– Мам, мне нужен айфон.
Полина стояла в дверях кухни. Пятнадцать лет, девятый класс, крашеные кончики волос и взгляд, от которого хотелось сразу сесть. Серые глаза — отцовские. И выражение отцовское — «я уже решил, осталось тебя убедить».
Я резала капусту. Нож стучал по доске — ровно, привычно. Четверг, семь вечера. Тима в комнате делал уроки. Обычный вечер. Был.
– Какой айфон? — спросила я, хотя уже знала какой. Пятнадцатый. Она показывала мне его в интернете две недели назад. Восемьдесят девять тысяч девятьсот девяносто.
– Нормальный. Пятнадцатый. У всех в классе есть.
– У всех?
– У Насти есть. У Даши. У Кирилла. Даже у Вовки Смирнова, а он вообще троечник.
Я положила нож. Вытерла руки полотенцем. Посмотрела на дочь.
Три года я растила их одна. После того как Олег ушёл к Светлане из своего офиса — красиво, тихо, без скандала. Просто однажды пришёл и сказал: «Мне нужно пожить отдельно». Пожил. Женился. Алименты — пятнадцать тысяч. Когда вспомнит. В прошлом месяце не перевёл. В позапрошлом — перевёл половину и написал: «Остальное на следующей неделе». Следующая неделя не наступила.
Пятьдесят восемь тысяч я получала в строительной фирме. Бухгалтер. Пять дней в неделю, с девяти до шести. Минус двенадцать — квартплата и коммуналка. Минус три двести — кредит за стиральную машину, ещё четыре платежа. Минус еда — тысяч двадцать пять, если экономить. Минус проезд. Минус школа — тетради, форма, обеды. Минус Тимины кроссовки, которые он разбил за месяц. Остаток — ноль. Иногда минус.
И вот в этот ноль моя дочь хотела вставить телефон за девяносто тысяч.
– Полин, – сказала я. – Сядь.
– Не хочу садиться. Просто скажи — купишь или нет.
– Давай я тебе покажу.
Я взяла со стола блокнот Тимы — он оставил его после уроков — перевернула на чистую страницу и начала писать. Зарплата — пятьдесят восемь. Квартира — двенадцать. Кредит — три двести. Еда — двадцать пять. Проезд — четыре. Школа — три. Оставалось десять тысяч восемьсот. На одежду, на лекарства, на всё непредвиденное. На троих.
– Вот цифры, — я повернула блокнот к ней. — Покажи мне, откуда взять девяносто тысяч. Я серьёзно. Покажи — и я куплю.
Полина посмотрела на цифры. Потом на меня.
– Мне плевать на цифры, – сказала она. – Я так жить не хочу.
И ушла в свою комнату. Дверь хлопнула так, что с холодильника свалился магнит — кошка из Анапы, мы ездили три года назад, ещё вчетвером.
Я подняла магнит. Поставила на место. Вернулась к капусте.
Из Тиминой комнаты не доносилось ни звука. Он всегда затихал, когда Полина кричала. Как мышь. Забивался с блокнотом в угол кровати и рисовал. Я это знала. И от этого знания внутри скручивалось что-то горькое.
На следующий день начался бойкот. Полина не разговаривала. Утром вышла на кухню, молча налила чай, молча ушла в школу. Вечером — молча села за стол, посмотрела на тарелку с макаронами, встала и ушла в комнату. Не поела.
На второй день — то же самое. Ужин стоял нетронутый. Я убрала его в холодильник. Поставила снова на следующий вечер. Снова нетронутый.
На третий день я заметила: Полина ела. Но не дома. Пачка чипсов в рюкзаке, фантик от шоколадки в кармане куртки. Деньги — со школьного обеда. Вместо нормальной еды — мусор.
Тима за эти три дня нарисовал четырнадцать рисунков. Я знала, потому что заглянула в блокнот, когда он спал. Дома. Деревья. Машины. И один — просто чёрный квадрат на весь лист. Девятилетний ребёнок нарисовал чёрный квадрат. Не потому что знал про Малевича. А потому что в доме третий день хлопали двери и его сестра не разговаривала.
Вечером третьего дня я зашла к Полине. Она лежала на кровати с телефоном — старым, китайским, с треснутым стеклом. Экран она прикрыла рукой, когда я вошла. Стеснялась. Я это видела. И от этого было больно. Но боль — не повод покупать то, на что нет денег.
– Полин, – сказала я. – Ты можешь молчать. Это твоё право. Но я не буду виноватой за то, что не могу купить телефон за полторы моих зарплаты. Я работаю. Я плачу за квартиру. Я кормлю тебя и Тиму. И мне не стыдно.
Она не подняла глаз. Просто сказала в потолок:
– Тогда я уйду из дома. Жить так не буду.
Первый раз она это сказала полгода назад. Из-за куртки. Хотела розовую пуховку за одиннадцать тысяч, я купила за четыре — с распродажи. «Уйду!» Не ушла.
Второй раз — три месяца назад. Из-за того, что я не пустила её на день рождения к однокласснику — вечеринка до часу ночи, в пятнадцать лет, без взрослых. «Уйду!» Не ушла.
Третий раз — сейчас. Из-за айфона.
Я вышла из комнаты. Закрыла за собой дверь. Прислонилась к стене в коридоре. Челюсть свело — привычка. Когда терплю, сжимаю зубы так, что потом скулы ноют.
В субботу утром всё взорвалось. Я готовила завтрак. Тима сидел за столом, ковырял кашу. Полина вышла из комнаты — собранная. Волосы распущены, куртка в руке.
– Я к Насте, – сказала она.
– К двум будь дома.
– Не буду.
Тима перестал есть. Я поставила сковородку на плиту. Медленно.
– Полина, к двум — дома.
– Я же сказала — не буду. И вообще. Если ты мне не купишь нормальный телефон, я отсюда уйду. Насовсем. К папе. Папа бы купил.
Тима смотрел на сестру. Потом на меня. Глаза большие, круглые. Блокнот лежал рядом с тарелкой — он и за завтраком рисовал.
– Папа бы купил? — переспросила я.
– Да! Он нормальный! Он обещал — что захочу, то и куплю!
Олег. Который пообещал «что захочешь» год назад, когда приезжал на Полинин день рождения. Привёз торт и обещание. Торт съели. Обещание — нет.
Я достала телефон. Протянула Полине.
– Звони.
– Что?
– Звони папе. Прямо сейчас. Попроси айфон. Если он купит — замечательно.
Полина посмотрела на мой телефон. Потом на меня.
Не взяла.
– Он сейчас занят, – сказала она. Тише. На тон ниже.
– Он всегда занят, Полин. Три месяца не звонил.
– Это не твоё дело!
– Это моё дело. Потому что за три месяца он не позвонил, не перевёл алименты и не купил тебе ничего. А ты стоишь передо мной и говоришь, что он «нормальный».
Полина побагровела. Губы затряслись.
– Ты просто жадная! — крикнула она. — Жадная и злая! Папа ушёл, потому что с тобой жить невозможно!
Тима заплакал. Тихо, без звука. Просто слёзы побежали по щекам, и он закрыл лицо блокнотом.
Полина схватила куртку. Натянула кроссовки — старые, с протёртыми носами, я наскребла на них две тысячи в сентябре — и выбежала из кухни.
Я стояла у плиты. Сковородка шипела — масло перегрелось. Я выключила газ. Руки были спокойные. А внутри всё горело.
Тима всхлипывал за столом. Я подошла, присела, обняла его. Он уткнулся мне в плечо. Маленький, худой, девять лет. Блокнот выпал на пол. Раскрылся на последнем рисунке. Дом. Жёлтый, с красной крышей. И трещина — посередине, сверху вниз. Ровная, как по линейке.
Я посмотрела на этот рисунок. И челюсть сжалась так, что заныл зуб.
Из коридора раздался голос Полины:
– Я ухожу!
Я встала. Вышла из кухни. Полина стояла в прихожей. Рюкзак на одном плече. Куртка расстёгнута. Глаза красные, злые.
– Слышишь? Я ухожу. Насовсем.
Третий раз за год. Третий. И каждый раз я уговаривала. «Полин, подожди». «Полин, давай поговорим». «Полин, не надо». И каждый раз она оставалась — не потому что слышала, а потому что видела: мама испугалась. И запоминала: работает. Можно ещё раз. И ещё.
А за стеной сидел Тима и рисовал дома с трещинами.
Я посмотрела на дочь. На её рюкзак. На старые кроссовки. На крашеные кончики волос. Пятнадцать лет. Мой ребёнок. Моя девочка.
И сказала:
– Уходи.
Полина моргнула.
– Что?
– Дверь открыта. Уходи. Но айфона — нет.
Она стояла и смотрела на меня. Секунду. Три. Пять. Ждала, что я скажу «подожди». Что испугаюсь. Что побегу за ней.
Я не сказала. Не испугалась. Не побежала.
Полина дёрнула молнию куртки. Застегнула. Открыла дверь. И вышла.
Дверь закрылась. Не хлопнула — Полина придержала её рукой. Машинально. Привычка. Я научила её не хлопать дверью, когда ей было пять. Тело помнило, хотя голова уже забыла.
Тишина. Тима в кухне перестал всхлипывать. Я слышала, как тикают часы в коридоре. Десять тридцать две.
Я вернулась на кухню. Тима сидел за столом. Смотрел на меня.
– Мам, а Полина вернётся?
– Вернётся, – сказала я.
И сама не знала — вру или нет.
Я убрала кашу. Вымыла сковородку. Протёрла стол. Тима сидел рядом и рисовал. Молча. Я не смотрела, что он рисует. Боялась увидеть ещё один дом с трещиной.
Через час я позвонила Насте — точнее, Настиной маме. Представилась, спросила — Полина у вас? Нет, не приходила. Позвонила Дашиной маме. Тоже нет.
Набрала Полину. Гудки. Не берёт. Написала сообщение: «Когда будешь готова — приходи. Дверь открыта».
Два часа дня. Три. Половина четвёртого. За окном серое небо, март, сырость. Я стояла у окна и смотрела во двор. Двор пустой — качели, лавочка, мусорный бак. Полины нет.
Живот скручивало. Челюсть болела — я сжимала зубы не разжимая уже четвёртый час. В голове крутилось: а если не вернётся? А если что-то случится? А если я ошиблась?
Но я не побежала. Не позвонила снова. Потому что если бы побежала — это был бы четвёртый раз. И пятый. И десятый. И в восемнадцать она стояла бы в коридоре с чемоданом и говорила: «Машину мне купи, а то уйду».
В четырнадцать тридцать семь — я смотрела на часы — щёлкнул замок. Входная дверь открылась. Полина вошла. Тихо. Без рюкзака — он болтался в руке, не на плече.
Куртка мокрая. Кроссовки грязные. Нос красный. Глаза — не злые. Пустые.
Она прошла мимо меня. Сняла кроссовки. Поставила ровно, у стены. Повесила куртку на крючок. И пошла в свою комнату.
Я не остановила. Не спросила «где была». Не сказала «я же говорила».
Через двадцать минут вышел Тима. Подёргал меня за рукав.
– Мам, Полина плачет.
Я зашла к ней. Она лежала на кровати лицом в подушку. Плечи тряслись.
Я села на край кровати. Положила руку ей на спину. Она не скинула.
– Я к Насте пришла, — сказала Полина в подушку. — А она не открыла. Сказала через домофон — «мне сейчас некогда». Я у подъезда сидела. На лавочке. Два часа. Потом пошла в торговый центр. Погрелась. Потом вернулась.
Два часа на лавочке. У чужого подъезда. В марте. В старых кроссовках.
Я гладила её по спине и молчала. Что тут скажешь. Она и сама всё поняла. Не от моих слов — от лавочки, от закрытой двери, от мокрых ног.
– Мам, – сказала Полина. Тихо, глухо.
– Что?
– Я не уйду.
Я сжала её плечо. Пальцы у меня были сухие и горячие — от стирки, от готовки, от всего.
– Я знаю, — сказала я.
Вечером мы ели вместе. Впервые за четыре дня. Макароны с сосисками — ничего особенного. Полина ела молча, но ела. Тима болтал про школу. Я слушала. Нормальный вечер. Почти.
Перед сном Полина вышла из ванной и остановилась в коридоре.
– Мам. Мне не нужен айфон.
Я посмотрела на неё.
– Нужен, – сказала я. – Но я сейчас не могу. Может, летом. Подержанный. Или подкопим. Вместе.
Она кивнула. Ушла к себе. Дверь не хлопнула.
Я стояла в коридоре одна. Часы тикали. Десять вечера. Дом был тихий. Не тревожно-тихий, как последние дни, а просто тихий. Обычно.
Я зашла к Тиме. Он уже спал. Блокнот лежал на подушке, раскрытый. Я взяла его. На последней странице — дом. Жёлтый, с красной крышей. Без трещины. Рядом — три человечка. И собака. Собаки у нас не было. Но он нарисовал.
Я закрыла блокнот. Положила на тумбочку. Укрыла Тиму одеялом. Вышла.
Прошёл месяц. Полина айфон больше не просит. Но и не простила до конца. Разговаривает со мной коротко — «да», «нет», «нормально». Ужинает с нами, но в глаза смотрит редко. Бойкотов не устраивает, дверьми не хлопает, уходом не грозит. Но между нами — холод. Тонкий, как мартовский лёд на лужах. Может, растает. Может, нет.
Тима рисует собак. Разных — больших, маленьких, рыжих. Дома с трещинами больше не появлялись. Это хорошо. Наверное.
Олег так и не позвонил. Ни Полине, ни мне. Алименты за март — не перевёл.
Подруга на работе сказала, что я жестокая мать. Что нельзя выгонять ребёнка на улицу. Что надо было обнять, поговорить, найти подход. Может, она права. Может, есть матери, которые умеют найти подход с третьей попытки. Я не умею. Я умею считать деньги, варить макароны и сжимать зубы. Но не прогибаться. Этого — не умею.
Правильно я сделала, что отпустила её? Или надо было не пускать и искать другой способ?
***
Может заинтересовать: