Найти в Дзене
Счастье по вторникам

Мать 20 лет скрывала, что мой «отец» — не мой отец. Я узнала из генетического теста, который подарили на день рождения.

– Мам, а почему у меня волосы кудрявые? Мне было двенадцать. Я стояла перед зеркалом в ванной и пыталась расчесать эти кудри — тёмные, жёсткие, непослушные. У мамы волосы светлые и прямые. У папы — русые, тоже прямые, он их коротко стриг, под машинку. А у меня — тёмные пружины. В шестом классе из-за них дразнили. Серёжка Носов кричал на перемене: «Подкидыш! У тебя не родители, а чужие люди!» Дети — они чувствуют несовпадение раньше взрослых. Мама стояла в дверях ванной. Прижала руку к груди — привычка, всегда так делала, когда не хотела отвечать, и говорила, что «сердце прихватило». – У бабушки Зои были такие. У папиной мамы. Ты в неё пошла. Я видела бабушку Зою на фотографиях. Она умерла, когда мне было четыре. На всех снимках — прямые светлые волосы. Но мне было двенадцать. Я поверила. Потому что в двенадцать лет ты веришь маме. В том же году — осенью — нам в школе делали анализ крови. Я принесла результат домой. Третья группа. Показала маме. Она посмотрела — и убрала листок в шкаф.

– Мам, а почему у меня волосы кудрявые?

Мне было двенадцать. Я стояла перед зеркалом в ванной и пыталась расчесать эти кудри — тёмные, жёсткие, непослушные. У мамы волосы светлые и прямые. У папы — русые, тоже прямые, он их коротко стриг, под машинку. А у меня — тёмные пружины. В шестом классе из-за них дразнили. Серёжка Носов кричал на перемене: «Подкидыш! У тебя не родители, а чужие люди!» Дети — они чувствуют несовпадение раньше взрослых.

Мама стояла в дверях ванной. Прижала руку к груди — привычка, всегда так делала, когда не хотела отвечать, и говорила, что «сердце прихватило».

– У бабушки Зои были такие. У папиной мамы. Ты в неё пошла.

Я видела бабушку Зою на фотографиях. Она умерла, когда мне было четыре. На всех снимках — прямые светлые волосы. Но мне было двенадцать. Я поверила. Потому что в двенадцать лет ты веришь маме.

В том же году — осенью — нам в школе делали анализ крови. Я принесла результат домой. Третья группа. Показала маме. Она посмотрела — и убрала листок в шкаф. Быстро, как будто он горячий.

Я тогда не понимала. Потом, в девятом классе, мы проходили генетику. Учительница рисовала на доске таблицу наследования групп крови. Я сидела за третьей партой и считала. Мама — вторая группа. Папа — первая. У ребёнка может быть первая или вторая. Никак не третья. Никак.

Я пришла домой и спросила.

– Мам, у меня третья группа крови. У папы — первая. У тебя — вторая. Так не бывает.

Мама стояла у плиты. Жарила котлеты. Не обернулась.

– Бывает. Бывают исключения. Ты нахваталась в школе и теперь умничаешь.

Я не нахваталась. Я посчитала. Исключений в генетике групп крови по системе АВО — нет. Но мне было пятнадцать. И я снова замолчала.

Спрашивала ещё. В шестнадцать — после того как тётя Вера, мамина сестра, обронила на юбилее: «Кать, ты ни на кого из наших не похожа, как подменили». Мама тут же увела меня в другую комнату. «Тётя Вера пьяная, не слушай».

В семнадцать — когда делала паспорт и увидела свидетельство о рождении. Отец — Геннадий Павлович Рябов. Мать — Людмила Ивановна Рябова. Всё на месте. Штамп, подпись, печать. А я стояла и смотрела на это свидетельство, и внутри что-то царапало. Как заноза, которую не видно, но чувствуешь.

В восемнадцать. В девятнадцать. Каждый раз — отговорка. «Глупости». «Ты выдумываешь». «У тебя бабушкины гены». Шесть раз я спросила. Шесть раз мне соврали.

Папа — Геннадий — был дальнобойщиком. Неделю дома, две в рейсе. Тихий, надёжный, руки большие, пахли соляркой и мылом. Он учил меня ездить на велосипеде. Он чинил мне книжный шкаф, когда полка сломалась. Он каждый день рождения писал открытку — от руки, корявым почерком: «Дочке. С днём рождения. Люблю. Папа». Я хранила их все. Двадцать штук. Стопкой, перевязанные резинкой.

Когда мне исполнилось двадцать, я пришла к маме и сказала:

– Мне нужна правда. Вся. Сейчас. Или я ухожу и больше не приду.

Я не блефовала. Мне было двадцать. Я работала — фармацевт, аптека на Первомайской, тридцать тысяч. Снимала комнату. Могла себе позволить уйти.

Мама сидела на кухне. В халате, с кружкой чая, накрашенная — она даже дома красилась, привычка. Посмотрела на меня. Прижала руку к груди.

– Сердце, – сказала она.

– Мам, не надо. Правду.

Она молчала минуту. Может, две. Чай остывал. За окном ехала машина. Обычный вечер. Вторник.

– Геннадий — не твой отец.

Я это знала. Где-то внутри — знала. Восемь лет подозревала. Но когда слышишь вслух — это другое. Это как пол проваливается. Ты стоишь, а пола нет.

– Кто? – спросила я.

– Сергей. Мы работали вместе. В бухгалтерии. Это было один раз. Один. Я уже была замужем за Геной. Год как расписались. Сергей уехал в Самару. Я узнала, что беременна. И решила — никому.

Один раз. Один раз — и двадцать лет вранья. Мне. Папе. Всем.

– Папа знает?

– Нет.

– Двадцать лет?

Она не ответила. Прижала руку к груди сильнее. Но я уже не велась на «сердце».

– Ты двадцать лет врала человеку, который растил чужого ребёнка, – сказала я. – Он менял мне подгузники. Он водил меня в школу. Он писал «Дочке» на открытках. И не знал.

– Я делала это ради тебя, – сказала мама. – Чтобы у тебя был отец. Нормальная семья.

Ради меня. Нормальная семья. На фундаменте из лжи.

Я встала. Вышла. Не хлопнула дверью — сил не было хлопать.

Через неделю узнал Геннадий. Не от меня. Мама сама рассказала — потому что боялась, что расскажу я. Хотела контролировать версию. Как всегда.

Геннадий ушёл. Собрал вещи в спортивную сумку — ту, с которой ездил в рейсы — и ушёл. Мама потом говорила: «Он даже не кричал. Просто собрал сумку. Это было хуже крика».

Он позвонил мне через три дня. Голос глухой, как из-под земли.

– Кать, ты знаешь?

– Знаю.

– Давно?

– Неделю.

Пауза. Долгая.

– Кать. Ты — моя дочь. Мне плевать на кровь. Двадцать лет. Ты — моя. Поняла?

Я стояла посреди своей съёмной комнаты и держала телефон. Кулаки в карманах — привычка, когда злюсь, сжимаю так, что ногти впиваются в ладони. Но я не злилась. Я плакала. Молча, без звука. Слёзы падали на кроссовки.

– Поняла, пап.

Четыре года после этого я не общалась с матерью. Четыре. Она звонила — я не брала. Писала сообщения — я не читала. Подключила тётю Веру, тётю Зину, бабушку. Бабушка плакала по телефону: «Катенька, она же мать». Мне было больно слышать бабушку. Но звонить маме — больнее.

За эти четыре года я закончила курсы повышения квалификации, стала старшим фармацевтом, получила прибавку. Жизнь шла. Я не разваливалась. Но внутри — на том месте, где раньше была «нормальная семья», — стояла пустота. Как фундамент, из которого вынули все кирпичи.

С Геннадием мы виделись. Редко — он переехал в область, снял однушку, работал в другой компании. Приезжал на мой день рождения. Привозил торт. Открытку не писал — перестал после того, как узнал. Но торт привозил. И обнимал. Крепко, как раньше. Руки пахли мылом. Соляркой — уже нет, он пересел на легковые грузы.

Когда мне было двадцать четыре, бабушка попала в больницу. Давление, возраст — восемьдесят лет. Я поехала. В больнице — мама. Мы стояли в коридоре, у палаты. Первый раз за четыре года — лицом к лицу.

– Катя, – сказала она. – Хватит дуться. Ну было и было. Все живы. Я же ради тебя старалась.

Дуться. Она назвала четыре года молчания — «дуться». Двадцать лет вранья — «ну было и было». Разрушенный брак — «все живы».

– Ты не ради меня, – сказала я. – Ты ради себя. Чтобы никто не узнал. Чтобы соседи не шептались. Чтобы тётя Вера не качала головой. Двадцать лет ты врала не мне — ты врала ему. Геннадию. Он растил чужого ребёнка. Двадцать лет. И не знал.

Мама прижала руку к груди.

– Сердце, – сказала она.

– Мам, у тебя не сердце. У тебя — привычка.

Бабушка выздоровела. Я стала навещать — но к маме ездила ради бабушки. Не ради неё. Мы разговаривали, но как чужие. «Как дела?» «Нормально». «На работе?» «Нормально». «Может, на дачу?» «Нет». Мама делала вид, что всё хорошо. Красилась, улыбалась, накрывала стол. А я сидела и смотрела на эту улыбку — и видела за ней те шесть раз, когда спрашивала и получала ложь.

Прошло восемь лет. Мне тридцать два. Фармацевт, старший, аптека в центре. Зарплата — пятьдесят четыре тысячи. Квартира — ипотека, однушка, свой угол. Одна. Не потому что не хочу — потому что не умею доверять. После двадцати лет вранья — сложно.

И в январе этого года я решила найти Сергея.

Не для мести. Не для денег. Я хотела увидеть человека, от которого у меня кудри. Это звучит глупо — кудри. Но тридцать два года я смотрелась в зеркало и не узнавала себя в своей семье. Светлые прямые волосы — мама. Русые прямые — папа. А у меня — тёмные пружины. Откуда? От бабушки Зои? Нет. Мама врала. Бабушка Зоя была блондинка.

Искать было несложно. Мама назвала имя и фамилию: Сергей Андреевич Волков. Работал в бухгалтерии вместе с ней в девяносто третьем. Уехал в Самару. Дальше — социальные сети. Два дня поиска.

Я нашла его страницу. Фотография в профиле — мужчина, пятьдесят с лишним, в очках, тёмные вьющиеся волосы с сединой. Мои волосы. Мой разрез глаз. Моё лицо — через тридцать лет и мужской вариант.

У меня перехватило дыхание. Я сидела на кровати, в своей однушке, с телефоном в руках и смотрела на фотографию незнакомого человека, который был мне ближе по крови, чем тот, кто двадцать лет писал «Дочке» на открытках.

Три дня я думала — писать или нет. На четвёртый написала.

«Здравствуйте, Сергей Андреевич. Меня зовут Катя. Мне тридцать два года. Моя мама — Людмила Ивановна Рябова. В девяносто третьем вы работали вместе. Мне нужно с вами поговорить».

Он ответил через сутки. Коротко: «Позвоните мне». И номер.

Я позвонила. Голос — низкий, мягкий. Не похож на Геннадиев бас.

– Катя, – сказал он. – Я вас слушаю.

– Вы знали маму. Людмилу.

– Знал. Давно. Мы работали вместе.

– У вас были отношения.

Пауза. Длинная.

– Были, – сказал он. – Коротко. Я потом уехал. Она вышла замуж.

– Она уже была замужем, – сказала я. – Когда вы были вместе. И через девять месяцев — родилась я.

Тишина. Я слушала, как он дышит. Через восемьсот километров — его дыхание, чужое и одновременно моё.

– Я не знал, – сказал он.

– Я знаю. Она никому не говорила. Двадцать лет.

Мы встретились через две недели. Я взяла три дня отгулов и поехала в Самару. Восемьсот километров. Поезд, ночь, плацкарт. Как студентка.

Он ждал на вокзале. В куртке, в очках. Тёмные кудри — седые на висках. Увидел меня и остановился. Я подошла. Мы стояли друг напротив друга. Он смотрел на меня — долго, внимательно. На волосы. На глаза. На лицо.

– Ну да, – сказал он. – Ну да.

Мы пошли в кафе. Он рассказал: женат, двое детей — сыновья, двадцать два и девятнадцать. Жена знает — он рассказал ей после моего звонка. Она отнеслась спокойно: «Это было до меня».

Я рассказала ему — про маму, про Геннадия, про двадцать лет, про группу крови, про кудри. Он слушал. Не перебивал. Потом сказал:

– Мне жаль, что я не знал.

Не «мне жаль, что так получилось». Не «бывает». А — «мне жаль, что я не знал». Разница.

Я вернулась домой. И позвонила маме.

– Мам, мне нужно с тобой поговорить. Я приеду в субботу.

В субботу я вошла в мамину квартиру. Она сидела на кухне. Накрашенная, в блузке, стол накрыт — салат, чай, печенье. Как будто праздник.

Я села. Достала из сумки две вещи. Открытку — «Дочке. С днём рождения. Люблю. Папа» — почерк Геннадия, корявый, с нажимом. И фотографию Сергея, распечатанную на принтере. Тёмные кудри, очки, мои глаза.

Положила на стол. Рядом.

– Вот мой отец, который меня растил, – сказала я. – Двадцать лет. Писал «Дочке» на каждый день рождения. Не знал, что я чужая. Вот мой отец, от которого я родилась. Живёт в Самаре. Не знал, что я есть.

Мама смотрела на стол. На открытку. На фотографию.

– Ты его нашла? – голос тихий, сиплый.

– Нашла. Мы встретились.

Мама встала. Руки легли на грудь — обе, будто защищалась.

– Катя. Ты предала семью. Ты всё разрушила.

Я предала. Я.

Кулаки сжались в карманах. Ногти впились в ладони. Но голос не дрогнул.

– Мам, – сказала я. – Ты врала двадцать лет. Я спрашивала — ты врала. Шесть раз. Мне было двенадцать, когда я спросила первый раз. Двенадцать. И ты сказала — «бабушкины гены». Их не бывает, этих генов. Ты это знала. И всё равно врала.

– Я делала это ради тебя!

– Ради меня — это было бы сказать правду, когда я спросила. Ради меня — это дать мне выбор. А ты решила за меня. За папу. За Сергея. За всех. Чтобы тебе было удобно.

– Ты не понимаешь!

– Я понимаю, мам. Двадцать лет я не понимала. Теперь — понимаю.

Я взяла открытку. Фотографию оставила на столе. Встала. Пошла к двери.

– Катя! – крикнула мама. – Катя, не уходи!

Я обернулась.

– Я не ухожу. Я — уже ушла. Двенадцать лет назад. Когда ты наконец сказала правду. Просто ты этого не заметила.

Вышла. Дверь закрылась. Тихо. Лестничная площадка. Лампочка мигает. Пахнет борщом из соседней квартиры.

Я спустилась на улицу. Март, холодно, ветер. Достала открытку из кармана. «Дочке. С днём рождения. Люблю. Папа». Почерк с нажимом. Буква «Д» кривая, будто торопился.

Убрала обратно. Руки в карманах. Кулаки разжались. Ладони саднили от ногтей.

Прошло полгода. С Сергеем созваниваемся раз в неделю. Он не стал мне папой — в тридцать два поздно для папы. Но мы разговариваем. Он рассказывает про Самару, про сыновей, про работу. Я рассказываю про аптеку, про однушку, про мелочи. Иногда он присылает фотографии — свои, старые. Я смотрю и узнаю себя. Те же кудри, тот же наклон головы. Странное чувство — узнавать себя в чужом человеке.

Его жена прислала мне один раз сообщение: «Катя, приезжайте летом. Мальчишкам интересно — они всегда хотели сестру». Я прочитала и долго сидела с телефоном. Не ответила. Пока не ответила. Может, летом.

Геннадий по-прежнему звонит на день рождения. Открытку не пишет. Но звонит. Говорит: «С днём рождения, Кать». Не «дочка». Просто «Кать». И от этого внутри — тянет. Как от зажившей раны, которая ноет на погоду.

Мать не звонит. Написала одно сообщение, через месяц после нашего разговора: «Ты выбрала чужого мужика вместо матери». Чужого мужика. Моего биологического отца — чужого мужика. Я не ответила. Перечитала три раза. Удалила.

Родственники разделились. Тётя Зина сказала: «Люда сама виновата. Тридцать лет назад надо было думать». Тётя Вера сказала: «Катька, ты жестокая — мать довела». Бабушка сказала: «Не суди мать. Она как умела». Как умела — это двадцать лет врать всем, включая человека, который растил чужого ребёнка и каждый год писал «Дочке».

Открытки я храню. Все двадцать. В тумбочке, под документами. Иногда достаю, перебираю. Почерк с каждым годом менялся — первые аккуратные, старательные, последние — размашистые, торопливые. Но слово «Дочке» — одинаковое на каждой. С большой буквы. С нажимом.

Правильно я сделала, что нашла биологического отца и предъявила матери? Или надо было оставить как есть — ради тех, кто и так уже настрадался?

***

Может понравится: