Зелёная тарелка стояла на краю сушилки. Отдельно от остальных — белых, одинаковых, из набора. Край отколот, на донышке — паутинка трещин. Моя тарелка. Два года я ем из неё. Из неё одной.
Снежана завела это правило в первый же день, когда я переехала. Перелом шейки бедра — упала в ванной своей квартиры, лежала на полу четыре часа, пока соседка Люба не забеспокоилась и не вызвала МЧС. Операция, штифт, три месяца на костылях. Игорь приехал в больницу, сел рядом с койкой и сказал: «Мам, переезжай к нам. Одна ты больше не справишься».
Я не хотела. Шестьдесят пять лет, и всю жизнь справлялась сама. Тридцать два года медсестрой — ночные смены, капельницы, судна. После Витиной смерти девять лет одна. Справлялась. Но перелом — это другое. Нога не слушалась, в туалет — по стеночке, суп сварить — подвиг.
Я переехала.
Комната мне досталась бывшая кладовка. Шесть квадратных метров. Кровать-полуторка, тумбочка, крючок на двери вместо шкафа. Окно — маленькое, под потолком, выходит во двор. Снежана сказала: «Мы бы дали побольше, но у Полины своя детская, а кабинет Игорю нужен для работы». Три комнаты в квартире. Детская — двадцать метров. Кабинет — пятнадцать. Мне — шесть.
В первый вечер Снежана поставила передо мной зелёную тарелку.
– Тамара Петровна, это ваша посуда. И вот стакан, и приборы. Я человек аккуратный, мне спокойнее, когда у каждого своё.
Я посмотрела на Игоря. Он сидел за столом и резал хлеб. Не поднял глаза.
– Меня зовут Зинаида Васильевна, – сказала я.
– Да, простите, – Снежана улыбнулась. Губы поджались — это у неё фирменное, будто что-то кислое попробовала. – Зинаида Васильевна. Вот ваша тарелка.
Я взяла. С отколотым краем. Из их старого набора, который на дачу собирали. Мне — дачную тарелку. Им — белый фарфор.
Через неделю я узнала про губку. Снежана мыла мою посуду отдельной губкой — жёлтой. Остальную — розовой. Я увидела случайно, вышла ночью за водой. Она стояла у раковины, в наушниках, и драила мой стакан жёлтой губкой. Розовая лежала рядом — для своих.
Я вернулась в кладовку. Легла. Потолок был низкий, чуть выше вытянутой руки. Лежала и слушала, как за стеной Полина посапывает. Четыре года. Витины глаза — карие, круглые. Моя внучка. Ради неё я здесь.
На третий день после переезда Снежана подошла ко мне после завтрака.
– Зинаида Васильевна, давайте обсудим финансы. Вы живёте у нас бесплатно. Еда, свет, вода — всё наше. Ваша пенсия — в общий котёл. Справедливо?
Пенсия — девятнадцать тысяч пятьсот рублей. Вся. До копейки.
– А мне? – спросила я. – На лекарства? Давление, суставы — мне таблетки нужны каждый месяц.
– Скажете, что нужно, — я куплю, – Снежана протянула руку. – Карточку, пожалуйста.
Игорь стоял в дверях, пил кофе. Слышал. Молчал. Мой сын, которого я кормила грудью до полутора лет, потому что смеси были дорогие, а Витина зарплата на заводе — слёзы. Молчал.
Я отдала карту.
За первый месяц я попросила купить лекарства три раза. Два раза Снежана купила. Третий — сказала: «Зинаида Васильевна, эти таблетки слишком дорогие. Вам правда надо именно эти? Может, аналог?» Аналог стоил вдвое дешевле и помогал вдвое хуже. Но я кивнула.
Я начала прятать мелочь. Сдачу, когда Снежана посылала меня в магазин — разницу между тем, что она давала, и тем, что стоили продукты. Монеты из карманов Игоревых штанов — я же стирала. Двенадцать рублей, двадцать три рубля, сорок один рубль. Мелочь. За три месяца набралось две тысячи четыреста. В носке, под матрасом. На чёрный день.
Медсестра на пенсии прячет монеты в носке. Тридцать два года стажа, и вот.
Порядок в доме был такой: утром — Зина моет пол, протирает пыль, чистит ванную. После обеда — Зина моет кухню, пылесосит ковры. Вечером — Зина загружает посудомойку, протирает столы, выносит мусор. Три раза в день. Каждый день. Два года.
Снежана работала из дома — что-то с маркетплейсами, я не разбиралась. Сидела в кабинете за ноутбуком, пока я ползала с тряпкой по полу. Нога к тому времени срослась, но болела в сырую погоду. Я не жаловалась. Привычка — тридцать два года в больнице отучают жаловаться.
Обедали они втроём — Игорь, Снежана, Полина. Я — после. Когда встанут из-за стола, когда Снежана уберёт свои тарелки в посудомойку, тогда я сажусь. Ем то, что осталось. Суп — если остался суп. Кашу — если каша. Иногда не оставалось ничего, и я варила себе макароны. Из их макарон, купленных на мою пенсию.
Полина как-то выбежала из детской, когда я сидела одна за столом.
– Бабушка, почему ты ешь одна?
Я не успела ответить.
– Бабушка любит тишину, – сказала Снежана из коридора. – Иди к себе, Полинка.
Полина посмотрела на меня. Карие глаза. Витины. Я улыбнулась ей и кивнула: «Иди, солнышко». Она ушла. А у меня ложка так и застыла в руке.
Я стала хитрить. Когда Снежана уезжала в салон — маникюр, брови, что-то ещё, каждые две недели — я садилась за стол с Полиной. Варила ей кашу, себе тоже. Доставала из шкафа белую тарелку — нормальную, не зелёную — и ела из неё. Полина болтала ногами под столом и рассказывала про садик. Я слушала и была почти счастлива.
Снежана узнала. Полина проговорилась сама — по-детски, без умысла: «Мама, а когда тебя нет, бабушка ест со мной! Из белой тарелки!»
Вечером, когда Полина уснула, Снежана зашла ко мне в кладовку. Без стука — там и стучать некуда, дверь прикрывается, но замка нет.
– Зинаида Васильевна, я просила: ваша посуда — зелёная. Это правило гигиены. Вы пожилой человек, мало ли что. Полине — четыре года.
– Мало ли что? – переспросила я. – Я тридцать два года чужих людей с ложечки кормила. Стерильность — моя профессия. Вы мне про гигиену будете рассказывать?
– Не надо повышать голос, – Снежана поджала губы. – Мой дом — мои правила.
Она вышла. Дверь прикрыла. Я сидела на кровати, теребила край фартука — привычка: когда руки не заняты, они ищут, за что зацепиться.
Через три недели к Снежане пришли подруги. Три женщины — все моложе тридцати, все с ноготками, все пахнут по-разному, но одинаково дорого. Я готовила четыре часа. Салат с креветками — Снежана написала рецепт на листочке и положила на стол, «чтобы не перепутали». Рулеты из баклажанов. Тарталетки с красной рыбой. Нарезка. Фрукты.
Я накрыла стол, расставила тарелки — белые, с позолотой, праздничные — и ушла на кухню. Стояла у двери, вытирала руки полотенцем.
Снежана разливала вино. Подруги хвалили стол.
– Сама готовила? – спросила одна из них. – Ты же не умеешь!
Снежана засмеялась.
– Нет, что ты. Она у нас, – и кивнула в мою сторону. – Вроде домработницы. Живёт бесплатно — пусть хоть польза будет.
Подруги засмеялись. Тихо, неловко — но засмеялись.
Я стояла в дверях кухни. Полотенце в руках. Фартук — тот же, выцветший, с маками, я привезла его из старой квартиры. Из квартиры, которую я продала.
Три миллиона двести тысяч. Однушка на Ворошилова, второй этаж, окна во двор. Витя копил на неё девять лет. Мы въехали в девяносто третьем. Тридцать один год прожила. А потом Игорь сказал: «Мам, ты же всё равно у нас живёшь. Квартира пустая стоит. Давай продадим — на ремонт пустим. Тебе же лучше будет, мы ванную переделаем, кухню расширим». Я подписала. Три миллиона двести ушли на их счёт. Ремонт — сделали. Ванную — переделали. Кухню — расширили. Мою кладовку не тронули.
Я сняла фартук. Сложила его и положила на стол, рядом с нарезкой.
– Я не домработница, – сказала я. Не тихо. – Я мать твоего мужа. И я тридцать два года проработала медсестрой. За стол я сегодня больше не выйду.
Развернулась и ушла в кладовку. Шесть метров. Кровать. Тумбочка. Окно под потолком.
Из зала донёсся голос Снежаны — громкий, с усмешкой:
– Вот видите? Характер. Потому и живёт в кладовке.
Подруги что-то промычали. Я легла на кровать и закрыла глаза. Руки теребили край наволочки — фартук остался на столе, пальцам нужно было что-то мять.
Вечером Игорь заглянул ко мне. Приоткрыл дверь, просунул голову.
– Мам, ты чего?
– Ничего.
– Снежана говорит, ты ей нагрубила при подругах.
Я села. Посмотрела на сына.
– Она назвала меня домработницей, Игорь. При чужих людях. Я готовила четыре часа.
Он помолчал.
– Мам, ну она не так выразилась. Она имела в виду, что ты помогаешь.
– Она имела в виду ровно то, что сказала.
Он вздохнул. Закрыл дверь. Я слышала, как он ушёл в спальню. Как Снежана что-то говорила ему — быстро, зло, приглушённо. Как он отвечал: «Ладно, ладно, я поговорю».
Он не поговорил. Ни на следующий день, ни через неделю.
Я продолжала готовить. Убирать — три раза в день. Есть после всех. Из зелёной тарелки.
Ночами я не спала. Лежала и считала. Пенсия — девятнадцать пятьсот. За два года — четыреста шестьдесят восемь тысяч. Квартира — три миллиона двести. Итого — три миллиона шестьсот шестьдесят восемь тысяч. Столько стоило моё место в кладовке и зелёная тарелка.
Медсестра. Считать не училась, но научилась.
В ту ночь я собрала пакет. Тихо, чтобы не скрипнула кровать. Две кофты, юбка, халат, бельё, документы — паспорт, СНИЛС, полис. Пенсионную карту Снежана хранила у себя в сумке. Пакет задвинула под кровать.
Утром я вышла на кухню. Было семь тридцать. Полина сидела за столом в пижаме, болтала ногами. Ела хлопья с молоком. Снежана стояла у кофемашины, листала телефон.
На столе, на моём обычном месте — у края, ближе к стене — стояла миска. Металлическая, круглая, невысокая. В ней — овсяная каша. Ложка рядом.
Я подошла ближе. На боку миски — гравировка. «Бакс». Миска йоркширского терьера. Из которой он ел каждый вечер.
Я подняла миску. Каша была тёплая. Только что положили.
– Ваша тарелка разбилась, – сказала Снежана, не отрываясь от телефона. – Я положила в то, что нашлось. Не побрезгуете же. Вы и так из отдельной посуды ели.
Я стояла с миской в руках. «Бакс». Синие буквы. Собачья миска. Мне. При внучке.
Полина перестала жевать. Смотрела на меня — карие глаза, широко открытые.
– Бабушка, это Баксина миска, – сказала она.
Я поставила миску на стол. Ровно. Каша не плеснулась.
Пальцы не дрожали. Тридцать два года медсестрой — руки у меня крепкие. На ногах стояла прямо, не сутулилась. Впервые за два года — не сутулилась.
Я достала телефон. Свой, кнопочный — Снежана не забрала его, он ей был неинтересен. Набрала Игоря. Включила громкую связь. Положила телефон на стол рядом с миской.
Гудок. Второй. Третий.
– Мам? – голос Игоря, сонный, рабочий фон. – Что случилось?
Снежана оторвалась от телефона. Посмотрела на меня. Брови дёрнулись — поняла, что громкая связь.
– Игорь, – сказала я. – Твоя жена положила мне еду в собачью миску. С надписью «Бакс». При твоей дочери.
Тишина. На том конце — шорох, скрип стула.
– Что? – голос Игоря изменился.
– Мам! – Снежана шагнула к столу. – Не нужно...
– Я два года молчала, – продолжила я. – Два года. Отдала пенсию — сто семнадцать тысяч за год. Продала квартиру — три миллиона двести. Вы на ремонт потратили. Я готовлю, убираю три раза в день, живу в кладовке шесть метров. Ем после всех. Из отдельной посуды. А теперь — из собачьей миски.
– Мам, подожди, – Игорь заговорил быстро, – я сейчас приеду...
– Не надо. Я ухожу. Сегодня. К Любе.
– Зинаида Васильевна! – Снежана подошла вплотную. Лицо красное, маникюр вцепился в край стола. – Положите трубку!
– Если ты мужчина, Игорь, — приедешь и поговоришь. Если нет — я подам в суд на возврат денег за квартиру. Три миллиона двести тысяч. Мне терять нечего.
Я нажала отбой. Убрала телефон в карман. Полина сидела неподвижно, хлопья размокли в молоке. Губы дрожали.
Я наклонилась к ней. Поцеловала в макушку. Пахла детским шампунем — клубничным.
– Бабушка скоро вернётся, солнышко, – сказала я.
Пошла в кладовку. Достала пакет из-под кровати. Он был собран. Я знала, что дойдёт до этого. Не знала, что дойдёт так.
В коридоре надела ботинки. Куртку. Снежана стояла у кухонной двери и смотрела.
– Скатертью дорожка! – крикнула она. Голос звенел. – Без вас спокойнее!
Я не обернулась. Открыла дверь, вышла. Лифт приехал быстро — четвёртый этаж, кнопка «1». Двери закрылись. Я стояла с пакетом и смотрела на своё отражение в зеркале лифта. Седая прядь, сутулые плечи, мешки под глазами. Шестьдесят семь лет. Пакет с двумя кофтами и паспортом. Ни квартиры, ни денег, ни тарелки.
На улице было солнечно. Апрель. Я дошла до остановки, села на лавку. Позвонила Любе.
– Люба, это Зина. Можно я у тебя поживу?
Люба не спросила «почему». За сорок лет дружбы некоторые вещи не спрашивают. Она сказала: «Приезжай. Раскладушку поставлю».
Автобус пришёл через десять минут. Я села у окна, прижала пакет к себе и смотрела, как проплывают дома. Бывший район. Бывшая жизнь. Квартира на Ворошилова, которой больше нет. Муж, которого нет девять лет. Сын, который есть — но которого как будто тоже нет.
У Любы было тесно и хорошо. Раскладушка скрипела, но я впервые за два года ела за общим столом. Люба поставила передо мной тарелку — белую, обычную, без сколов. И налила борща. Горячего, свекольного, с чесноком. Я ела и плакала. Тихо, чтобы Люба не видела. Но она видела. Просто молчала.
Прошло пять недель.
Игорь приезжал дважды. В первый раз — через три дня. Кричал в дверях у Любы: «Мам, ты что устроила? Какой суд? Ты с ума сошла? Снежана рыдает!» Я сказала: «Пусть рыдает. А я два года рыдала в кладовке». Он ушёл, хлопнув дверью.
Во второй раз — через две недели. Тихий, помятый. Привёз Полину. Полина забежала в квартиру, обняла меня — обеими руками, крепко — и достала из рюкзачка тарелку. Розовую, с единорогом.
– Бабушка, я тебе свою тарелку привезла. Чтобы ты не ела из Баксиной.
Я взяла тарелку. Розовая, с единорогом. Пластиковая, детская. И заплакала. Уже не тихо.
Игорь стоял в дверях и смотрел. Молчал. Потом тоже отвернулся.
Снежана не позвонила ни разу. Ни слова. Ни сообщения.
Я сходила к юристу. Бесплатная консультация в центре для пожилых — Люба нашла адрес. Юрист сказал: «Квартира продана с вашего согласия, вернуть сложно. Но если деньги переводились на их счёт — можно попробовать как неосновательное обогащение. Нужны документы».
Документы у меня были. Договор купли-продажи. Выписка со счёта. Я хранила всё в паспорте — медсестринская привычка: документы всегда при себе.
Игорь узнал про юриста. Прислал сообщение: «Мам, ты серьёзно? Суд?»
Я ответила: «Серьёзно. Три миллиона двести — или разговор».
Разговора пока не было. Розовая тарелка с единорогом стоит на полке у Любы. Я ем из неё каждый день. Не потому что другой нет. А потому что Полина дала.
Правильно я ушла? Или надо было терпеть — ради внучки?
***
Вам понравится: