Щелчок. Тихий, почти неслышный. Я всегда умел открывать дверь аккуратно, поворачивал ключ медленно, придерживая ручку, чтобы язычок замка не стукнул. Привычка ещё с тех пор, когда Димка был маленький и засыпал в восемь. Я приходил с работы, разувался в коридоре, ставил ботинки ровненько, носок к носку. Маринка всегда смеялась: «Ты как сапёр. Крадёшься, будто мины обезвреживаешь». А я просто не хотел будить сына.
Только в тот вечер Димка был у моей мамы. Я сам его отвёз накануне, потому что планировал кое-что. Глупость, конечно. Мне тридцать четыре года, а я купил букет пионов, бутылку просекко и коробку её любимых конфет с вишней. Даже свечи взял, такие толстые, в стеклянных банках. Продавщица в магазине посмотрела на меня и спросила: «Годовщина?» Я кивнул. Вроде того.
На самом деле не годовщина. Просто хотел. Просто соскучился. Знаешь, бывает такое... живёшь с человеком восемь лет, видишь каждый день, а потом вдруг ловишь себя на мысли, что скучаешь. Не по ней далёкой, а по ней вот такой, домашней, в растянутой футболке, с мокрыми после душа волосами. Я ехал домой и думал, что сейчас она откроет дверь, увидит цветы, закатит глаза и скажет: «Лёш, ну ты чего, как подросток». И мне станет хорошо.
Я не открывал дверь. Я стоял.
Ботинки в прихожей. Мужские. Не мои. Чёрные, кожаные, с какой-то дурацкой пряжкой на ремешке. Сорок третий размер, может сорок четвёртый. У меня сорок первый. Я смотрел на эти ботинки и чувствовал, как пакет с цветами и просекко тяжелеет в руке. Пионы пахли сладко, почти приторно. Этот запах потом преследовал меня недели две, серьёзно. Стоило кому-то пройти мимо с букетом, и меня подташнивало.
Из спальни шёл звук. Не громкий. Приглушённый. Ну, ты понимаешь, какой.
Я стоял в собственной прихожей, в собственной квартире, за которую платил ипотеку уже шестой год, и слушал, как моя жена занимается любовью с другим мужчиной. В нашей кровати. На нашем постельном белье, которое я сам заказывал на маркетплейсе, потому что Маринке нравился сатин, а не бязь.
Знаешь, что самое странное? Я не заорал. Не швырнул пакет. Не побежал в спальню с кулаками. Я аккуратно поставил пакет на пол, прислонил к стене, достал телефон и посмотрел на время. Двадцать один сорок семь. Среда. Шестнадцатое мая. Я запомнил, потому что мозг в таких ситуациях цепляется за цифры. Как будто, если зафиксировать координаты момента, можно потом отмотать назад и всё переделать.
Потом я развернулся и вышел. Тихо. Как сапёр.
Просекко, пионы и конфеты с вишней остались стоять у стены в прихожей. Интересно, она потом видела этот пакет? Интересно, что она подумала.
Хотя нет. Не интересно.
Я сел в машину, завёл двигатель и минут десять просто сидел. Руки на руле, фары выключены, во дворе тихо. Май, тепло, окна в домах открыты. Где-то наверху женщина звала ребёнка ужинать. «Ки-рилл! Кирилл, домой!» Голос такой усталый, привычный. Нормальная жизнь. Нормальный вечер. У всех нормальный, кроме меня.
Я позвонил Серёге. Серёга, это мой друг, ещё со школы. Мы не из тех, кто каждый день созванивается и обсуждает чувства. Скорее раз в месяц пиво, футбол, «ну как ты, нормально, ага, и я нормально». Но в тот момент мне нужен был кто-то, кому можно сказать вслух, потому что пока я это не сказал, это как будто не произошло.
— Серёг.
— О, Лёха. Чего?
— Можно к тебе?
— Щас? Ну давай. А чего случилось?
Пауза. Я смотрел на наши окна на третьем этаже. Свет горел в спальне. Жёлтый, тёплый. Наш ночник. Я его покупал в Икее, ещё когда Димка боялся темноты.
— Лёх? Ты там?
— Да. Еду.
Я доехал до Серёги за двадцать минут. Он жил на другом конце города, но дороги были пустые. Ночной город в мае, это вообще отдельная штука. Всё цветёт, воздух мягкий, фонари отражаются в лужах после дневного дождя. Красиво. Как издевательство.
Серёга открыл дверь, посмотрел на меня и ничего не спросил. Просто отошёл в сторону. Это я потом оценил, знаешь. Потому что мне в тот момент не нужны были вопросы. Мне нужен был стул и стакан.
Он налил мне виски. Не из дорогих, обычный, из магазина у дома. Я выпил, не почувствовав вкуса. Он налил ещё. Я выпил. Потом сказал:
— Маринка мне изменяет.
Серёга сел напротив. Кухня у него маленькая, шесть метров, хрущёвка. Холодильник гудел так, что казалось, вот-вот взлетит. На столе лежала открытая пачка сосисок и хлеб. Холостяцкий быт, классика.
— Ты уверен?
— Я только что стоял в прихожей и слышал их. В нашей спальне. Ботинки чужие у двери.
Серёга потёр лицо руками. Потом встал, открыл форточку, достал сигарету. Он бросил курить два года назад, но пачка всегда лежала на холодильнике. На всякий случай.
— Ты его видел?
— Нет. Только ботинки. И... звуки.
— Блин, Лёха.
— Ага.
Мы помолчали. За окном кто-то хлопнул дверью подъезда. Собака залаяла, коротко, один раз, и замолчала.
— И что ты сделал?
— Развернулся и ушёл.
— Правильно.
— Не знаю, правильно ли. Я просто не знал, что делать. Стоял там с этими дурацкими цветами...
— С какими цветами?
— Пионы. Я хотел ей сюрприз сделать. Ну, знаешь. Вечер вдвоём, без Димки. Свечи, вино, вот это всё.
Серёга смотрел на меня так, будто я рассказал ему, что у меня диагноз. Вот именно с таким лицом. Не жалость, нет. Скорее... бессилие. Когда хочешь помочь, но понимаешь, что словами тут ничего не починишь.
— Давно, как думаешь?
— Не знаю. Может давно. Может нет. Я не замечал. Или не хотел замечать. Это ведь разные вещи, да?
Серёга кивнул. Затянулся сигаретой, закашлялся. Два года не курил, лёгкие уже отвыкли.
— Она тебе звонила?
Я посмотрел на телефон. Ни одного пропущенного. Ни сообщения. Значит, не заметила, что я приходил. Или заметила пакет и решила... а что она решила? Что кто-то перепутал квартиру и оставил цветы у чужой двери?
Нет. Она увидит пакет и поймёт. Пионы, просекко. Это моё. Это я. И тогда она поймёт, что я знаю.
Но пока тишина. Двадцать три десять, и ни одного звонка.
— Нет. Не звонила.
— Может, не видела ещё.
— Может.
Я остался у Серёги ночевать. Он постелил мне на диване, принёс подушку, старое одеяло с катышками. Потрёпанное, но чистое. Я лёг и уставился в потолок. На потолке было пятно от протечки, похожее на карту какого-то острова. Я лежал и думал не о Маринке. Не о тех ботинках. Я думал о Димке.
Димке семь. Он ходит в первый класс, пишет буквы с наклоном, рисует машинки на полях тетрадей. Каждый вечер перед сном он просит: «Пап, расскажи историю». Не книжку, а именно историю. Из головы. Я придумываю ему про пирата, который ищет не сокровища, а своего кота. Кот потерялся на необитаемом острове, и пират плывёт через шторма, чтобы его найти. Димка засыпает обычно на том моменте, когда пират встречает говорящую рыбу. И я сижу потом ещё минуту-две на краю его кровати, смотрю на него и думаю: «Ничего. Всё у нас хорошо». Уходил к Маринке, мы смотрели сериал, она клала голову мне на плечо. Обычная семейная история. Обычный вечер.
А теперь вот что. Диван Серёги, пятно на потолке и понимание, что всё, что ты считал настоящим, возможно, было декорацией. И ты в ней играл единственного дурака.
Уснуть не получалось. Мозг прокручивал последние месяцы, как плёнку. Искал моменты. Аномалии. Маринка стала чаще задерживаться на работе, это началось, наверное, в феврале. Она работала менеджером в строительной компании, графика два через два не было, обычная пятидневка. Но в феврале она стала говорить: «Сегодня совещание до семи» или «Заказчик капризный, придётся задержаться». Я кивал. Верил. Зачем не верить?
Потом телефон. Она стала забирать его с собой в ванную. Раньше оставляла на кухне, на тумбочке, где угодно. А тут вдруг телефон стал продолжением руки. Я заметил, но подумал, ну, может в чатах рабочих что-то важное. Мало ли.
И третье. Бельё. Она стала покупать другое бельё. Не то хлопковое, удобное, в котором она ходила дома. А кружевное. Тёмное. Красивое, не спорю. Я даже обрадовался сначала, подумал, это для меня. Сделал комплимент. Она улыбнулась и сказала: «Просто захотелось чего-то нового». Ну, захотелось и захотелось. Бывает.
Три сигнала. Три красных флага, как сейчас говорят. А я прошёл мимо всех трёх, потому что не хотел видеть. Потому что видеть больно. Потому что, пока ты не видишь, жизнь продолжается. Сын засыпает под историю про пирата, жена кладёт голову на плечо, ипотека платится, на выходных вы ездите в гипермаркет за продуктами и спорите, какой сыр вкуснее. Нормальная жизнь. Нормальная семья. Из жизни, как говорится.
Телефон зазвонил в два ночи. Маринка.
Я смотрел на экран и не брал трубку. Её фотография на аватарке, та, что с моря, два года назад. Загорелая, смеётся, волосы мокрые. Мы тогда ездили в Анапу втроём, Димка первый раз увидел медузу и орал от восторга. Хорошая поездка. Настоящая. Или тоже декорация?
Телефон замолчал. Через минуту пришло сообщение: «Ты где? Всё в порядке?»
Потом ещё одно: «Лёш, я волнуюсь, позвони».
Я выключил телефон и повернулся к стене. Пятно на потолке исчезло в темноте. Я лежал и слушал, как Серёга храпит в соседней комнате. Мерно, спокойно. Чужая жизнь, чужой дом, чужой диван. Вот к чему я пришёл за восемь лет брака.
Утро наступило слишком быстро. Серёга уже гремел на кухне, варил кофе. Я сел на диване, потёр лицо. В голове было пусто и одновременно тесно, как в комнате, набитой мебелью, в которой нечем дышать.
— Кофе?
— Давай.
Серёга поставил передо мной кружку. Кофе был крепкий, горький, без сахара. Я сделал глоток и обжёг язык.
— Слушай, Лёх... Ты что вообще собираешься делать?
— Не знаю.
— Домой поедешь?
— Наверное. Вещи же. Документы. Да и Маринка звонила ночью.
— Взял трубку?
— Нет.
Серёга стоял у окна, держал кружку обеими руками. За окном было солнечно, май разгулялся. Во дворе мальчишки гоняли мяч, кто-то выбивал ковёр на турнике. Жизнь шла дальше. Она всегда идёт дальше, ей плевать на твои трагедии.
— Ты с ней поговоришь?
— А о чём говорить? Я всё слышал. Ботинки видел. Что тут обсуждать?
— Ну... может, она объяснит.
— Что она объяснит, Серёг? Что случайно упала на чужого мужика в нашей кровати? Бытовая травма?
Серёга хмыкнул. Не смешно, но нервное. Я и сам пытался шутить, потому что если не шутить, то выть.
— Я не про это. Я про то, что вам восемь лет. Димка. Квартира. Это не так просто взять и...
— А ей было просто.
Пауза. Серёга допил кофе, поставил кружку в раковину, открыл воду. Струя ударила по металлу, зашумела. Он мыл кружку и молчал. Я тоже молчал. Мы оба понимали, что он прав и что я прав, и что это ничего не решает.
— Лёха, я чего скажу. Я не знаю, как правильно. У меня самого, сам знаешь, с Иркой не сложилось. Но одно я точно понял: сгоряча не надо. Что бы ты сейчас ни решил, пусть это будет на холодную голову. Через неделю, через две. Не сегодня.
— А сегодня что?
— Сегодня поедь домой. Выслушай её. Не для неё. Для себя. Чтобы потом не жалеть, что не дал шанса. Или наоборот, чтобы убедиться.
Я кивнул. Не потому что согласился, а потому что надо было хоть что-то сделать. Сидеть на чужом диване до вечера не вариант. Жизнь требовала действий, даже если внутри хотелось просто лечь и не двигаться.
Я включил телефон. Семь пропущенных от Маринки. Четыре сообщения. Последнее в четыре утра: «Лёша, мне страшно. Пожалуйста, отзовись».
Мне страшно. Хм. А мне нет? Мне не страшно, что жизнь, которую я строил восемь лет, рассыпалась за одну среду?
Я поехал домой.
Поднялся на третий этаж, открыл дверь. На этот раз не крался. Ключ повернулся с нормальным щелчком, дверь хлопнула. В прихожей пахло чужим одеколоном. Сладковатый, тяжёлый. Не мой. Я пользуюсь чем-то простым, лёгким, покупаю в аптеке. А этот... дорогой, наверное. Из тех, что в рекламе с полуголыми мужиками.
Пакета с пионами на полу не было. Ни цветов, ни бутылки, ни конфет.
Маринка сидела на кухне. Одетая, причёсанная, накрашенная. В семь утра. Обычно по утрам она ходила в халате, с хвостиком на макушке, без макияжа. А тут, полный парад. Как будто готовилась. Как будто знала.
— Лёша.
Голос тихий. Глаза красные, но не опухшие. Плакала, но немного. Или давно. Или вообще просто не спала.
— Привет.
Я сел напротив. Между нами стол, чайник, две чашки. Она налила мне чай. Зелёный, с жасмином. Мой любимый. Это было так обычно, так по-домашнему, что на секунду мне показалось, что ничего не случилось. Обычное утро, обычный чай. Сейчас она скажет: «Тосты будешь?» и достанет хлеб из пакета.
Но она не сказала. Она сидела и ждала. Ждала, что скажу я.
— Ты видела пакет.
Не вопрос. Утверждение.
Она кивнула.
— Пионы. И просекко.
— Да.
— Ты хотел сделать сюрприз.
— Да, Марин. Хотел сделать сюрприз.
Она прикусила нижнюю губу. Привычка с тех пор, как я её знаю. Когда нервничает, грызёт губу. Когда учились в институте, она так делала перед экзаменами. Я тогда ещё подумал: «Какая красивая. И какая нервная».
— Лёша, я...
— Кто он?
Она вздрогнула. Чашка чуть качнулась в её руках, чай плеснул на блюдце.
— Это важно?
— Мне, да.
Тишина. На кухне тикали часы, те самые, с кукушкой, которые моя мама подарила нам на новоселье. Кукушка давно сломалась, не выскакивала, но часы ходили. Тик-так. Тик-так. Как метроном, отсчитывающий секунды до чего-то неизбежного.
— Его зовут Костя. Мы работаем вместе.
Костя. Коллега. Конечно. Совещания до семи. Капризные заказчики. Я почти рассмеялся, честное слово.
— Давно?
Она опустила взгляд. Пальцы обхватили чашку, как будто ей было холодно. Май, солнце в окно, двадцать два градуса в квартире, а ей холодно.
— С марта.
Два с половиной месяца. Значит, бельё, телефон, задержки на работе, всё сходилось. Всё было на поверхности, и я ходил мимо.
— Ты его любишь?
Вопрос, которого я сам не ожидал. Он вылетел раньше, чем я успел подумать. И повис в воздухе, как дым от Серёгиной сигареты.
Маринка подняла глаза. Посмотрела на меня. Долго. И я увидел в этом взгляде что-то, от чего стало по-настоящему плохо. Не злость, не стыд, не раскаяние.
Растерянность. Она правда не знала ответа.
— Я... не знаю.
И вот тут я впервые за эти сутки почувствовал, как что-то внутри треснуло. Не с грохотом, нет. Тихо. Как лёд на реке в марте, когда вроде ещё держит, но ты уже слышишь: потрескивает. И понимаешь, что стоять на нём больше нельзя...
Я встал. Не резко, не демонстративно. Просто встал, взял чашку, отнёс в раковину. Открыл воду, сполоснул. Закрыл. Руки двигались на автомате, как будто тело знало, что делать, пока голова отказывалась соображать. Маринка сидела за столом и смотрела мне в спину. Я чувствовал этот взгляд, физически, как ладонь между лопатками.
— Лёша, скажи что-нибудь.
— А что ты хочешь услышать?
— Не знаю. Что угодно. Кричи, ругайся. Только не молчи.
Я обернулся. Она сидела прямо, руки на столе, пальцы переплетены. Красивая. Даже сейчас красивая. Вот что обидно. Было бы проще, если бы я мог посмотреть на неё и не чувствовать ничего. Но я чувствовал. И это злило больше всего.
— Я не буду кричать, Марин. Не умею. Ты знаешь.
— Знаю.
— Тогда зачем просишь?
Она отвела глаза. За окном зашумел мусоровоз, загудел, зазвенели баки. Обычное утро четверга. Мир продолжал жить по расписанию, а мы сидели на кухне и не знали, как разговаривать друг с другом. Восемь лет вместе, а слов не было.
Я достал из шкафа спортивную сумку. Чёрную, с надорванной ручкой. С ней я ездил на тренировки, когда ещё ходил в зал. Это было года три назад, потом забросил, работа, ребёнок, ипотека, какой зал. Сумка пылилась на антресолях. Я стряхнул с неё пыль и начал складывать вещи. Джинсы, футболки, бельё, зарядка для телефона. Зубная щётка. Бритва. Паспорт из ящика в прихожей.
Маринка стояла в дверях комнаты и смотрела.
— Ты уходишь?
— На время.
— Куда?
— К маме. Там Димка. Заберу его потом из школы.
— Лёша, давай поговорим нормально. Пожалуйста.
Я застегнул сумку. Молния заела на середине, я дёрнул, она поддалась с хрустом. Поднял голову, посмотрел на Маринку. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, и кусала губу. Футболка белая, джинсы. Босиком. Ногти на ногах накрашены бордовым. Раньше она не красила ногти на ногах. Тоже для Кости? Или для себя? А какая разница.
— Нормально? Марин, ты серьёзно? Я вчера пришёл домой с цветами и застал тебя с мужиком. В нашей кровати. И ты хочешь поговорить нормально?
— Ты не застал. Ты ушёл. Ты даже не вошёл в спальню.
Это меня остановило. Я стоял с сумкой в руке и смотрел на неё. Она была права. Я не вошёл. Я стоял в прихожей, слушал и ушёл. Может, в этом тоже что-то было. Может, я не вошёл не потому, что был в шоке. А потому что боялся увидеть. Потому что пока ты не видел лица, это ещё можно как-то... ну, не знаю. Обмануть себя. Придумать, что ослышался. Что это телевизор. Что соседи сверху. Что угодно.
— Я слышал достаточно.
— Лёша...
— И ботинки видел. Сорок третий размер. С пряжкой. Это же его?
Она кивнула. Еле заметно.
— Он ушёл до того, как я увидела пакет. Минут через двадцать после... после того, как ты, видимо, был.
— Удобно.
— Я не оправдываюсь.
— А похоже.
Она вздохнула. Длинно, тяжело. Села на пол прямо в коридоре, спиной к стене, колени к груди. Как ребёнок. Или как человек, у которого кончились силы стоять.
— Ты можешь меня ненавидеть. Имеешь право. Но я хочу, чтобы ты знал: я не планировала это. Оно просто... случилось.
— Вещи не случаются два с половиной месяца подряд, Марин. Один раз, ладно, ошибка, помутнение, водка, корпоратив. Но два с половиной месяца это не «случилось». Это выбор. Каждый раз, когда ты ему писала, когда врала про совещания, когда покупала бельё... это был выбор. Твой. Осознанный.
Она молчала. Я тоже. Часы на кухне тикали. Тик-так. Тик-так.
— Ты права, я не вошёл в спальню. Знаешь почему? Потому что я боялся, что если увижу его, то сделаю что-нибудь, за что потом сяду. А у меня сын. Мне нельзя садиться. Мне надо его забирать из школы, читать ему на ночь, возить к стоматологу, учить кататься на велосипеде. Мне некогда сидеть в изоляторе из-за какого-то Кости.
Голос у меня был ровный. Слишком ровный. Я сам себя пугал этим спокойствием. Внутри всё горело, а снаружи, ну, робот. Серёга потом сказал: «Ты был как замороженный, Лёха. Это не спокойствие, это шок». Может, он был прав.
Я надел кроссовки, перекинул сумку через плечо.
— Я заберу Димку из школы. Побудем у мамы. Потом... не знаю. Потом видно будет.
— А как же мы?
Я остановился в дверях. Посмотрел на неё. Она всё ещё сидела на полу, маленькая, босая, с бордовыми ногтями.
— Мы? Марин, а мы ещё есть?
Дверь закрылась. На этот раз я её не придерживал.
Мама жила на Северной, пятиэтажка у парка. Двушка, где я вырос, где на стенах до сих пор обои с корабликами, которые мы клеили с отцом, когда мне было десять. Отец умер семь лет назад, инфаркт, прямо на работе, в обеденный перерыв. Сел на скамейку у заводской столовки, закурил и не встал. Мама с тех пор жила одна, но не жаловалась. Крепкая женщина. Тамара Ивановна, шестьдесят два года, бывший бухгалтер, нынешняя пенсионерка. Цветы на балконе, кроссворды по вечерам и Димка по выходным. Это был её мир, и она его оберегала, как крепость.
Я вошёл, она сразу всё поняла. Мамы, они такие. Ты ещё рта не открыл, а она уже знает. По глазам, по тому, как ты снимаешь обувь, по тому, как вешаешь куртку. Мама стояла в коридоре и смотрела на мою сумку.
— Лёш.
— Мам, можно я поживу пока?
— Не спрашивай глупости. Конечно. Димка ещё спит, не буди.
Она не спросила, что случилось. Не в первую минуту. Она налила мне суп, вчерашний, куриный, с вермишелью. Поставила хлеб, нарезанный толстыми кусками. Масло. Чай. Всё молча, деловито, как будто она каждый день встречает блудного сына со спортивной сумкой в семь утра.
Я ел и чувствовал, как от горячего супа что-то оттаивает внутри. Не сильно. Чуть-чуть. На полградуса. Но этого хватило, чтобы руки перестали дрожать.
Мама села напротив. Подвинула к себе кроссворд, но не смотрела в него. Смотрела на меня.
— Маринка?
— Да.
— Мужик?
— Да.
Она кивнула. Без удивления. Без «ахов» и «охов». Просто кивнула, как будто ей сообщили прогноз погоды.
— Давно подозревала.
Я поднял голову.
— Что? Подозревала? И молчала?
— А что я скажу? «Сынок, по-моему, твоя жена нехорошо себя ведёт»? Ты бы меня послал. Сказал бы, что я лезу не в своё дело, что мы взрослые люди.
Она была права. Я бы именно так и сказал. Я бы обиделся, закрылся, и мы бы не разговаривали месяц. Потому что правда от матери про жену... это как ожог. Даже если она в точку.
— Что ты заметила?
— Мелочи. Она стала по-другому говорить о тебе. Не плохо, нет. Просто... никак. Раньше звонила, рассказывала: «Лёшка то, Лёшка сё». А потом перестала. Как будто ты стал мебелью. Частью интерьера. Ещё духи сменила. Раньше чем-то цветочным пахла, а потом... тяжёлым. Сладким. Не её.
Духи. Я не заметил духов. Ботинки не заметил бы, если бы не пришёл с сюрпризом. Бельё списал на «захотелось нового». Телефон, ну, телефон. Что я вообще замечал?
— Мам, я дурак?
— Нет, Лёш. Ты доверял. Это не одно и то же.
Димка проснулся в восемь. Вышел, сонный, в пижаме с динозаврами, увидел меня и расплылся в улыбке.
— Пап! Ты чего тут? А мы с бабушкой вчера блины делали! С вареньем! Хочешь?
— Хочу, Дим.
Он залез ко мне на колени, обнял за шею. Пах молоком и детским шампунем. Тёплый, лёгкий, абсолютно счастливый. Ему семь, у него динозавры на пижаме и блины с вареньем. Мир простой и понятный. Папа здесь, значит всё хорошо.
Я прижал его к себе и впервые за эти сутки почувствовал, что плачу. Тихо, без звука. Слёзы просто текли, а я зарылся лицом в его макушку, чтобы он не видел. Мама увидела. Отвернулась к окну. Постояла. Потом тихо вышла.
Димка отстранился, посмотрел на меня.
— Пап, ты чего? У тебя глаза мокрые.
— Аллергия, Дим. Весна. Пыльца.
— А, ну да. У Витьки из класса тоже. Он чихает по сто раз.
— Вот-вот. И я чихаю. Давай, показывай, какие блины вы с бабушкой напекли.
Он потащил меня на кухню, полез в холодильник, достал тарелку с блинами, накрытую полотенцем. Блины были толстые, неровные, с рваными краями. Идеальные.
Я ел блины, пил чай, слушал, как Димка рассказывает про одноклассника, который принёс в школу жука-носорога, и учительница кричала. Обычная жизнь. Детская, тёплая, бестолковая. И я думал: ради этого стоит не сломаться. Ради вот этого голоса, этих блинов, этих круглых глаз, которые смотрят на тебя, как на самого главного человека на свете.
Но внутри, под этим теплом, под супом, под блинами, под чаем с жасмином, сидела такая чёрная, тяжёлая штука. Как камень в желудке. И она никуда не делась.
Маринка позвонила в обед. Я взял трубку. Не потому что хотел, а потому что надо. У нас ребёнок, ипотека, общая жизнь. Нельзя просто выключить телефон и сделать вид, что ничего нет.
— Лёша, мы можем встретиться? Поговорить. Без крика. Просто поговорить.
— Где?
— Может, в парке? Том, что у набережной. Мы туда с Димкой на великах ездили.
Конечно. Парк, где мы ездили на великах. Каждая точка в этом городе привязана к нашей истории. Не убежишь, не спрячешься. Восемь лет, они везде.
— Ладно. В четыре.
— Спасибо.
Спасибо. Она сказала «спасибо» за то, что я согласился с ней поговорить. Как чужому. Как человеку, который делает ей одолжение. А ведь год назад она бы просто сказала: «Лёш, приезжай, жду». Без спасибо. Без пожалуйста. Потому что мы были одно целое, и не надо было благодарить.
Я пришёл в парк без десяти четыре. Сел на лавочку у фонтана. Фонтан ещё не включили, мелкий бассейн стоял сухой, на дне лежали прошлогодние листья и монетки. Люди бросают монетки даже в выключенный фонтан. Надеются, наверное. Привычка.
Маринка пришла ровно в четыре. В лёгком пальто, волосы распущены, сумка через плечо. Шла медленно, как будто каждый шаг давался с трудом. Села рядом, не вплотную, но и не далеко. Расстояние вытянутой руки. Или пропасть, тут как посмотреть.
— Привет.
— Привет.
Она достала из сумки бутылку воды, открутила крышку, отпила. Руки дрожали, я заметил. Крышка чуть не упала, она поймала на лету.
— Я не знаю, с чего начать.
— С начала, наверное.
— С начала... Ладно.
Она смотрела на пустой фонтан. Листья на дне шевелились от ветра, сухо шуршали.
— Помнишь, в январе у меня был проект, новый жилой комплекс? Ну, «Ривьера» этот.
— Помню. Ты ещё жаловалась, что подрядчики тормозят.
— Да. Костя пришёл к нам в январе. Новый менеджер по работе с подрядчиками. Мы стали работать вместе. Каждый день. Отчёты, встречи, поездки на объект. Это сначала была просто работа, Лёш. Честное слово.
— Честное слово.
Она уловила иронию. Прикусила губу.
— Я понимаю, как это звучит. Но так и было. Просто... он меня слушал. Спрашивал, как дела. Не формально, а по-настоящему. Смотрел так, как будто ему интересно. Как будто я... важна.
— А я? Я тебя не слушал?
Она помолчала. Долго. Голуби прошли мимо нашей лавочки, деловые, как чиновники.
— Ты слушал, Лёш. Но... ты не слышал. Это разное.
— Объясни.
— Я тебе говорила, что устала. Что мне тяжело. Что я хочу куда-нибудь уехать, хоть на выходные, вдвоём. Без Димки, без мамы, без ипотеки. Просто ты и я. Как раньше. Помнишь, мы в Питер ездили? Перед свадьбой?
Помню. Питер. Дождь. Мы гуляли по Невскому, промокли до нитки, зашли в какую-то кофейню и сидели три часа. Разговаривали. О чём, не помню. Обо всём. Ни о чём. Мне было хорошо. Ей тоже. Это было девять лет назад.
— Помню.
— Я просила. Несколько раз. «Давай уедем на выходные». А ты говорил: «Ну куда ехать, деньги нужны на ипотеку», «Димку не с кем оставить», «На работе завал». И я перестала просить.
— И поехала к Косте.
Она вздрогнула. Как от пощёчины, хотя я не повышал голоса.
— Это не оправдание, Лёш. Я знаю. Нет такого оправдания, которое бы это... исправило. Но ты спросил, и я говорю как есть. Я чувствовала себя одинокой. Рядом с тобой. В нашей квартире, в нашей кровати. Одинокой. Как будто я часть мебели. Как твоя мама сказала бы...
— При чём тут мама?
— Ни при чём. Прости. Я... путаюсь.
Она замолчала. Я тоже. По парку шла женщина с коляской, ребёнок спал, она качала коляску одной рукой, второй листала телефон. Нормальная жизнь. Обычная семейная история. Только у каждого своя.
— Марин, я работал по десять часов, чтобы у нас была квартира, машина, отпуск. Я приходил домой убитый, и да, может, у меня не было сил спрашивать, как твой день. Но это не значит, что мне было плевать. Это значит, что я выматывался. Ради тебя. Ради Димки. Ради нас.
— Я знаю.
— Тогда зачем? Если ты знала, что я стараюсь, зачем?
Она повернулась ко мне. Глаза мокрые, но она не плакала. Держалась.
— Потому что старание и присутствие, это не одно и то же, Лёш. Ты старался. Но тебя не было. Ты был на работе, в машине, в телефоне, в усталости. Ты приходил, ел, смотрел в экран и засыпал. А я сидела рядом и думала: «Вот он, мой муж. Вот он рядом. И мне одиноко».
Это было больно. По-настоящему. Не потому что она врала, а потому что, может быть, не врала. Может, так и было. Может, я действительно был рядом, но не здесь. Может, я так увлёкся ролью добытчика, что забыл быть мужем. Но это, чёрт возьми, не повод ложиться в кровать с Костей.
— И что, Костя присутствовал?
— Костя видел меня. Не функцию. Не маму Димки. Не жену. Меня. Марину.
— Красиво. Прям как в фильме. Только в фильме обычно не показывают, как жена врёт мужу два с половиной месяца. Как покупает кружевное бельё для другого. Как забирает телефон в ванную, чтобы муж не увидел переписку.
Она опустила голову.
— Я не говорю, что я права. Я говорю, что случилось и почему.
— А мне, знаешь, не очень помогает «почему». Мне помогло бы «этого не было».
Мы сидели и молчали. Ветер качал ветки берёзы над нами, молодые листья шелестели, нежно, будто шептались. Где-то играла музыка, из какого-то телефона или колонки. Что-то попсовое, про любовь, конечно. Про что же ещё.
— Что ты хочешь, Лёш? Развод?
Слово. Развод. Оно прозвучало, и парк как будто замер. Даже голуби остановились.
— Я не знаю, чего хочу. Вчера я хотел тебе пионы подарить. А сегодня не знаю.
— Ты готов попробовать? Вместе? Мы можем...
— Ты с ним закончила?
Пауза. Секунда, две, три. Я считал.
— Да.
— Когда?
— Сегодня утром. Позвонила и сказала, что всё. Что муж знает. Что...
— Ты закончила, потому что я узнал. Не потому что поняла, что это неправильно. А потому что попалась.
Она открыла рот, закрыла. Открыла снова.
— Это не...
— Скажи честно, Марин. Если бы я не пришёл вчера с этим дурацким сюрпризом. Если бы не ботинки. Ты бы продолжала?
Тишина. Длинная, как мост. И я стоял на этом мосту и ждал, пока она ответит. Зная, что ответ, скорее всего, будет таким, от которого мост обрушится.
— Я... наверное... да. Какое-то время.
Вот. Вот она, правда. Без фильтров, без обёрток. Она бы продолжала. Она бы приходила домой, целовала Димку в макушку, ложилась рядом со мной, а на следующий день ехала к Косте. И улыбалась бы, и говорила «совещание до семи», и жизнь шла бы дальше. Семейная история с двойным дном.
Я встал.
— Спасибо за честность.
— Лёша, подожди...
— Я подумаю. Мне надо подумать. Дай мне время.
— Сколько?
— Не знаю. Сколько понадобится.
Я ушёл. Шёл через парк, мимо детской площадки, мимо ларька с мороженым, мимо старика, который кормил голубей хлебом. Шёл и думал, что вот так, наверное, чувствуют себя люди после аварии. Ты вроде цел, руки-ноги на месте, голова работает. Но внутри что-то сместилось, и ты уже не тот, кем был десять минут назад.
Вечером, когда Димка уснул в маленькой комнате на старом диване, я сидел с мамой на кухне. Она гладила бельё, я пил чай. Утюг шипел, пар поднимался, пахло горячей тканью. Этот звук и запах из детства. Мама всегда гладила по вечерам.
— Мам.
— М?
— Папа тебе изменял?
Утюг остановился. Мама посмотрела на меня, потом снова на рубашку.
— С чего ты взял?
— Просто спрашиваю.
Она водила утюгом по рукаву, медленно, аккуратно. Ткань разглаживалась, складки исчезали.
— Один раз. Давно. Тебе было лет пять.
— И что ты сделала?
— Простила.
— Почему?
— Потому что любила. И потому что понимала, что одним поступком человек не определяется. Он много чего другого делал. Хорошего. Каждый день. А тот раз... это был один раз. И он сам пришёл, сам рассказал, сам плакал.
— А если бы не один раз?
Мама поставила утюг, выпрямилась. Посмотрела на меня.
— Тогда, может, и не простила бы. Лёш, я не знаю, что тебе сказать. Это не моя история. Это твоя. И твоей Маринки. Я только одно скажу: что бы ты ни решил, думай о Димке. Не ради него решай, нет. Ради себя. Но думай о нём.
— Я только о нём и думаю.
— Вот и хорошо.
Она снова взялась за утюг. Шипение, пар, запах чистой ткани. Я смотрел на её руки, морщинистые, крепкие, с обручальным кольцом, которое она не сняла даже после папиной смерти. Семь лет носит. Может, это и есть любовь, не когда всё хорошо, а когда всё плохо, и ты всё равно не снимаешь кольцо.
Ночью я лежал на раскладушке в маминой комнате и слушал, как Димка сопит за стенкой. Думал. Прокручивал. Вспоминал.
Восемь лет. Мы познакомились на дне рождения общего знакомого. Маринке было двадцать два, мне двадцать шесть. Она пила мохито и спорила с кем-то про кино. Я подошёл, влез в разговор, сказал какую-то ерунду. Она засмеялась. У неё смех такой... как колокольчик. Банально, но правда. Я влюбился в этот смех, а потом в глаза, а потом в привычку кусать губу, а потом во всё остальное. Через год мы поженились. Через два родился Димка. Потом ипотека, потом ремонт, потом работа, работа, работа. И где-то между ремонтом и работой мы потерялись. Нет, не потерялись. Мы просто перестали друг друга искать.
Маринка говорила, что я не присутствовал. Может, так и было. Может, я приходил домой уставший и думал, что достаточно просто быть, физически, в одном пространстве. А ей было мало. Ей нужен был я, а не моё тело на диване с пультом в руке.
Но это не оправдание. Нет. Если тебе плохо в отношениях, ты говоришь. Ты кричишь, плачешь, уходишь, ставишь ультиматум. Ты не ложишься в кровать с другим. Это не решение проблемы. Это создание новой.
Или... может, она и говорила? «Давай уедем на выходные». Это она говорила? И я отвечал: «Ипотека, Димка, работа». Сколько раз? Два? Пять? Десять? Когда человек просит двадцатый раз и получает тот же ответ, в какой момент он перестаёт просить и начинает искать в другом месте?
Нет. Стоп. Я не буду оправдывать. Не буду. Она сделала выбор. Взрослая женщина, тридцать лет, мать ребёнка. Не девочка. Она знала, что делает. И знала, чем это может закончиться.
Но... но. Вот это «но» не давало мне уснуть. Крутилось, как заноза. Потому что одно дело ненавидеть, и совсем другое, понимать. И самое мерзкое, что можно делать и то, и другое одновременно.
Три дня я прожил у мамы. Ходил на работу, забирал Димку из школы, делал с ним уроки, читал на ночь. Продолжал историю про пирата и кота. Пират нашёл остров, но кот спрятался в пещере. Димка переживал: «Пап, а он его найдёт?» Я говорил: «Конечно, найдёт. Обязательно найдёт». И сам не знал, вру или нет.
Маринка писала каждый день. Не много. Одно-два сообщения. «Как Димка?» «Скучаю». «Я понимаю, что тебе нужно время». Я отвечал коротко: «Димка в порядке». Всё. Больше ничего не мог.
На четвёртый день мне позвонил Серёга.
— Лёха, ты как?
— Живой.
— Давай пива. Сегодня вечером.
— Серёг, мне не до пива.
— Именно поэтому и давай. Восемь часов, бар на Центральной. Жду.
Я пришёл. Сел за столик, Серёга уже был там. Перед ним стояла кружка, наполовину пустая. Он кивнул мне, подозвал официанта, заказал ещё одну.
— Рассказывай.
— Что рассказывать? Ничего не изменилось. Живу у мамы. Маринка пишет. Я не знаю, что делать.
— Ты с ней говорил? Нормально, не по переписке?
— В парке. Она рассказала. Коллега, с января знакомы, с марта... ну, в общем. Говорит, чувствовала себя одинокой. Говорит, я не присутствовал.
Серёга отпил пива. Поставил кружку, повертел.
— А ты?
— Что я?
— Ты что думаешь? Она права?
— Не знаю. Может, отчасти. Но это же не повод...
— Не повод. Согласен. Но вопрос-то не про это. Вопрос: ты хочешь её вернуть или нет?
Простой вопрос. Два варианта. Да или нет. А я сидел и не мог ответить.
— Лёха, я чего тебе скажу. Когда мы с Иркой расходились, помнишь, я полгода был как овощ. Пил, не ел, на работе косячил. И знаешь, что меня жрало больше всего? Не то, что она ушла. А то, что я так и не понял, хотел ли я, чтобы она осталась. Вот это «не знаю» оно хуже любого ответа. Лучше ошибиться и пожалеть, чем зависнуть в этом «не знаю» на годы.
Принесли пиво. Я сделал глоток. Холодное, горькое. Хорошо.
— Серёг, а если я скажу «да, хочу вернуть»... это что, слабость? Вот мужики, знаешь, они как... измена, всё, развод, точка. А если я скажу, что хочу попробовать, это значит...
— Это значит, что ты взрослый человек, который принимает решение. Не слабость. Не сила. Просто решение. Твоё. И плевать, что скажут мужики. Мужики, которые так говорят, обычно сами ни в одних отношениях дольше года не продержались.
Я усмехнулся. Первый раз за четыре дня. Маленькая, кривая усмешка, но всё же.
— А если скажу «нет, не хочу»?
— Тогда тоже нормально. Тогда развод, раздел, дальше жить. Люди разводятся, Лёха. Это не конец света. Это конец одной истории и начало другой.
История про развод. История про отношения. История про семью. Сколько таких историй, миллионы, наверное. У каждого своя. И каждый думает, что его уникальная, что ничего подобного ни с кем не случалось. А на самом деле вон, в этом баре, за каждым вторым столиком кто-то сидит с таким же камнем в желудке.
— Мне надо с ней ещё раз поговорить. Но не знаю, о чём.
— О главном. Спроси себя, что тебе нужно от неё услышать, чтобы принять решение. И спроси это.
— А если мне не понравится ответ?
— Тогда хотя бы будешь знать.
Мы допили пиво, Серёга проводил меня до машины. Хлопнул по плечу, крепко, по-мужски.
— Лёха, ты справишься. Ты всегда справляешься.
— Спасибо, Серёг.
— Не за что. Звони, если что.
Я сел в машину и вместо того, чтобы ехать к маме, поехал к нашему дому. Не знаю зачем. Просто руки сами повернули руль. Остановился во дворе, заглушил двигатель. Окна на третьем этаже. Свет на кухне. Она дома. Одна? Или...
Нет. Хватит. Если каждый раз, видя свет в окне, я буду думать «одна или не одна», я сойду с ума. Так жить нельзя. Ни с ней, ни без неё. Нельзя.
Я смотрел на наши окна и думал о том, как мы сюда заехали. Ремонт делали сами, вдвоём. Я клеил обои, она красила потолок. Перемазались оба, хохотали. Она мне на нос кисточкой мазнула, белой краской. Я за ней гонялся по пустой квартире, она визжала, как девчонка. Потом сидели на полу, ели пиццу из коробки. Голые стены, голый пол, лампочка без люстры. И нам было хорошо. По-настоящему хорошо.
Куда всё делось? Когда? В какой момент мы перестали гоняться друг за другом с кисточками и стали двумя усталыми людьми, которые делят пространство, но не жизнь?
Телефон пиликнул. Сообщение от Маринки: «Видела твою машину во дворе. Хочешь зайти?»
Я поднял голову. Она стояла у окна. Силуэт за занавеской. Маленький, тонкий. Смотрела вниз, на меня.
Я завёл двигатель и уехал. Пока не готов. Пока нет...
Пятый день. Утро. Я сидел на кухне у мамы и мешал сахар в чашке. Ложка звякала о стенки, монотонно, по кругу. Сахар давно растворился, а я всё мешал. Мама стояла у плиты, жарила Димке сырники. Масло потрескивало, пахло ванилью и чем-то сдобным. Димка ещё спал, было рано, половина седьмого.
— Лёш, ты ложку сломаешь.
Я убрал руку. Посмотрел на чашку. Чай остыл, на поверхности плавала плёнка.
— Мам, я сегодня поеду домой.
Она не обернулась. Перевернула сырник, прижала лопаткой.
— К ней?
— К себе. Это моя квартира тоже.
— Я знаю, чья квартира. Я спрашиваю, зачем.
— Поговорить. По-настоящему. Не в парке, не по телефону. Дома. Там, где всё случилось.
Мама выключила плиту. Повернулась, вытерла руки полотенцем. Посмотрела на меня долго, оценивающе. Как в детстве, когда я собирался сделать что-то, от чего она не могла меня отговорить, но хотела убедиться, что я хотя бы понимаю последствия.
— Ты решил?
— Нет. Но чтобы решить, мне надо быть там. Здесь я только кручусь по кругу. Как эта ложка.
— Димку оставишь у меня?
— Если можно.
— Можно. Лёш...
— М?
— Не ори на неё. Что бы она ни сказала, не ори. От крика ещё ни одна семейная история не стала лучше.
Я кивнул. Допил холодный чай. Невкусный, с этой плёнкой. Но выпил до дна, потому что мама наливала.
Перед уходом заглянул к Димке. Он спал на боку, одну руку под подушку, вторую свесил с дивана. Одеяло сползло, я поправил. Он пошевелился, пробормотал что-то про жука-носорога и затих. Я постоял, посмотрел. Подумал: что бы ни случилось сегодня, вот это не изменится. Он мой. Я его. Это единственное, в чём я уверен.
Ехал через весь город. Пробки, светофоры, кто-то сигналит, кто-то подрезает. Обычное утро пятницы. Включил радио, попал на какую-то передачу, женщина рассказывала, как пережила развод. «Самое трудное, говорила она, это не сам развод. Самое трудное, это первое утро, когда ты просыпаешься и понимаешь, что тебя никто не ждёт». Я выключил радио.
Поднялся на третий этаж. Достал ключ. Постоял секунду перед дверью. Привычка крутить ключ бесшумно никуда не делась, пальцы сами легли на ручку. Но я одёрнул себя. Хватит красться. Хватит бояться того, что за дверью. Повернул ключ нормально, толкнул дверь.
Тихо. Чисто. В прихожей пахло чистящим средством, лимонным. Маринка убиралась, это было видно. Полы вымыты, обувь расставлена. Ни одних чужих ботинок. Только её кроссовки и домашние тапочки. И мои тапочки, стоят ровно, носами к двери, как будто ждут.
Она была в кухне. Сидела за столом, перед ней ноутбук, но экран погас. Не работала, просто сидела. В той самой растянутой футболке, в которой я её любил. Волосы в хвостике. Без макияжа. Бледная. Под глазами тени, как синяки. Не спала, видно.
— Привет.
Она подняла голову. Посмотрела на меня, и что-то в её лице дрогнуло. Не улыбка, нет. Скорее надежда. Крошечная, как огонёк зажигалки на ветру.
— Привет, Лёш. Чай будешь?
— Буду.
Она встала, включила чайник. Достала две чашки. Мою, синюю, с отколотым краем, которую я не давал выбросить, потому что «она удобная». И свою, белую, с рисунком подсолнухов. Чайник зашумел, забулькал. Она стояла спиной ко мне и ждала, пока закипит. Плечи напряжённые, острые под тонкой тканью.
— Я думал пять дней, Марин.
— Я знаю.
— И так ничего не надумал. Поэтому приехал.
Она повернулась. Чайник щёлкнул, выключился, пар поднялся к потолку. Она не двинулась. Стояла и смотрела.
— Спрашивай. Что хочешь. Я отвечу.
— На всё?
— На всё.
Я сел за стол. Она налила чай, поставила передо мной, села напротив. Как тогда, пять дней назад. Только в тот раз она была накрашена и причёсана, а сейчас, настоящая. Без брони.
— Ты с ним спала у нас дома один раз или больше?
Она сглотнула. Обхватила чашку пальцами.
— Три раза. Два раза у него. Один... тот раз. У нас.
— Почему у нас? Зачем привела его сюда?
— Он предложил. Сказал, что у него ремонт, шумно. А я... я не подумала. Вернее, подумала, но не о том. Не о тебе. Не о Димке. Не о кровати. Я в тот момент вообще не думала. Это не оправдание, это...
— Факт. Да. Я понял.
Пауза. За стеной у соседей включился телевизор, приглушённо зазвучали голоса. Что-то бубнили, не разобрать. Но сам звук, чужая жизнь за стеной, такая обычная.
— Ты ему что-нибудь обещала?
— В смысле?
— Ну, что уйдёшь от меня. Что будешь с ним. Что-нибудь такое.
— Нет. Нет, Лёша. Я никогда... у нас не было такого разговора. Это не были... отношения. Не в том смысле. Это было...
— Что?
— Бегство. Я бежала. От пустоты. От ощущения, что меня не видят. И прибежала туда, где увидели. Только это оказался тупик.
— Тупик?
— Потому что он, Костя, он хороший человек, наверное. Но он не ты. Я ложилась рядом с ним и думала о тебе. Каждый раз. Представляешь, какая дрянь?
Я не представлял. Вернее, не хотел представлять. Картинка и так стояла перед глазами, ботинки с пряжкой, звуки из спальни, запах чужого одеколона. Добавлять к этому ещё и мысли Маринки о том, о ком она думала в чужих руках... нет, спасибо.
— Марин, я хочу задать один вопрос. И мне нужен честный ответ. Не тот, который мне будет приятно услышать. А настоящий.
— Давай.
— Если бы можно было отмотать назад. К тому моменту, когда Костя впервые... ну, когда это перешло из рабочего в другое. Ты бы остановилась?
Она смотрела в чашку. Долго. Чай остывал, пар рассеивался. Часы с мёртвой кукушкой тикали над холодильником.
— Если честно?
— Если честно.
— Я не знаю. Тогда, в том состоянии, в котором я была... наверное, нет. Наверное, я бы всё равно шагнула. Потому что мне было настолько пусто, Лёш, что любое тепло казалось спасением. Даже чужое. Даже ворованное.
Она подняла глаза. Мокрые, но не плачет. Держится.
— Но сейчас... сейчас, когда я вижу, что натворила. Когда вижу пустую квартиру, пустую кровать. Когда Димка звонит и спрашивает, почему папа не дома. Сейчас я бы остановилась. На первом шаге. На первом взгляде. Развернулась бы и побежала к тебе.
— Ко мне, который не присутствует? Который мебель?
— К тебе, который мой. Мебель или нет. Мой.
Тишина. В ней не было враждебности. Не было и тепла. Она была, как пустая комната. Есть стены, есть потолок, есть пол. А что здесь будет, пока не решили.
Я отодвинул чашку. Встал. Прошёлся по кухне. Шесть шагов туда, шесть обратно. Маленькая кухня, но мне хватало. Маринка сидела и ждала. Не торопила. Не плакала. Просто была рядом и ждала.
— Я тебе расскажу кое-что, Марин. Пять дней назад, когда я стоял в прихожей и слышал... это... я не чувствовал злости. Совсем. Я думал, что буду в бешенстве, что снесу дверь, что наору. Но нет. Я чувствовал стыд. За себя. Как будто это я виноват, что стою тут с дурацкими пионами, как идиот. Как будто я не заслужил сюрприза. Как будто я смешной. Вот это было хуже всего.
— Лёша...
— Подожди. Дай договорю. Я пять дней это носил. Пять дней думал: что со мной не так? Почему она пошла к другому? Что я не дал? Чего не хватило? И знаешь, к чему пришёл?
— К чему?
— К тому, что не только ты виновата. Но и не только я. Мы оба. Мы оба перестали стараться. Ты замолчала и ушла к Косте. А я замолчал и ушёл в работу. И между нами выросла стена, по кирпичику, каждый день. Из несказанных слов, из непроведённых выходных, из неналитого вина. Мы построили эту стену вдвоём, а потом удивились, что не видим друг друга.
Маринка прижала ладонь ко рту. Глаза наконец-то заблестели, одна слеза скатилась по щеке, она смахнула тыльной стороной ладони.
— Но стена — это стена, Марин. А измена — это измена. Это разные вещи. Стену можно разобрать. А доверие... я не знаю, можно ли его склеить.
— Я попробую. Если ты дашь шанс, я попробую. Каждый день. Столько, сколько нужно.
— А если не получится? Если я буду каждый раз, когда ты задержишься на работе, думать: «С кем она?» Если буду проверять телефон, нюхать одежду, считать минуты? Это не жизнь, Марин. Это тюрьма. Для обоих.
— Я знаю.
— Тогда зачем?
— Потому что другого варианта у меня нет. Либо мы пробуем, либо теряем всё. А я не хочу терять. Ни тебя. Ни Димку. Ни то, что мы строили. Даже если я сама это разрушила наполовину.
Я подошёл к окну. Во дворе мальчишка ехал на велосипеде, криво, виляя, явно только учился. За ним бежал отец, придерживал за сиденье, кричал: «Руль ровнее, руль ровнее!» Мальчишка хохотал. Я вспомнил, как учил Димку. Прошлым летом. Он упал три раза, содрал коленку, но не заплакал. Посмотрел на кровь, потом на меня и сказал: «Пап, это же не больно. Это просто кровь». Мне тогда стало смешно и одновременно щемяще гордо. Мой сын. Храбрый мой пацан.
— Я не могу решить сейчас, Марин. Вот прямо сейчас, за чаем на кухне. Это не тот вопрос, на который отвечают за утро.
— Я понимаю.
— Но я хочу попробовать. Не обещаю, что получится. Не обещаю, что прощу. Не обещаю, что забуду. Но попробовать хочу. Ради Димки. И ради нас. Того «нас», который был.
Она встала. Подошла ко мне. Не обняла, нет. Просто встала рядом. Плечо к плечу. Мы стояли у окна и смотрели, как мальчишка наконец-то поехал ровно, а отец отпустил сиденье и поднял руки вверх. Победа. Маленькая, кривенькая, но победа.
— Лёша, я поменяю работу.
— Не из-за Кости. Из-за себя. Мне нужно знать, что ты это делаешь не потому, что я потребовал, а потому что сама понимаешь.
— Я понимаю. Я уже написала заявление. Вчера.
Я посмотрел на неё. Она не отвела взгляд. Прямо, без фальши. Или я опять хотел видеть то, что хотел. Не знаю. Уже не знаю, чему верить. Но вот что я знал точно: если не попробую, если просто уйду, сожгу мосты и хлопну дверью, то через год буду сидеть в пустой квартире и думать: «А вдруг мог?» И это «вдруг мог» будет грызть похлеще любой измены.
Следующие три недели были... странными. Мы жили в одной квартире, но как соседи. Я спал в гостиной, на диване. Маринка в спальне. Димку привезли в выходные, он ничего не заметил. Дети вообще замечают меньше, чем мы думаем. Или больше, но молчат. Не знаю, что хуже.
Мы разговаривали. Каждый вечер, после того как Димка засыпал. На кухне, за чаем. Иногда по часу, иногда по двадцать минут. Иногда молчали. Но это было другое молчание. Не то пустое, когда каждый в своём телефоне. А тяжёлое, рабочее. Как молчание двух людей, которые тянут верёвку из колодца и не могут отпустить, потому что на другом конце что-то важное.
Она рассказывала. Про последний год. Про то, как ходила к подруге и плакала на её кухне. Про то, как однажды ночью встала, оделась и хотела уйти из дома, просто уйти, никуда, в ночь. Но Димка закашлялся в детской, и она вернулась. Про то, как ненавидела себя за Костю, но не могла остановиться, потому что без этого снова становилось пусто. Про то, как покупала то бельё и чувствовала себя грязной, но всё равно покупала, потому что хотела чувствовать себя хоть кем-то, хоть какой-то, не только мамой и менеджером.
Я слушал. Не перебивал. Иногда кивал. Иногда стискивал зубы так, что скулы болели. Но не орал. Как мама просила. Потому что от крика ещё ни одна семейная история не стала лучше.
А потом я рассказывал. Про свою усталость. Про работу, которая жрала всё время и все силы. Про то, как я приходил домой и чувствовал, что должен ещё что-то: поговорить, обнять, спросить, выслушать. А сил не было. И я просто ложился и закрывал глаза. Не потому что не любил. А потому что был пустой.
— Мы оба были пустые, Лёш. И вместо того чтобы наполнить друг друга, мы пошли в разные стороны.
— Ты в сторону Кости.
— А ты в сторону дивана.
— Это не одно и то же.
— Нет. Не одно. Но итог один: мы потеряли друг друга.
Однажды вечером, третья неделя, Димка уже спал, мы сидели на кухне, и Маринка вдруг сказала:
— Помнишь, ты привёз пионы?
— Помню. Сложно забыть.
— Они стояли в прихожей. Я нашла их через полчаса. Костя уже ушёл. Я открыла пакет, увидела пионы, просекко, конфеты. И всё поняла. Не сразу. Сначала подумала, что это он оставил, Костя. Потом увидела конфеты. С вишней. Он не знал, что я люблю с вишней. Это знал только ты.
Она говорила тихо, почти шёпотом. Часы тикали. За окном темнело, май переходил в июнь, дни становились длиннее, а вечера теплее. С балкона тянуло сиренью, кто-то из соседей посадил куст внизу, и он разросся до третьего этажа.
— Я села на пол в прихожей. С этим букетом. И просидела час. Пионы пахли... так сильно. И я звонила тебе, а ты не брал. И я поняла, что потеряла тебя. Не Костю, не работу, не статус. Тебя. Человека, который знает, что я люблю конфеты с вишней. Который крадётся в прихожей, чтобы не разбудить сына. Который возит нас на море и спорит с Димкой, какой сыр вкуснее.
— Димка любит «Маасдам».
— А ты «Российский».
— Дешёвый и сердитый.
Она улыбнулась. Маленькая, грустная улыбка. Первая за три недели, кажется. И я почувствовал, как что-то кольнуло в груди. Не больно. Иначе. Как будто шов, который я держал стянутым, чуть-чуть разошёлся.
— Марин, я не обещаю, что смогу забыть. Наверное, не смогу. Это будет сидеть внутри, как заноза. И иногда я буду смотреть на тебя и думать о тех ботинках. И мне будет плохо. И я, может, буду молчать или уходить из комнаты. И это будет несправедливо, потому что ты будешь стараться, а я буду вспоминать. Но по-другому я не умею.
— Я знаю.
— Ты готова к этому?
— Да.
— Это может длиться долго.
— Я готова.
Мы сидели и смотрели друг на друга. На кухне, где стоял стол, за которым мы ели, пили, ссорились, мирились, кормили Димку, планировали отпуска, считали деньги до зарплаты. Обычная кухня, девять метров, белый гарнитур из Икеи, который мы собирали два дня и чуть не развелись ещё тогда, потому что инструкция была без слов, одни картинки. Маринка кричала: «Эта полка не туда!» Я кричал: «Тут нарисован человечек, он улыбается, значит всё правильно!» Полка была не туда. Пришлось переделывать. Мы потом лежали на полу среди шурупов и хохотали, как ненормальные.
— Лёш.
— М?
— Спасибо, что вернулся.
— Я не вернулся. Я тут живу.
— Ты понял.
Да. Я понял.
Прошёл месяц. Потом второй. Лето наступило, как всегда, шумно, пыльно, с тополиным пухом и мороженым. Димка закончил первый класс, принёс грамоту за лучший рисунок. Нарисовал семью: папа, мама, он и кот. Кота у нас не было. «Пап, давай заведём кота!» «Посмотрим, Дим». «Ты всегда говоришь „посмотрим"!» «Ну, посмотрим».
Маринка ушла со старой работы, устроилась в другую компанию. Ближе к дому, зарплата чуть меньше, но ей нравилось. Приходила вовремя. Оставляла телефон на кухне. Не потому что я просил. Я не просил. Она сама. Демонстративно? Может быть. Но я решил не анализировать. Решил принимать за чистую монету, пока не доказано обратное. Потому что если ты живёшь с человеком и каждый его жест проверяешь на двойное дно, то это не жизнь. Это допрос.
Мы поехали в Питер. Вдвоём. Димку оставили у мамы. Два дня. Гуляли по Невскому, промокли под дождём, зашли в какую-то кофейню. Не ту, что девять лет назад, другую. Но похожую. Маленькую, тесную, с запотевшими окнами.
— Помнишь, мы тут были? — спросила Маринка. — Ну, не тут. Но в такой же.
— Помню.
— О чём мы тогда говорили?
— Обо всём. Ни о чём.
— Давай так же.
И мы говорили. Три часа. Обо всём и ни о чём. О Димке, о работе, о том, что хотим поехать на море, о ценах на бензин, о сериале, который оба начали и оба бросили, о том, что у мамы на балконе расцвели петунии и она звонила хвастаться. Обычный разговор. Обычный вечер. Но в нём было что-то, чего не было давно. Присутствие. Мы оба были здесь. Не в телефоне, не в усталости, не в обиде. Здесь. За одним столиком, с одним кофе, с одним дождём за окном.
Ночью, в гостинице, она лежала рядом. Я не спал. Смотрел в потолок. Маринка дышала ровно, спокойно. Во сне она выглядела, как тогда, как та девушка с мохито, которая спорила про кино. Без тревоги, без вины. Просто Марина. Моя Марина.
Я повернулся к ней. Она открыла глаза.
— Ты не спишь.
— Не сплю.
— О чём думаешь?
— О ботинках.
Она замерла. Лицо дрогнуло. Отвернулась.
— Прости.
— Не надо. Я сам. Мне надо это переварить. Не сегодня, не завтра. Может, через год. Может, через пять. Но однажды я перестану думать о ботинках. И буду думать о пионах.
— О пионах?
— О том, что я пришёл к тебе с цветами. Не ради даты, не ради повода. Просто потому что хотел. Это ведь тоже было по-настоящему. Не только ботинки. Пионы тоже.
Она повернулась обратно. Глаза мокрые, но она улыбалась. Той самой улыбкой, за которую я когда-то влюбился.
— Пионы тоже.
И вот тут я мог бы сказать, что мы обнялись, что я простил, что всё стало как раньше. Красивый финал. Люди любят красивые финалы. Но это не кино и не книжка. Это жизнь. А в жизни бывает иначе.
Мы вернулись из Питера. Забрали Димку. Жили. Ходили на работу, готовили ужин, ругались из-за мелочей, мирились, смотрели вместе кино, возили Димку на футбол. Обычная жизнь. Обычная семья с необычной трещиной, которую мы заклеивали каждый день. По кусочку.
Но знаешь, что я понял? Не бывает идеальных семей. Не бывает отношений без трещин. Бывают люди, которые решают клеить. Каждый день. Не потому что должны. А потому что хотят. Это не слабость. Не наивность. Это работа. Тяжёлая, невидимая, неблагодарная. Но если делать её вдвоём, получается.
Месяц назад я пришёл домой с работы. Обычный вечер, ничего особенного. Снял ботинки в прихожей. Свои ботинки. Сорок первый размер. Чёрные, без пряжек. Прошёл на кухню. На столе стояла ваза. В ней пионы. Белые, большие, с распустившимися бутонами. Рядом бутылка просекко и коробка конфет. С вишней.
Маринка стояла у плиты, помешивала что-то. Обернулась.
— Сюрприз.
Я посмотрел на пионы. На просекко. На конфеты. На неё.
— Годовщина?
— Нет. Просто захотелось.
Я стоял в прихожей, в нашей квартире, в нашем доме, и чувствовал, что дышу. По-настоящему дышу. Не через камень в груди, не через стиснутые зубы. Просто дышу. И пионы пахли сладко, но не приторно. Нормально. Как цветы.
Я снял куртку, повесил на крючок. Прошёл на кухню. Сел за стол. Маринка налила мне чай. Зелёный, с жасмином.
— Димка где?
— У мамы. До завтра.
— Ты запланировала.
— Запланировала.
Я посмотрел на неё. Она стояла босиком на тёплом полу, в растянутой футболке, с мокрыми после душа волосами. Без макияжа. Без кружевного белья. Без тяжёлых духов. Просто Маринка. Та, по которой я когда-то скучал.
Я взял со стола конфету, развернул, надкусил. Вишня. Кислая, сладкая одновременно. Хорошая.
— Вкусные.
Она села рядом. Не напротив, а рядом. Положила голову мне на плечо. Тихо, осторожно. Как раньше. Как всегда.
Часы тикали. Кукушка молчала. За окном кто-то звал ребёнка: «Кирилл! Кирилл, домой!» Тот же голос. Тот же двор. Другая жизнь.
Я отпил чай и поставил чашку. Синюю, с отколотым краем.
Мы сидели на кухне, и я не знал, что будет завтра. Через месяц. Через год. Никто не знает. Но прямо сейчас пионы пахли нормально. И этого было достаточно.
Дорогие читатели! 👍 Поставьте лайк👍, если история зацепила!
Что бы вы сделали на моём месте? Расскажите в комментариях 👇
Завтра новая история в ДЗЕН — заходите и подписывайтесь!