– Странный какой. Рыжий. У нас в роду рыжих не было. Не наша порода.
Нина держала Мишку на руках. Ему был год. Он только начал ходить, падал через каждые три шага и смеялся. Рыжий, веснушчатый, курносый — как мой дед Толя с фотографий, где ему двадцать пять и он стоит у трактора в колхозе, рыжий, как костёр.
Семейный обед. Воскресенье. Квартира свекрови. За столом — Валентина, Кирилл, Нина и я. Нина произнесла это спокойно, разглядывая Мишку так, как разглядывают покупку на рынке — с сомнением, не бракованная ли.
Кирилл сидел рядом. Резал хлеб. Не поднял глаз.
– У меня дед рыжий, – сказала я. – Генетика — не арифметика, Нин. Рыжий ген может проявиться через поколение.
Нина посмотрела на меня. Тёмные волосы, острый подбородок, спина прямая — она всегда сидела так, будто кол проглотила. Сорок один год, ни мужа, ни детей. Зато — мнение обо всём. И о каждом.
– Ну-ну, – сказала она. И передала Мишку Валентине.
Валентина взяла внука. Прижала к себе. Посмотрела на Нину — быстро, воровато. Промолчала.
Кирилл резал хлеб.
Это был первый раз. Потом я начала считать.
Второй — через месяц. Мы приехали на день рождения Валентины. Нина взяла Мишку за подбородок, повернула к свету: «Нос — не Кирюшин. У нас в семье носы прямые». При тёте Рите, при двоюродном брате Кирилла, при его жене. Кирилл сидел на диване. Молчал.
Третий — на крестинах племянницы. «А глазки-то зелёные. У нас у всех карие. Откуда зелёные, Оль?» Я ответила: «От меня. У меня зелёные». Нина хмыкнула. «Глаза — может быть. А всё остальное?»
Четвёртый. Пятый. Шестой. Каждая встреча — замечание. Не прямое обвинение, нет. Нина была умнее. Вопросик. Комментарий. Сравнение. «У Кирюши в детстве были ямочки на щеках — а у Мишеньки нет. Интересно». «У нас вся семья высокая — а он мелковат, нет?» «Веснушки — это вообще откуда? Мы темноволосые все».
Каждый раз — при людях. Ни разу не наедине. Нине нужна была аудитория. Она не просто сомневалась — она формировала мнение. Капля за каплей. Фраза за фразой. Одиннадцать раз за три года. Я считала.
А Кирилл молчал. Каждый раз. Одиннадцать раз.
Я говорила ему потом, дома:
– Кирилл, она при всех ставит под сомнение, что Мишка — твой. Ты слышишь?
– Слышу. Она просто так. Не обращай внимания.
Просто так. Одиннадцать раз. Просто так.
На втором году Мишкиной жизни тётя Рита — сестра Валентины, добрая тётка, но язык без костей — позвонила мне и сказала:
– Оль, ты знаешь, что Нинка всем рассказывает?
– Что?
– Что Мишка — не Кириллов. Что ты нагуляла. Она всей родне обзвонила. Говорит: «Рыжий, курносый, ни одной нашей черты. Явно не наш».
Я стояла на кухне. Мишка играл на полу — строил башню из кубиков. Рыжая макушка, веснушки на носу. Мой сын. Наш сын. А сорокалетняя женщина без собственной семьи рассказывала родственникам, что он «не наш».
Я положила трубку. Закусила губу. Привычка — когда сдерживаюсь, прикусываю до белого. Подождала, пока отпустит. Пошла к Кириллу.
Он сидел в комнате, за компьютером. Программист. Код, строчки, логика. В коде — всё чётко: ноль или единица. А в жизни — «не обращай внимания».
– Кирилл, – сказала я. – Твоя сестра рассказывает всей родне, что Мишка — не твой. Тётя Рита позвонила. Вся семья обсуждает. Ты что-нибудь скажешь?
Он повернулся на стуле. Посмотрел на меня. Глаза карие — «наша порода», как говорила Нина. Мишкины — зелёные. Мои.
– Оль, ну что я ей скажу? Она старше меня. Она такая, какая есть. Я же знаю, что Мишка мой.
– А им — родне — ты это скажешь?
– Они же не верят ей. Ну кто в это поверит?
– Тётя Рита поверила, раз звонит.
Кирилл снял очки. Потёр переносицу. Надел обратно.
– Я поговорю с Ниной.
Не поговорил. Ни в тот вечер, ни на следующий день, ни через неделю. Я ждала. Он — молчал. Как всегда.
Новый год. Январь. Квартира свекрови. Ёлка в углу, мандарины на столе, Мишка носится вокруг дивана в новогоднем колпаке.
Нина сидела за столом. Прямая, пальцы в замок на коленях. Подождала, пока все сядут. Подождала, пока нальют. И сказала:
– Кирюш, я давно хотела поговорить. Не обижайся, но ты должен сделать тест ДНК. Для спокойствия. Мишенька — хороший мальчик, но он ни на кого из нас не похож. Мама тоже переживает.
Валентина сидела рядом с Ниной. Кивнула. Быстро, мелко. Как заученно. Переживает. Три года Нина капала ей на мозги — и мать закивала.
Я посмотрела на Кирилла. Он смотрел в тарелку. Салат оливье, нарезка, хлеб. Очень интересная тарелка.
– Кирилл? – сказала я.
Он поднял глаза. Посмотрел на Нину. На Валентину. На меня. И сказал:
– Ну, может, для спокойствия.
Для спокойствия. Его сестра три года при всех говорила, что мой сын — не его. Его мать кивала. Вся родня обсуждала. И он — «для спокойствия».
Мишка подбежал, потянул меня за руку: «Мам, пошли! Там ёлка!» Рыжий, весёлый, четыре года. Не понимает, о чём взрослые. И хорошо.
Я встала. Взяла Мишку на руки. Взяла его куртку, свою куртку, его сапоги. Оделись в коридоре. Вышли.
– Оля! – крикнул Кирилл из комнаты.
Я не ответила. Закрыла дверь.
На улице — минус пятнадцать, первое января, двор пустой, фонари. Мишка на руках — тяжёлый, в зимнем комбинезоне, щёки красные от тепла. Прижался ко мне.
– Мам, а почему мы ушли?
– Гулять пойдём, – сказала я.
Я дошла до машины. Усадила Мишку в кресло. Завела двигатель. Руки на руле — пальцы белые от хватки. Губа закушена. Кровь на языке — прикусила.
Доехала домой. Уложила Мишку спать. Он уснул быстро — набегался. Рыжие вихры на подушке. Веснушки на носу, даже зимой видно. Мой мальчик. Наш мальчик.
Кирилл приехал в час ночи. Вошёл тихо. Я сидела на кухне.
– Оль.
– Кирилл. Если ты веришь сестре, а не мне — это конец. Восемь лет. Восемь. И ты — «для спокойствия».
– Я не верю ей! Я знаю, что Мишка мой!
– Тогда почему ты это сказал?
Он молчал. Стоял в дверях кухни, в куртке, не разувшись. Снег таял на ботинках и капал на линолеум.
– Мне проще было согласиться, – сказал он. – Чтобы она отстала.
Проще. Ему проще. А мне — три года «не нашей породы». Одиннадцать раз. При всех.
– Тест будет, – сказала я. – Но мой. На моих условиях.
– Какой тест?
– Увидишь.
На следующей неделе я заказала расширенный генетический тест. Не на отцовство — нет. На этническое происхождение и подтверждение родственных линий. Девять тысяч восемьсот рублей. Мишкина слюна, моя слюна, слюна Кирилла — я попросила его сдать, он сдал, не спрашивая. Наверное, чувствовал, что спрашивать не стоит.
Параллельно — отдельный тест на отцовство. Двенадцать тысяч пятьсот. Из той же лаборатории. Оба результата — в конверте.
Три недели я ждала. Три недели ходила на работу, забирала Мишку из садика, варила суп, стирала, гладила. Три недели Кирилл ходил виноватый — мыл посуду, забирал Мишку без просьбы, предлагал помочь. Чувствовал. Но сказать ничего не мог. Не умел. За восемь лет — не научился.
Нина не звонила. Валентина звонила Кириллу — коротко, осторожно. Я не брала трубку.
В феврале пришёл результат.
Я открыла конверт на кухне, когда Мишка спал. Достала два листа.
Первый — тест на отцовство. «Вероятность отцовства: 99,9998%. Предполагаемый отец — Рябов Кирилл Дмитриевич. Заключение: отцовство подтверждено».
Руки не дрожали. Я знала. Но увидеть на бумаге — другое. Буквы, цифры, печать. Факт.
Второй — этнический тест. Там было интереснее. Материнская линия Мишки — по мне — показывала ирландско-шотландскую ветку. Восемнадцать процентов. Дед Толя. Его мать — Маргарита — приехала из Прибалтики в тридцатых, но корни были оттуда, с островов. Отсюда — рыжий ген. Отсюда — веснушки. Отсюда — курносый нос. Не «чужая порода». Моя порода. Моя линия. Через деда, через прадеда — ко мне. И к Мишке.
Я положила оба листа обратно в конверт. Убрала в сумку. Закусила губу. Отпустила. Хватит кусать.
Потом позвонила свекрови.
– Валентина Дмитриевна, в субботу семейный ужин. У вас. Я приеду с Мишкой и Кириллом. И Нину позовите. Мне есть что сказать.
Валентина заволновалась:
– Оленька, а что случилось?
– Ничего. Ужин.
В субботу мы приехали к шести. Квартира свекрови — трёшка, ковры, сервант с хрусталём, запах пирогов. Валентина встретила в фартуке. Нина сидела за столом. Прямая, пальцы в замок. На лице — лёгкая победная улыбка. Видимо, решила, что я приехала сдаваться.
Кирилл нёс Мишку на руках. Рыжая голова на отцовском плече. Мишка увидел ёлку — она у Валентины стояла до марта, привычка — и завертелся: «Ёлка! Ёлка!»
Мы сели. Валентина принесла борщ. Разлила. Тишина — густая, неловкая. Ложки стучали о тарелки.
Я подождала, пока все доедят. Потом достала из сумки конверт. Положила на стол. Рядом — фотографию. Старую, чёрно-белую, с загнутым уголком. Дед Толя, двадцать пять лет, у трактора. Рыжий — даже на чёрно-белой видно, что светлый, кудрявый, веснушчатый, курносый. Мишка — копия. Одно лицо через семьдесят лет.
– Нина, – сказала я. – Три года ты говоришь, что мой сын — не Кириллов. Одиннадцать раз. Я считала. При родственниках, при гостях, при Мишке. Ты звонила тёте Рите, бабе Лене, Серёже. Всем рассказала, что я «нагуляла». Три года.
Нина смотрела на конверт. Улыбка не сходила — она ещё не понимала.
– Ты хотела тест ДНК, – продолжила я. – Я сделала. Два. Вот первый.
Я достала лист. Развернула. Положила перед ней.
– «Вероятность отцовства: 99,9998%. Рябов Кирилл Дмитриевич. Отцовство подтверждено». Лаборатория. Печать. Дата.
Нина прочитала. Медленно. Губы шевелились — беззвучно. Подбородок острый, белый.
– Вот второй, – я достала второй лист. – Генетический тест. Материнская линия Мишки — ирландско-шотландская ветвь. Восемнадцать процентов. Это мой дед Толя. Вот он.
Я положила фотографию рядом с Мишкой. Мишка в этот момент сидел на стуле, болтал ногами и ел пирог. Рыжий, веснушчатый, курносый. Дед Толя на фотографии — рыжий, веснушчатый, курносый. Одно лицо.
– Вот порода, Нина, – сказала я. – Моя. Через деда, через прабабку, через поколения. Рыжий ген. Не «чужая кровь» — моя кровь. Моя линия. А теперь — извинись. При всех. Как говорила — при всех.
Тишина. Валентина сидела с ложкой в руке — застыла. Кирилл смотрел на лист с тестом. Мишка жевал пирог.
Нина молчала. Пальцы в замке на коленях — побелели от сжатия.
– Я не обязана извиняться, – сказала она. Тихо, но твёрдо. – Я имела право сомневаться.
– Имела, – ответила я. – Наедине. Один раз. Не одиннадцать. Не при всей родне. Не три года подряд. И не рассказывая каждому, что мой ребёнок — чужой.
Нина встала. Стул скрипнул. Она стояла — высокая, худая, прямая, сорок один год, ни семьи, ни детей, ни мужа. И я посмотрела на неё — и на секунду увидела не злость, а что-то другое. Что-то, что она прятала за «породой» и «нашей кровью». Но только на секунду.
Нина вышла из кухни. Хлопнула входная дверь.
Я повернулась к Кириллу.
– А ты, – сказала я. – Одиннадцать раз. Одиннадцать. Три года. И каждый раз ты молчал. «Она просто так». «Не обращай внимания». «Для спокойствия». Я — твоя жена. Мишка — твой сын. А ты сидел и резал хлеб.
Кирилл снял очки. Положил на стол. Без очков он выглядел моложе и беспомощнее. Глаза карие — «порода».
– Прости, – сказал он.
Одно слово. За три года — первое. Поздно или нет — не знаю.
Валентина заплакала. Тихо, без звука. Слёзы текли в борщ.
Мишка посмотрел на бабушку.
– Ба, ты чего?
– Ничего, Мишенька. Пирог вкусный, аж до слёз.
Мишка кивнул. Поверил. Ему четыре — он ещё верит.
Я собрала документы. Убрала в сумку. Фотографию деда Толи оставила на столе. Специально.
Мы уехали в восемь. Мишка уснул в машине. Рыжая голова запрокинулась в кресле, рот открыт, веснушки в свете фонарей. Кирилл вёл. Молчал. Я тоже.
Дома уложили Мишку. Я вышла на кухню. Налила воду. Пила, стоя у окна. Март, темно, фонарь во дворе. Губу не закусывала. Руки спокойные. Внутри — не пустота. Что-то другое. Не радость, не облегчение. Усталость. Три года — и один вечер. Конверт, фотография, два листа бумаги. И всё? И всё.
Кирилл пришёл на кухню. Встал рядом. Не обнял — не решился. Постоял.
– Оль, – сказал он. – Я идиот.
– Да.
– Я исправлюсь.
– Посмотрим.
Он кивнул. И ушёл в комнату. А я стояла у окна и думала: вот сейчас — тишина. Никто не скажет «не наша порода». Никто не хмыкнет. Никто не позвонит родне. Тишина. Три года я ждала этой тишины. И вот она — а мне не легче.
Прошло два месяца. Нина не извинилась. Ни тогда, ни потом. Встала и ушла — и с тех пор не звонит, не приезжает, не пишет. Как отрезала. Валентина звонит Кириллу — раз в неделю, коротко. Про Мишку спрашивает, про здоровье. Про Нину не говорит. Про тот вечер — тоже.
Кирилл стал другим. Или пытается стать. Говорит «извини» — без повода, просто так, когда чувствует, что я напрягаюсь. Носит Мишку на руках — раньше тоже носил, но теперь по-другому, крепче, будто боится, что отберут. В выходные сам говорит: «Пойдём гулять». Раньше приходилось просить.
Но между нами — трещина. Тонкая. Я её чувствую, когда он смотрит на меня и молчит. Он думает — я простила. Я думаю — я простила. Но одиннадцать раз — это одиннадцать раз. И «для спокойствия» — это «для спокойствия». Такое не стирается. Затирается, заглаживается, зарастает. Но не стирается.
Мишка спрашивает: «Мам, а почему тётя Нина не приходит?» Я говорю: «Занята». Он кивает. Четыре года. Верит. Скоро перестанет — дети быстро учатся не верить.
Фотография деда Толи стоит теперь у нас на полке. В рамке. Рыжий, курносый, двадцать пять лет, у трактора. Мишка показывает на неё пальцем и говорит: «Мам, это я!» И смеётся. А я смеюсь в ответ. Потому что он прав. Это — он. Через семьдесят лет. Моя порода. Моя линия. Мой сын.
Правильно я сделала, что устроила разбор при всех? Или надо было показать тест тихо — и не ломать то, что ещё можно было сохранить?
***
Интересные статьи: