Найти в Дзене
Счастье по вторникам

Я выгнала мужа после 20 лет брака и ни разу не пожалела.

– Вер, принеси пиво. В холодильнике, на нижней полке. Я стояла у плиты. Сковородка шипела — котлеты, четыре штуки, фарш с луком и хлебом, потому что на чистое мясо не хватало. Шесть уроков за спиной. Тридцать две тетради проверены на перемене, ещё двадцать — в сумке, на вечер. Ноги гудели. Спина — как деревянная. – Гена, я готовлю. – Ну так по пути. Холодильник рядом. Рядом — это два метра. От дивана до холодильника — четыре. Он лежал в своём «гнезде» — продавленное место на левой стороне дивана, вмятина в форме его тела, которая не распрямлялась уже три года. Пульт в правой руке, телефон в левой. Канал «Матч ТВ». Пиво. Ещё пиво. И я — между плитой и холодильником, как челнок. Двадцать лет. Мы расписались в две тысячи шестом. Мне было двадцать шесть, ему двадцать восемь. Он работал сварщиком, получал нормально, руки золотые — все говорили. Мама моя говорила: «Верочка, хороший мужик. Работящий». Папа жал ему руку и кивал — папа вообще мало говорил, но кивок его стоил дорого. Первые двен

– Вер, принеси пиво. В холодильнике, на нижней полке.

Я стояла у плиты. Сковородка шипела — котлеты, четыре штуки, фарш с луком и хлебом, потому что на чистое мясо не хватало. Шесть уроков за спиной. Тридцать две тетради проверены на перемене, ещё двадцать — в сумке, на вечер. Ноги гудели. Спина — как деревянная.

– Гена, я готовлю.

– Ну так по пути. Холодильник рядом.

Рядом — это два метра. От дивана до холодильника — четыре. Он лежал в своём «гнезде» — продавленное место на левой стороне дивана, вмятина в форме его тела, которая не распрямлялась уже три года. Пульт в правой руке, телефон в левой. Канал «Матч ТВ». Пиво. Ещё пиво. И я — между плитой и холодильником, как челнок.

Двадцать лет. Мы расписались в две тысячи шестом. Мне было двадцать шесть, ему двадцать восемь. Он работал сварщиком, получал нормально, руки золотые — все говорили. Мама моя говорила: «Верочка, хороший мужик. Работящий». Папа жал ему руку и кивал — папа вообще мало говорил, но кивок его стоил дорого.

Первые двенадцать лет — всё как у людей. Гена работал. Не всегда стабильно — то вахта, то шабашка, то «свой проект» с другом Лёхой, который через три месяца разваливался, — но деньги в дом приносил. Не много, но приносил. Я работала в школе — вела начальные классы. Тридцать два ребёнка каждый год. Чужих детей я учила писать и считать, а дома ждали свои — Даша и Кирилл.

Потом что-то сломалось. Не резко — медленно, как ржавчина. В восемнадцатом году Гену уволили с завода — сокращение. Он устроился на другой, через два месяца ушёл: «Начальник — дурак». Потом была шабашка с Лёхой — три месяца, бросил. Потом — охранником в торговый центр. Месяц. «Скучно». Потом — водителем. Два месяца. «Платят копейки».

Восемь лет — шабашки, перерывы, «ищу себя». Восемь лет я работала за двоих. А три года назад он перестал искать вообще.

Три года Гена не приносил в дом ни копейки. Три года лежал на диване, смотрел телевизор, пил пиво. Две бутылки в день. По сто рублей бутылка — шесть тысяч в месяц. Из моих тридцати двух.

Квартира — двушка на пятом этаже, без лифта — от моих родителей. Папа оставил, когда умер. Пять лет назад, инфаркт, за один день. Мама переехала к сестре в Воронеж. Квартира — моя. Оформлена на меня. Гена не прописан — так вышло, я не настаивала, он не просил. Двадцать лет жил без прописки, и это ни разу не стало проблемой. До поры.

Я открыла холодильник. Достала бутылку. Отнесла. Поставила на журнальный столик, рядом с пустой. Гена взял, не глядя. Даже не кивнул.

Вернулась к плите. Перевернула котлеты. Поставила воду на макароны. Нарезала огурцы. Накрыла на стол. Позвала.

Кирилл вышел из комнаты. Четырнадцать лет, длинный, тощий, в очках — мой сын, похожий на отца лицом и на меня всем остальным. Отличник. Читает по книге в неделю. Ходит на шахматы. Тихий, серьёзный.

Гена подтянулся к столу. Сел. Взял котлету, макнул в кетчуп.

– Нормально, – сказал он.

Нормально. За двадцать лет я ни разу не услышала «вкусно». Только «нормально» или «пересолила».

После ужина я мыла посуду. Кирилл помогал — вытирал тарелки. Гена вернулся на диван. Пульт, телефон, третья бутылка.

Я смотрела на стопку квитанций на холодильнике — магнит с надписью «Анапа-2019» прижимал их к дверце. Свет — тысяча двести. Вода — восемьсот. Газ — четыреста. Интернет — семьсот. Телефон Кирилла — триста. Продукты — двенадцать-пятнадцать тысяч, если на макаронах и курице. Пиво Гены — шесть тысяч.

Тридцать две тысячи. Минус всё. Остаток — ноль. Иногда минус.

Кирилл поставил последнюю тарелку.

– Мам, пап опять пиво пьёт?

– Да.

– На твои?

– Да.

Он помолчал. Потом сказал:

– Это нечестно.

Нечестно. Четырнадцатилетний мальчик видит то, что его отец не замечает двадцать лет.

Я вытерла руки. Подошла к дивану.

– Гена.

– А?

– Принеси себе пиво сам. Я больше не буду.

Он повернул голову. Посмотрел на меня. Усмехнулся.

– Чего ты?

– Ничего. Просто не буду.

Он пожал плечами. Встал, дошёл до холодильника, взял бутылку. Лёг обратно.

– Характер показываешь? – спросил он.

Я не ответила. Ушла проверять тетради.

Тетрадь Маши Сидоровой. «Корова даёт молоко». Красивый почерк. Пятёрка. Тетрадь Димы Козлова. «Карова даёт малако». Исправить, не обидеть. Тройка с плюсом. И так двадцать штук. До полуночи.

Гена уснул на диване. Телевизор работал. Пиво недопитое стояло на столике. Я выключила телевизор, накрыла его пледом. Зачем — не знаю. Привычка. Двадцать лет привычки.

В субботу пришли его друзья.

Лёха и Витёк. Оба — из той же породы: работали когда-то, теперь — «на вольных хлебах». Лёха чинил машины в гараже, Витёк подрабатывал охранником через раз. Пиво принесли своё — уже хорошо.

Они расселись в зале. Телевизор — футбол, «Спартак» с кем-то. Я на кухне — бутерброды, нарезка, чай поставить. Не потому что хотела — потому что Гена сказал: «Вер, сделай что-нибудь перекусить». При них. Как официантке.

Я резала колбасу, когда услышала из зала:

– Моя училка опять весь вечер на кухне. Ну а что — женщина должна! – Гена. Голос довольный, сытый.

Лёха хохотнул. Витёк сказал:

– Повезло тебе, Генка. Моя бы послала.

– А куда она денется, – Гена. – Двадцать лет терпит. Привыкла.

Привыкла. Я стояла с ножом над колбасой и слушала, как мой муж объясняет друзьям, что я — привычка. Не жена, не человек. Привычка. Как продавленное место на диване.

Я положила нож. Взяла тарелку. Вошла в зал. Поставила бутерброды на стол.

– Геннадий, когда друзья уйдут, поговорим. При них не буду.

Он поднял брови. Лёха замер с бутылкой у рта. Витёк уставился в телевизор — спрятался.

– О, видали? – Гена повернулся к друзьям. – Характер! Двадцать лет — и всё ещё огонь.

Засмеялся. Они — нервно, коротко — тоже.

Я вышла. Закрыла дверь в кухню. Села. Руки не дрожали. Они давно не дрожали от его слов. Привыкли. Я привыкла. Он был прав — я привыкла. И от этого было хуже всего.

Друзья ушли в одиннадцать. Гена лёг на диван. Я вышла из кухни.

– Гена.

– М?

– Ты сказал «куда она денется».

– Когда?

– При Лёхе и Витьке. «Куда она денется. Привыкла».

Он потянулся. Зевнул.

– Вер, ну я пошутил. Что ты как маленькая.

– Я не маленькая. Мне сорок шесть. У меня двое детей, тридцать две тысячи зарплата и муж, который три года лежит на моём диване.

– На твоём?

– На моём. В моей квартире. На мои деньги.

Он сел. Посмотрел на меня. И я увидела — нет, не злость. Удивление. Искреннее. Он действительно не понимал, о чём я говорю. Три года без работы, шесть тысяч на пиво из моей зарплаты, и он — удивлён.

– Вер, ты чего? Я же ищу работу.

– Три года ищешь.

– Ну, времена такие. Сейчас трудно найти.

– Лёха нашёл. Витёк нашёл. А ты — на диване.

Он откинулся назад. Скрестил руки.

– Ты без меня не справишься, – сказал он. – Тебе мужик в доме нужен. Лампочки, краны, дверь вон скрипит. Кто делать будет?

– Дверь скрипит два года. Ты не чинил. Лампочку в ванной Кирилл менял. Кран я сама вызывала сантехника — за восемьсот рублей. Из своих.

Он молчал. Потом лёг обратно.

– Иди спать, Вер. Устала — вот и бесишься.

Я стояла над ним. Он закрыл глаза. Через минуту — захрапел. Как будто разговора не было.

Ушла. Легла. Смотрела в потолок. Рядом — пусто, Гена спал на диване, как последние три года. В спальне — я одна. И тишина. Такая, к которой тоже привыкла.

Через неделю Кирилл пришёл из школы и не разговаривал весь вечер. Сидел в комнате, не вышел на ужин. Я зашла — он лежал на кровати лицом к стене.

– Кирюш, что случилось?

Молчание. Потом — тихо:

– Собрание было. Родительское. Я папу просил прийти. Ты же не могла — ты Ирину Васильевну замещала.

Я замерла.

– И?

– Он сказал: «Мне там делать нечего. Пусть мать разбирается». Я пошёл один. Все с родителями. А я — один.

Мне сдавило горло. Не от слёз — от ярости. Тихой, густой, как смола.

– Кирюш, прости. Я не знала.

– Мам, это не всё.

Он сел. Поправил очки. Глаза красные — плакал, пока меня не было.

– Вчера он мне сказал. Что ты меня избаловала. Что мужик из меня не вырастет. Что я как девчонка — уроки, книжки. Что нормальные пацаны в моём возрасте во дворе, а не с учебниками.

Кирилл — отличник. Первое место на городской олимпиаде по математике. Шахматы — второй разряд. Читает Стругацких, в четырнадцать лет. И его отец — человек, который три года лежит на диване и не может найти работу — говорит ему, что он не мужик.

Я обняла сына. Он ткнулся мне в плечо. Не плакал — просто прижался. Как маленький, хотя уже выше меня на полголовы.

– Подожди, – сказала я.

Вышла в зал. Гена лежал. Пиво, телевизор, продавленная вмятина.

– Геннадий.

Он посмотрел.

– Ты не пришёл на собрание сына.

– Вер, опять?

– Ты назвал его девчонкой за то, что он учится. Нормальные пацаны, говоришь, во дворе? А ты — нормальный мужик? Три года на моём диване, в моей квартире, на мои деньги. И ты считаешь себя мужиком? Ты — мужик, который учит сына, что учёба — это стыдно?

Он сел. Лицо потемнело.

– Вер, не перегибай.

– Я двадцать лет не перегибала. Я гнулась. В одну сторону — твою. Хватит.

– Ты без меня не справишься, – повторил он. Ту же фразу. Как заклинание.

– Я и с тобой не справляюсь, Гена. Разница в том, что без тебя мне хотя бы на шесть тысяч в месяц будет легче.

Он замолчал. Вернулся в «гнездо». Я вернулась к Кириллу. Мы сидели в его комнате. Он делал алгебру, я проверяла тетради. Молча. Рядом.

Перед сном я вышла на балкон. Подышать. Февраль, холодно, минус пятнадцать. В углу балкона стоял велосипед. Синий, «Стелс», папин. Он подарил мне его за год до смерти. Мы катались вместе — по набережной, вдоль реки, до парка и обратно. Папа крутил педали медленно, я подстраивалась. Он молчал. Я молчала. Нам было хорошо.

Велосипед стоял на балконе восемь лет. Я ездила на нём каждое лето — до парка, до магазина, иногда до школы. Не потому что быстрее — потому что папа.

Я погладила руль. Холодный, металлический. Ладонь прилипла к резине. Постояла и вернулась.

– Хоть велосипед папин остался, – сказала я вслух. Никто не слышал.

А потом я пришла на балкон и увидела пустое место.

Суббота. Утро. Я вышла развесить бельё. Верёвки на балконе — старые, провисшие, я каждый раз собиралась заменить. Повернулась к углу.

Пусто.

Велосипед исчез. Синий «Стелс», потёртый, с облезшей краской на раме, с мягким седлом, которое папа поменял, потому что «тебе, Верочка, на жёстком неудобно».

Я стояла с тазом белья. Мокрые простыни. Мокрые руки. И пустой угол.

– Гена!

Он вышел на балкон в трусах и майке. Зевал.

– Чего?

– Где велосипед?

– Какой?

– Папин. Синий. Который стоял вот тут.

Он почесал живот. Тот самый, пивной, круглый, который он гладил каждый вечер перед телевизором.

– Продал. На «Авито». Три тысячи.

Три тысячи. Папин велосипед. За три тысячи.

– Когда?

– Вчера. Мужик приехал, забрал. Ты на работе была.

– Зачем?

– Ну, деньги нужны были. Пиво кончилось. И на сигареты.

Три тысячи. Пиво и сигареты. Три дня. Потом — снова пусто.

Я поставила таз. Аккуратно, на пол. Потому что если бы не поставила — бросила бы ему в лицо.

– Гена, это был папин подарок. Он умер пять лет назад. Это единственная вещь, которая у меня от него осталась.

– Вер, ну это же велосипед. Старый. Три тысячи — нормальная цена. Я тебе новый куплю.

– На какие деньги? Ты три года не зарабатываешь. На какие деньги ты купишь мне новый велосипед?

Он пожал плечами.

– Ну, найду работу и куплю.

Я стояла на балконе. Февраль. Минус пятнадцать. Босая, в тапках. Ветер задувал под халат. А внутри было горячо — раскалённо, душно, как в духовке, которую забыли выключить.

Двадцать лет. Двенадцать — нормальных. Восемь — терпимых. Три — невыносимых. И один велосипед.

Гена ушёл в магазин. За пивом. На мои деньги. На последние — я оставляла тысячу на хлеб и молоко, он взял пятьсот.

Я стояла в прихожей. Смотрела на его тапки — разношенные, стоптанные, на коврике у двери. На его куртку — засаленную, на крючке. На продавленный диван, видный из прихожей.

Кирилл вышел из комнаты.

– Мам, что случилось?

– Папа продал дедушкин велосипед.

Кирилл молчал. Потом снял очки. Протёр. Надел обратно.

– Мам. Хватит.

Ему четырнадцать. И он сказал мне «хватит» — спокойно, по-взрослому, как человек, который давно всё понял, но ждал, пока пойму я.

Я кивнула.

Открыла шкаф. Достала чёрные мусорные мешки. Большие, на сто двадцать литров.

Не чемоданы. Мешки.

Я складывала молча. Его штаны — трое, все с вытянутыми коленями. Футболки — пять штук, три с пятнами. Носки — ком, не разобранный. Куртку — засаленную, с запахом табака. Зимние ботинки — стоптанные, подошва отходит. Тапки. Бритву. Зарядку от телефона. Пульт — нет, пульт мой.

Четыре мешка. Вся жизнь Геннадия в моей квартире — четыре чёрных мешка.

Кирилл стоял и смотрел. Не помогал, не мешал. Просто стоял.

– Кирюш, ты как?

– Нормально, мам.

Я отнесла мешки к подъезду. Два рейса, по два мешка. Поставила у двери на первом этаже, под лестницей. Вернулась. Позвонила Юрию Палычу из ЖЭКа — тому самому, который краны чинит.

– Юрий Палыч, замок поменять.

– Когда?

– Сейчас.

Он пришёл через час. Поменял за двадцать минут. Два ключа. Восемьсот рублей. Я заплатила.

Мы с Кириллом сели на кухне. Чай. Бутерброды с сыром. Тишина.

– Мам, он вернётся?

– Нет.

Кирилл кивнул. Пил чай. Не спрашивал больше.

Гена вернулся через полтора часа. Пиво в пакете, сигареты. Я слышала — ключ в замке. Раз. Два. Не подходит.

Стук.

– Вер! Замок заело!

Я подошла к двери. Не открыла.

– Гена. Твои вещи внизу. У лестницы. Четыре мешка.

Тишина.

– Что?

– Двадцать лет я кормила, одевала, терпела. Двенадцать из них — нормально. Восемь — трудно. Три последних — невозможно. Ты не работаешь. Ты пьёшь моё пиво на мои деньги. Ты назвал сына девчонкой. Ты продал папин велосипед за три тысячи на пиво. Хватит. Квартира моя. Ты здесь не прописан. Забирай мешки и уходи.

Пауза. Долгая. Потом — тихо, растерянно:

– Вер, ты серьёзно?

– Да.

– Ты не можешь так. Двадцать лет!

– Именно. Двадцать лет. Хватит.

Стук. Громче. Кулаком.

– Вер, открой! Это мой дом тоже!

– Нет. Это мой дом. Документы на меня. Ты не прописан. Можешь проверить.

– Я вещи свои заберу!

– Они внизу. Четыре мешка.

– В мешках?! Ты мои вещи — в мусорные мешки?!

Кирилл стоял рядом. Молча. Я посмотрела на него. Он смотрел на меня. И кивнул. Один раз. Коротко.

– Гена, уходи. Я не открою.

– Верка! Ты пожалеешь! Ты без меня не справишься!

Я не ответила. Стук продолжался минуты три. Потом — шаги по лестнице. Вниз. Тяжёлые. Хлопнула подъездная дверь.

Тишина.

Я стояла в прихожей. Рядом с крючком, на котором больше не висела засаленная куртка. Рядом с ковриком, на котором больше не стояли стоптанные тапки. В квартире, где больше не было продавленного дивана — нет, диван ещё стоял. Но «гнезда» в нём уже не было.

Кирилл обнял меня. Молча. Он был выше меня на полголовы, тощий, в очках, пахнущий школьным мелом — или это от меня пахло.

– Мам.

– Что?

– Нормально.

Нормально. Впервые за три года это слово звучало правильно.

Вечером я позвонила Даше. Она училась в Саратове, жила в общежитии. Рассказала.

– Мам, ты молодец. Надо было раньше.

– Думаешь?

– Мам, я уехала из дома в семнадцать. Не потому что хотела в Саратов. А потому что не могла смотреть, как он лежит на диване, а ты — вкалываешь.

Я не знала этого. Или знала, но не хотела видеть.

Мы поговорили полчаса. Даша смеялась, потом плакала, потом снова смеялась. Я держала трубку и думала: вот оно. Двадцать лет — и четыре мусорных мешка. И дочь, которая уехала из дома, потому что не могла видеть.

Ночью я легла в спальне. Одна. Как последние три года — но теперь по-другому. Раньше одна — потому что он на диване. Теперь одна — потому что решила. Разница.

Тишина. Ни храпа, ни телевизора, ни звука откупориваемой бутылки.

Я лежала и ждала — когда придёт сожаление. Когда накроет: что я наделала, двадцать лет, муж, семья. Ждала, как ждёшь опоздавший автобус — стоишь на остановке, смотришь вдаль, а его нет.

Сожаление не пришло.

Прошло четыре месяца. Гена живёт у Лёхи. Спит на раскладушке в его однушке. Звонит Кириллу раз в неделю — по воскресеньям, в три часа, как будто по расписанию. Три минуты. «Как дела» — «нормально» — «ну ладно». Мне — не звонит. Ни разу.

Лёха один раз позвонил: «Вер, ну ты жёстко. Мужик на раскладушке спит, переживает». Я ответила: «Лёш, три года на моём диване — не переживал. На раскладушке — переживёт».

Кирилл молчит. Иногда вечерами сидит в зале и смотрит на то место, где стоял старый диван. Я купила другой — с «Авито», за девять тысяч, маленький, без вмятин. Кирилл сел на него, попрыгал. «Нормальный», — сказал. Но иногда я вижу — он смотрит на левую сторону. Туда, где было «гнездо».

Велосипед я нашла. Даша помогла — написала объявление в местной группе: «Ищу синий «Стелс», продан на «Авито» в феврале, дорог как память об отце». Через неделю позвонил мужчина. Сказал: «Это я купил. Приезжайте, заберите. Денег не надо». Я поехала. Он отдал. Велосипед стоял в его гараже — целый, без царапин. Мужчина сказал: «Берегите». Я заплакала. Первый раз за четыре месяца.

Велосипед стоит на балконе. Синий, папин. На руле — мои пальцы, стёртые от мела и тетрадей, оставили следы. Я их не вытираю.

Справляюсь. Тридцать две тысячи — минус шесть на пиво — равно тридцать две. Та же зарплата, но без минуса. Квитанции — оплачены. Кирилл — накормлен. Тетради — проверены. Дверь — больше не скрипит, я вызвала мастера, четыреста рублей.

Двадцать лет — и вещи в мусорных мешках. Перегнула? Или после двадцати лет терпения человек имеет право выбрать не чемодан, а мешок?

***

Это интересно: