николай поставил ее обратно в миску.

— И что ты сказала?

— Сказала, что любишь. Просто не умеешь показывать.

Он усмехнулся. Криво, горько.

— Врешь, значит.

— А что мне делать? Говорить правду? Ребенку четыре года!

Николай отодвинул миску. Встал, прошелся по комнате, остановился у окна. За стеклом было темно — ни огонька во всем поселке.

— Я не могу, Аня. Не могу я на нее смотреть и не видеть... его. Как он здесь ходил. Как он... — он сжал кулаки. — Ты не представляешь, что я пережил там, в плену. Как я думал о вас, как мечтал вернуться. А вернулся — и вот оно.

— Она не виновата, Коля.

— Я знаю. Но сердцу не прикажешь.

Он повернулся к ней. В глазах — боль, усталость, тоска.

— Я стараюсь. Честно. Я не бью ее, не ору. Я просто... не могу ее любить. Пусто там. Понимаешь? Пусто.

Анна подошла, взяла его за руку.

— А ты попробуй. Хоть раз. Подойди, погладь. Скажи слово. Она же тянется к тебе. Я вижу, как она смотрит. Она хочет, чтобы ты ее заметил.

Николай выдернул руку.

— Не проси. Не могу.

Он лег на лавку, повернулся к стене. Разговор был окончен.

Анна постояла, глядя на его широкую спину, на залатанную гимнастерку, на стоптанные сапоги. Потом вернулась к столу, убрала миску, потушила лампу.

В темноте она слышала дыхание Николая — тяжелое, прерывистое. Он не спал. Она не спала. И где-то там, за тонкой перегородкой, не спала Катя, прижимая к себе тряпичную куклу и думая о том, почему она такая плохая, что даже родной отец не хочет на нее смотреть.

Годы шли. Послевоенное время было тяжелым, голодным, но понемногу жизнь налаживалась. Колхоз поднимался, мужики возвращались с фронта — кто на костылях, кто без руки, кто без ноги, но живые. Отстраивали дома, заводили хозяйство, рожали детей — тех, что пошли уже после войны, желанных, вымоленных.

Катя росла в этом мире, но была в нем чужой.

В школе ее дразнили. Сначала — за черные кудряшки, непохожие на русые волосы Зои и Николая. Потом — за то, что отец никогда не приходит на собрания, не провожает ее, не встречает после уроков.

— Катька-подкидыш, — шептались за спиной. — Нашли в капусте. Ничейная.

Она не жаловалась матери. К чему? Мама и так убивалась, разрываясь между работой, домом, вечной нуждой и двумя дочерями, одна из которых была любимицей мужа, а вторая — вечным напоминанием о его позоре.

В тринадцать лет Катя поняла: чтобы выжить, нужно стать незаметной. Она научилась исчезать. Уходить в свою комнату, когда отец возвращался с работы. Молчать за столом, не поднимая глаз. Не просить ничего — ни денег на платье, ни книг, ни сладкого.

— Ты чего такая тихая? — спросила ее однажды Зоя. Им было уже четырнадцать и девять, Зоя училась в седьмом классе, ходила на танцы, дружила с девчонками, строила глазки парням. — Вечно молчишь, как рыба.

— Я не молчу, — ответила Катя. — Я думаю.

— О чем?

— О разном.

Зоя пожала плечами. Ей было неинтересно. У нее была своя жизнь — яркая, шумная, полная событий. Она не замечала, что сестра живет в тени. Или замечала, но не придавала значения.

Анна видела все. И болела за Катю так, как болеют за самого слабого птенца в гнезде — того, кого отталкивают братья, кого не докармливают родители. Она старалась дать Кате больше тепла, но все равно не хватало. Потому что главного — отцовского признания — она дать не могла.

Однажды, когда Кате было одиннадцать, она пришла из школы с разбитой губой.

— Кто? — спросила Анна, побледнев.

— Никто. Сама упала.

— Врешь.

Катя молчала. Анна взяла ее за подбородок, заглянула в глаза — темные, сергеевские, полные слез, которые девочка сдерживала из последних сил.

— Скажи мне, дочка.

— Петька Кныш, — выдохнула Катя. — Сказал, что я... что я подзаборная. Что мой настоящий отец — немец или предатель. Что меня в войну на дороге нашли.

Анна прижала ее к себе. Замолчала, потому что говорить было нечего. Правду не скажешь — слишком рано. Ложь не поможет — Катя уже не верит.

— Ты моя, — сказала она только. — Моя. И больше ничья. Запомни.

Катя запомнила. Но легче не стало.

В пятнадцать лет Катя объявила, что уедет учиться в город. В медицинское училище.

— Зачем? — удивилась Зоя. — Вон, в райцентре есть ПТУ, там на тракториста учат. Девчонки идут.

— Я хочу врачом, — ответила Катя твердо. — Людей лечить.

Николай, сидевший у окна с газетой, поднял голову. Посмотрел на Катю впервые за долгое время долгим, изучающим взглядом.

— Денег нет, — сказал он коротко. — Зою замуж выдавать, приданое нужно.

— Я не прошу денег, — Катя смотрела ему прямо в глаза — тоже впервые за много лет. — Я сама заработаю. Летом на ферму пойду, коплю. А в училище общежитие дают, стипендия будет.

Николай пожал плечами и снова уткнулся в газету.

— Дело твое.

Анна смотрела на дочь и видела в ней ту же упрямую жилку, что была когда-то в Сергее. Тот тоже всего добивался сам. Тоже не ждал помощи. Тоже шел напролом.

— Я помогу, — сказала Анна. — У меня отложено немного, на черный день.

— Не надо, мам. Сама.

Катя ушла в свою комнату. Села на кровать, обхватила колени руками. За перегородкой слышались голоса: Зоя что-то рассказывала про своего ухажера, Николай хмыкал, Анна вздыхала.

Обычный вечер. Обычная семья. Где она была лишней.

— Я вернусь, — пообещала она себе. — Вернусь и стану таким врачом, что все узнают. И тогда он... тогда он поймет.

Она не договорила. Потому что сама не знала, что именно должен понять Николай. Что она достойна любви? Что она не виновата в том, как появилась на свет? Что она — человек, а не тень?

Или она просто хотела, чтобы однажды он посмотрел на нее так же, как смотрел на Зою. С теплом. С гордостью. С любовью.

Лето Катя работала на ферме. Вставала в четыре утра, доила коров, чистила стойла, таскала тяжелые бидоны с молоком. Руки стерла в кровь, спина болела, но она не жаловалась. Считала каждый заработанный рубль, откладывала в жестяную банку из-под чая.

Вечерами, когда валилась с ног от усталости, она доставала учебники — старые, потрепанные, купленные у букинистов за копейки. Учила латынь, анатомию, фармакологию. Зубрила названия костей и мышц, рисовала схемы кровеносной системы, запоминала симптомы болезней.

Иногда к ней подсаживалась Анна. Молча гладила по голове, вздыхала.

— Отдохни, дочка. Завтра еще день.

— Успею, мам. Мне надо.

В конце августа Катя уехала. Провожали ее только мать и Зоя. Николай с утра ушел на рыбалку — то ли специально, то ли совпало. Катя не знала. Да и не хотела знать.

На вокзале Анна обнимала ее, плакала, крестила вслед.

— Пиши, дочка. Каждый день пиши. Я буду ждать.

— Буду, мам.

Зоя чмокнула в щеку, сунула в руку сверток.

— Держи. Пирожков напекла. В дорогу.

Катя села в поезд, прижалась лицом к холодному стеклу. Перрон медленно поплыл назад. Мать махала рукой, Зоя стояла рядом, и обе становились все меньше, все дальше.

А отец так и не пришел.

Катя отвернулась от окна, достала учебник. Открыла на закладке — сердечно-сосудистая система. Сердце. Самый главный орган. Тот, который у нее болел все эти годы.

— Ничего, — шепнула она себе. — Я справлюсь. Я всегда справлялась.

Поезд набирал ход, унося ее в новую жизнь. А в старой оставался дом, где для нее не нашлось места в отцовском сердце.

Училище оказалось тяжелым. Катя училась как одержимая — днем на лекциях, ночью в библиотеке, по выходным — подработки в больнице: мыть полы, менять белье, помогать санитаркам. Денег вечно не хватало, стипендия была крошечная, но она выживала.

Письма домой писала каждую неделю. Матери — подробные, про учебу, про город, про новых друзей. Зое — короткие, веселые. Николаю — ни строчки. Да и он не спрашивал.

На втором курсе она впервые увидела труп. В анатомичке, под белой простыней, лежало тело старого мужчины. Преподаватель сказал: «Смотрите, запоминайте, это ваша будущая работа». Кто-то из девчонок упал в обморок. Катя смотрела и думала о том, что смерть — это просто смерть. Она не страшна. Страшна жизнь, в которой тебя не любят.

На третьем курсе она начала подрабатывать медсестрой в хирургии. Увидела, как режут живое тело, как останавливают кровь, как вытаскивают с того света. И поняла: это ее. Это то, ради чего стоит жить.

На четвертом — влюбилась. В интерна, высокого, светловолосого, с добрыми глазами. Он провожал ее до общежития, дарил цветы, говорил красивые слова. А потом она случайно увидела его с другой — с главврачевой дочкой, нарядной, холеной, ухоженной. И поняла: такие, как она, из рабочей семьи, без приданого, без отца, который поддержит, — таким не светит счастье.

Она не плакала. Разлюбила так же быстро, как полюбила. Заперла сердце на замок и выбросила ключ.

На пятом курсе, когда шла распределение, Катя попросилась обратно — в свой район. Ей предлагали город, хорошую больницу, перспективы. Она отказалась.

— Почему? — удивилась комиссия.

— Там люди, — ответила Катя. — Там работать некому. Одна больница на весь район, а врачей нет. Я нужна там.

Она не сказала главного: она хотела вернуться. Не ради отца — ради матери. Ради себя. Чтобы доказать. Кому? Себе. И ему.

В поезде, который вез ее обратно, Катя смотрела в окно на проплывающие мимо поля, перелески, деревеньки и думала о том, что за эти пять лет она стала другим человеком. Сильным. Уверенным. Врачом.

Она выучилась спасать жизни. Может быть, теперь она сумеет спасти и ту маленькую девочку, которая до сих пор жила внутри нее и все так же ждала, когда же отец посмотрит на нее и скажет: «Дочка».

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: