– Вер, принеси пиво. В холодильнике, на нижней полке.
Я стояла у плиты. Сковородка шипела — котлеты, четыре штуки, фарш с луком и хлебом, потому что на чистое мясо не хватало. Шесть уроков за спиной. Тридцать две тетради проверены на перемене, ещё двадцать — в сумке, на вечер. Ноги гудели. Спина — как деревянная.
– Гена, я готовлю.
– Ну так по пути. Холодильник рядом.
Рядом — это два метра. От дивана до холодильника — четыре. Он лежал в своём «гнезде» — продавленное место на левой стороне дивана, вмятина в форме его тела, которая не распрямлялась уже три года. Пульт в правой руке, телефон в левой. Канал «Матч ТВ». Пиво. Ещё пиво. И я — между плитой и холодильником, как челнок.
Двадцать лет. Мы расписались в две тысячи шестом. Мне было двадцать шесть, ему двадцать восемь. Он работал сварщиком, получал нормально, руки золотые — все говорили. Мама моя говорила: «Верочка, хороший мужик. Работящий». Папа жал ему руку и кивал — папа вообще мало говорил, но кивок его стоил дорого.
Первые двенадцать лет — всё как у людей. Гена работал. Не всегда стабильно — то вахта, то шабашка, то «свой проект» с другом Лёхой, который через три месяца разваливался, — но деньги в дом приносил. Не много, но приносил. Я работала в школе — вела начальные классы. Тридцать два ребёнка каждый год. Чужих детей я учила писать и считать, а дома ждали свои — Даша и Кирилл.
Потом что-то сломалось. Не резко — медленно, как ржавчина. В восемнадцатом году Гену уволили с завода — сокращение. Он устроился на другой, через два месяца ушёл: «Начальник — дурак». Потом была шабашка с Лёхой — три месяца, бросил. Потом — охранником в торговый центр. Месяц. «Скучно». Потом — водителем. Два месяца. «Платят копейки».
Восемь лет — шабашки, перерывы, «ищу себя». Восемь лет я работала за двоих. А три года назад он перестал искать вообще.
Три года Гена не приносил в дом ни копейки. Три года лежал на диване, смотрел телевизор, пил пиво. Две бутылки в день. По сто рублей бутылка — шесть тысяч в месяц. Из моих тридцати двух.
Квартира — двушка на пятом этаже, без лифта — от моих родителей. Папа оставил, когда умер. Пять лет назад, инфаркт, за один день. Мама переехала к сестре в Воронеж. Квартира — моя. Оформлена на меня. Гена не прописан — так вышло, я не настаивала, он не просил. Двадцать лет жил без прописки, и это ни разу не стало проблемой. До поры.
Я открыла холодильник. Достала бутылку. Отнесла. Поставила на журнальный столик, рядом с пустой. Гена взял, не глядя. Даже не кивнул.
Вернулась к плите. Перевернула котлеты. Поставила воду на макароны. Нарезала огурцы. Накрыла на стол. Позвала.
Кирилл вышел из комнаты. Четырнадцать лет, длинный, тощий, в очках — мой сын, похожий на отца лицом и на меня всем остальным. Отличник. Читает по книге в неделю. Ходит на шахматы. Тихий, серьёзный.
Гена подтянулся к столу. Сел. Взял котлету, макнул в кетчуп.
– Нормально, – сказал он.
Нормально. За двадцать лет я ни разу не услышала «вкусно». Только «нормально» или «пересолила».
После ужина я мыла посуду. Кирилл помогал — вытирал тарелки. Гена вернулся на диван. Пульт, телефон, третья бутылка.
Я смотрела на стопку квитанций на холодильнике — магнит с надписью «Анапа-2019» прижимал их к дверце. Свет — тысяча двести. Вода — восемьсот. Газ — четыреста. Интернет — семьсот. Телефон Кирилла — триста. Продукты — двенадцать-пятнадцать тысяч, если на макаронах и курице. Пиво Гены — шесть тысяч.
Тридцать две тысячи. Минус всё. Остаток — ноль. Иногда минус.
Кирилл поставил последнюю тарелку.
– Мам, пап опять пиво пьёт?
– Да.
– На твои?
– Да.
Он помолчал. Потом сказал:
– Это нечестно.
Нечестно. Четырнадцатилетний мальчик видит то, что его отец не замечает двадцать лет.
Я вытерла руки. Подошла к дивану.
– Гена.
– А?
– Принеси себе пиво сам. Я больше не буду.
Он повернул голову. Посмотрел на меня. Усмехнулся.
– Чего ты?
– Ничего. Просто не буду.
Он пожал плечами. Встал, дошёл до холодильника, взял бутылку. Лёг обратно.
– Характер показываешь? – спросил он.
Я не ответила. Ушла проверять тетради.
Тетрадь Маши Сидоровой. «Корова даёт молоко». Красивый почерк. Пятёрка. Тетрадь Димы Козлова. «Карова даёт малако». Исправить, не обидеть. Тройка с плюсом. И так двадцать штук. До полуночи.
Гена уснул на диване. Телевизор работал. Пиво недопитое стояло на столике. Я выключила телевизор, накрыла его пледом. Зачем — не знаю. Привычка. Двадцать лет привычки.
В субботу пришли его друзья.
Лёха и Витёк. Оба — из той же породы: работали когда-то, теперь — «на вольных хлебах». Лёха чинил машины в гараже, Витёк подрабатывал охранником через раз. Пиво принесли своё — уже хорошо.
Они расселись в зале. Телевизор — футбол, «Спартак» с кем-то. Я на кухне — бутерброды, нарезка, чай поставить. Не потому что хотела — потому что Гена сказал: «Вер, сделай что-нибудь перекусить». При них. Как официантке.
Я резала колбасу, когда услышала из зала:
– Моя училка опять весь вечер на кухне. Ну а что — женщина должна! – Гена. Голос довольный, сытый.
Лёха хохотнул. Витёк сказал:
– Повезло тебе, Генка. Моя бы послала.
– А куда она денется, – Гена. – Двадцать лет терпит. Привыкла.
Привыкла. Я стояла с ножом над колбасой и слушала, как мой муж объясняет друзьям, что я — привычка. Не жена, не человек. Привычка. Как продавленное место на диване.
Я положила нож. Взяла тарелку. Вошла в зал. Поставила бутерброды на стол.
– Геннадий, когда друзья уйдут, поговорим. При них не буду.
Он поднял брови. Лёха замер с бутылкой у рта. Витёк уставился в телевизор — спрятался.
– О, видали? – Гена повернулся к друзьям. – Характер! Двадцать лет — и всё ещё огонь.
Засмеялся. Они — нервно, коротко — тоже.
Я вышла. Закрыла дверь в кухню. Села. Руки не дрожали. Они давно не дрожали от его слов. Привыкли. Я привыкла. Он был прав — я привыкла. И от этого было хуже всего.
Друзья ушли в одиннадцать. Гена лёг на диван. Я вышла из кухни.
– Гена.
– М?
– Ты сказал «куда она денется».
– Когда?
– При Лёхе и Витьке. «Куда она денется. Привыкла».
Он потянулся. Зевнул.
– Вер, ну я пошутил. Что ты как маленькая.
– Я не маленькая. Мне сорок шесть. У меня двое детей, тридцать две тысячи зарплата и муж, который три года лежит на моём диване.
– На твоём?
– На моём. В моей квартире. На мои деньги.
Он сел. Посмотрел на меня. И я увидела — нет, не злость. Удивление. Искреннее. Он действительно не понимал, о чём я говорю. Три года без работы, шесть тысяч на пиво из моей зарплаты, и он — удивлён.
– Вер, ты чего? Я же ищу работу.
– Три года ищешь.
– Ну, времена такие. Сейчас трудно найти.
– Лёха нашёл. Витёк нашёл. А ты — на диване.
Он откинулся назад. Скрестил руки.
– Ты без меня не справишься, – сказал он. – Тебе мужик в доме нужен. Лампочки, краны, дверь вон скрипит. Кто делать будет?
– Дверь скрипит два года. Ты не чинил. Лампочку в ванной Кирилл менял. Кран я сама вызывала сантехника — за восемьсот рублей. Из своих.
Он молчал. Потом лёг обратно.
– Иди спать, Вер. Устала — вот и бесишься.
Я стояла над ним. Он закрыл глаза. Через минуту — захрапел. Как будто разговора не было.
Ушла. Легла. Смотрела в потолок. Рядом — пусто, Гена спал на диване, как последние три года. В спальне — я одна. И тишина. Такая, к которой тоже привыкла.
Через неделю Кирилл пришёл из школы и не разговаривал весь вечер. Сидел в комнате, не вышел на ужин. Я зашла — он лежал на кровати лицом к стене.
– Кирюш, что случилось?
Молчание. Потом — тихо:
– Собрание было. Родительское. Я папу просил прийти. Ты же не могла — ты Ирину Васильевну замещала.
Я замерла.
– И?
– Он сказал: «Мне там делать нечего. Пусть мать разбирается». Я пошёл один. Все с родителями. А я — один.
Мне сдавило горло. Не от слёз — от ярости. Тихой, густой, как смола.
– Кирюш, прости. Я не знала.
– Мам, это не всё.
Он сел. Поправил очки. Глаза красные — плакал, пока меня не было.
– Вчера он мне сказал. Что ты меня избаловала. Что мужик из меня не вырастет. Что я как девчонка — уроки, книжки. Что нормальные пацаны в моём возрасте во дворе, а не с учебниками.
Кирилл — отличник. Первое место на городской олимпиаде по математике. Шахматы — второй разряд. Читает Стругацких, в четырнадцать лет. И его отец — человек, который три года лежит на диване и не может найти работу — говорит ему, что он не мужик.
Я обняла сына. Он ткнулся мне в плечо. Не плакал — просто прижался. Как маленький, хотя уже выше меня на полголовы.
– Подожди, – сказала я.
Вышла в зал. Гена лежал. Пиво, телевизор, продавленная вмятина.
– Геннадий.
Он посмотрел.
– Ты не пришёл на собрание сына.
– Вер, опять?
– Ты назвал его девчонкой за то, что он учится. Нормальные пацаны, говоришь, во дворе? А ты — нормальный мужик? Три года на моём диване, в моей квартире, на мои деньги. И ты считаешь себя мужиком? Ты — мужик, который учит сына, что учёба — это стыдно?
Он сел. Лицо потемнело.
– Вер, не перегибай.
– Я двадцать лет не перегибала. Я гнулась. В одну сторону — твою. Хватит.
– Ты без меня не справишься, – повторил он. Ту же фразу. Как заклинание.
– Я и с тобой не справляюсь, Гена. Разница в том, что без тебя мне хотя бы на шесть тысяч в месяц будет легче.
Он замолчал. Вернулся в «гнездо». Я вернулась к Кириллу. Мы сидели в его комнате. Он делал алгебру, я проверяла тетради. Молча. Рядом.
Перед сном я вышла на балкон. Подышать. Февраль, холодно, минус пятнадцать. В углу балкона стоял велосипед. Синий, «Стелс», папин. Он подарил мне его за год до смерти. Мы катались вместе — по набережной, вдоль реки, до парка и обратно. Папа крутил педали медленно, я подстраивалась. Он молчал. Я молчала. Нам было хорошо.
Велосипед стоял на балконе восемь лет. Я ездила на нём каждое лето — до парка, до магазина, иногда до школы. Не потому что быстрее — потому что папа.
Я погладила руль. Холодный, металлический. Ладонь прилипла к резине. Постояла и вернулась.
– Хоть велосипед папин остался, – сказала я вслух. Никто не слышал.
А потом я пришла на балкон и увидела пустое место.
Суббота. Утро. Я вышла развесить бельё. Верёвки на балконе — старые, провисшие, я каждый раз собиралась заменить. Повернулась к углу.
Пусто.
Велосипед исчез. Синий «Стелс», потёртый, с облезшей краской на раме, с мягким седлом, которое папа поменял, потому что «тебе, Верочка, на жёстком неудобно».
Я стояла с тазом белья. Мокрые простыни. Мокрые руки. И пустой угол.
– Гена!
Он вышел на балкон в трусах и майке. Зевал.
– Чего?
– Где велосипед?
– Какой?
– Папин. Синий. Который стоял вот тут.
Он почесал живот. Тот самый, пивной, круглый, который он гладил каждый вечер перед телевизором.
– Продал. На «Авито». Три тысячи.
Три тысячи. Папин велосипед. За три тысячи.
– Когда?
– Вчера. Мужик приехал, забрал. Ты на работе была.
– Зачем?
– Ну, деньги нужны были. Пиво кончилось. И на сигареты.
Три тысячи. Пиво и сигареты. Три дня. Потом — снова пусто.
Я поставила таз. Аккуратно, на пол. Потому что если бы не поставила — бросила бы ему в лицо.
– Гена, это был папин подарок. Он умер пять лет назад. Это единственная вещь, которая у меня от него осталась.
– Вер, ну это же велосипед. Старый. Три тысячи — нормальная цена. Я тебе новый куплю.
– На какие деньги? Ты три года не зарабатываешь. На какие деньги ты купишь мне новый велосипед?
Он пожал плечами.
– Ну, найду работу и куплю.
Я стояла на балконе. Февраль. Минус пятнадцать. Босая, в тапках. Ветер задувал под халат. А внутри было горячо — раскалённо, душно, как в духовке, которую забыли выключить.
Двадцать лет. Двенадцать — нормальных. Восемь — терпимых. Три — невыносимых. И один велосипед.
Гена ушёл в магазин. За пивом. На мои деньги. На последние — я оставляла тысячу на хлеб и молоко, он взял пятьсот.
Я стояла в прихожей. Смотрела на его тапки — разношенные, стоптанные, на коврике у двери. На его куртку — засаленную, на крючке. На продавленный диван, видный из прихожей.
Кирилл вышел из комнаты.
– Мам, что случилось?
– Папа продал дедушкин велосипед.
Кирилл молчал. Потом снял очки. Протёр. Надел обратно.
– Мам. Хватит.
Ему четырнадцать. И он сказал мне «хватит» — спокойно, по-взрослому, как человек, который давно всё понял, но ждал, пока пойму я.
Я кивнула.
Открыла шкаф. Достала чёрные мусорные мешки. Большие, на сто двадцать литров.
Не чемоданы. Мешки.
Я складывала молча. Его штаны — трое, все с вытянутыми коленями. Футболки — пять штук, три с пятнами. Носки — ком, не разобранный. Куртку — засаленную, с запахом табака. Зимние ботинки — стоптанные, подошва отходит. Тапки. Бритву. Зарядку от телефона. Пульт — нет, пульт мой.
Четыре мешка. Вся жизнь Геннадия в моей квартире — четыре чёрных мешка.
Кирилл стоял и смотрел. Не помогал, не мешал. Просто стоял.
– Кирюш, ты как?
– Нормально, мам.
Я отнесла мешки к подъезду. Два рейса, по два мешка. Поставила у двери на первом этаже, под лестницей. Вернулась. Позвонила Юрию Палычу из ЖЭКа — тому самому, который краны чинит.
– Юрий Палыч, замок поменять.
– Когда?
– Сейчас.
Он пришёл через час. Поменял за двадцать минут. Два ключа. Восемьсот рублей. Я заплатила.
Мы с Кириллом сели на кухне. Чай. Бутерброды с сыром. Тишина.
– Мам, он вернётся?
– Нет.
Кирилл кивнул. Пил чай. Не спрашивал больше.
Гена вернулся через полтора часа. Пиво в пакете, сигареты. Я слышала — ключ в замке. Раз. Два. Не подходит.
Стук.
– Вер! Замок заело!
Я подошла к двери. Не открыла.
– Гена. Твои вещи внизу. У лестницы. Четыре мешка.
Тишина.
– Что?
– Двадцать лет я кормила, одевала, терпела. Двенадцать из них — нормально. Восемь — трудно. Три последних — невозможно. Ты не работаешь. Ты пьёшь моё пиво на мои деньги. Ты назвал сына девчонкой. Ты продал папин велосипед за три тысячи на пиво. Хватит. Квартира моя. Ты здесь не прописан. Забирай мешки и уходи.
Пауза. Долгая. Потом — тихо, растерянно:
– Вер, ты серьёзно?
– Да.
– Ты не можешь так. Двадцать лет!
– Именно. Двадцать лет. Хватит.
Стук. Громче. Кулаком.
– Вер, открой! Это мой дом тоже!
– Нет. Это мой дом. Документы на меня. Ты не прописан. Можешь проверить.
– Я вещи свои заберу!
– Они внизу. Четыре мешка.
– В мешках?! Ты мои вещи — в мусорные мешки?!
Кирилл стоял рядом. Молча. Я посмотрела на него. Он смотрел на меня. И кивнул. Один раз. Коротко.
– Гена, уходи. Я не открою.
– Верка! Ты пожалеешь! Ты без меня не справишься!
Я не ответила. Стук продолжался минуты три. Потом — шаги по лестнице. Вниз. Тяжёлые. Хлопнула подъездная дверь.
Тишина.
Я стояла в прихожей. Рядом с крючком, на котором больше не висела засаленная куртка. Рядом с ковриком, на котором больше не стояли стоптанные тапки. В квартире, где больше не было продавленного дивана — нет, диван ещё стоял. Но «гнезда» в нём уже не было.
Кирилл обнял меня. Молча. Он был выше меня на полголовы, тощий, в очках, пахнущий школьным мелом — или это от меня пахло.
– Мам.
– Что?
– Нормально.
Нормально. Впервые за три года это слово звучало правильно.
Вечером я позвонила Даше. Она училась в Саратове, жила в общежитии. Рассказала.
– Мам, ты молодец. Надо было раньше.
– Думаешь?
– Мам, я уехала из дома в семнадцать. Не потому что хотела в Саратов. А потому что не могла смотреть, как он лежит на диване, а ты — вкалываешь.
Я не знала этого. Или знала, но не хотела видеть.
Мы поговорили полчаса. Даша смеялась, потом плакала, потом снова смеялась. Я держала трубку и думала: вот оно. Двадцать лет — и четыре мусорных мешка. И дочь, которая уехала из дома, потому что не могла видеть.
Ночью я легла в спальне. Одна. Как последние три года — но теперь по-другому. Раньше одна — потому что он на диване. Теперь одна — потому что решила. Разница.
Тишина. Ни храпа, ни телевизора, ни звука откупориваемой бутылки.
Я лежала и ждала — когда придёт сожаление. Когда накроет: что я наделала, двадцать лет, муж, семья. Ждала, как ждёшь опоздавший автобус — стоишь на остановке, смотришь вдаль, а его нет.
Сожаление не пришло.
Прошло четыре месяца. Гена живёт у Лёхи. Спит на раскладушке в его однушке. Звонит Кириллу раз в неделю — по воскресеньям, в три часа, как будто по расписанию. Три минуты. «Как дела» — «нормально» — «ну ладно». Мне — не звонит. Ни разу.
Лёха один раз позвонил: «Вер, ну ты жёстко. Мужик на раскладушке спит, переживает». Я ответила: «Лёш, три года на моём диване — не переживал. На раскладушке — переживёт».
Кирилл молчит. Иногда вечерами сидит в зале и смотрит на то место, где стоял старый диван. Я купила другой — с «Авито», за девять тысяч, маленький, без вмятин. Кирилл сел на него, попрыгал. «Нормальный», — сказал. Но иногда я вижу — он смотрит на левую сторону. Туда, где было «гнездо».
Велосипед я нашла. Даша помогла — написала объявление в местной группе: «Ищу синий «Стелс», продан на «Авито» в феврале, дорог как память об отце». Через неделю позвонил мужчина. Сказал: «Это я купил. Приезжайте, заберите. Денег не надо». Я поехала. Он отдал. Велосипед стоял в его гараже — целый, без царапин. Мужчина сказал: «Берегите». Я заплакала. Первый раз за четыре месяца.
Велосипед стоит на балконе. Синий, папин. На руле — мои пальцы, стёртые от мела и тетрадей, оставили следы. Я их не вытираю.
Справляюсь. Тридцать две тысячи — минус шесть на пиво — равно тридцать две. Та же зарплата, но без минуса. Квитанции — оплачены. Кирилл — накормлен. Тетради — проверены. Дверь — больше не скрипит, я вызвала мастера, четыреста рублей.
Двадцать лет — и вещи в мусорных мешках. Перегнула? Или после двадцати лет терпения человек имеет право выбрать не чемодан, а мешок?
***
Это интересно: