Найти в Дзене
Мост из теплых слов

Она не просила помощи ни разу – и именно это не давало мне уйти

Вода в феврале не прощает. Я знал это лучше, чем собственный адрес, потому что каждую зиму кто-нибудь проверял. Рыбак, подросток на спор, собачник, не удержавший поводок. Водохранилище в Строгино выглядело надёжным – ровный белый лёд, припорошенный снегом. Но ближе к берегу, где камыши и течение, он становился тонким, как оконное стекло. И таким же хрупким. В ту субботу дежурство тянулось пусто. Костик грел чайник в третий раз и рассказывал, как его жена записалась на курсы по лепке из глины. – Тимур, представляешь – горшки. Она теперь лепит горшки. И сушит их на батарее. У меня вся квартира в горшках. Я кивнул. Костик мог говорить без собеседника. Его голос, низкий и гулкий, как из пустой бочки, слышали на соседней станции. Потом рация щёлкнула. Провалилась собака. Крупная. Хозяйка на берегу. Координаты – западный край, у камышей. Я натянул гидрокостюм за сорок секунд. Костик нёс трос и кошки. Снегоход завёлся с полоборота, и через три минуты мы были на месте. Я увидел полынью сразу.

Вода в феврале не прощает. Я знал это лучше, чем собственный адрес, потому что каждую зиму кто-нибудь проверял. Рыбак, подросток на спор, собачник, не удержавший поводок. Водохранилище в Строгино выглядело надёжным – ровный белый лёд, припорошенный снегом. Но ближе к берегу, где камыши и течение, он становился тонким, как оконное стекло. И таким же хрупким.

В ту субботу дежурство тянулось пусто. Костик грел чайник в третий раз и рассказывал, как его жена записалась на курсы по лепке из глины.

– Тимур, представляешь – горшки. Она теперь лепит горшки. И сушит их на батарее. У меня вся квартира в горшках.

Я кивнул. Костик мог говорить без собеседника. Его голос, низкий и гулкий, как из пустой бочки, слышали на соседней станции.

Потом рация щёлкнула.

Провалилась собака. Крупная. Хозяйка на берегу. Координаты – западный край, у камышей.

Я натянул гидрокостюм за сорок секунд. Костик нёс трос и кошки. Снегоход завёлся с полоборота, и через три минуты мы были на месте.

Я увидел полынью сразу. Края рваные, тёмная вода плескала на лёд. И в этой воде – рыжая голова, уши прижаты, лапы скребут кромку. Собака уже не скулила. Просто держалась. Из последних сил, молча, одними когтями.

– Иду, – сказал я Костику.

Он закрепил трос на мне. Я лёг на лёд и пополз. Под животом потрескивало. Знакомый звук – тонкий, сухой, как когда ломаешь вафлю. До полыньи оставалось метра четыре, когда собака посмотрела на меня. Глаза рыжие, круглые, в них не было паники. Только терпение. Она ждала.

Я дополз. Сунул руки в воду. Обхватил её поперёк груди – тяжёлая, килограммов тридцать, шерсть мгновенно набрала воду. Дёрнул на себя. Лёд под локтем хрустнул и просел, и я ушёл в воду по грудь.

Холод ударил так, что на секунду перехватило дыхание. Не в первый раз, но привыкнуть к этому невозможно. Тело орёт: вылезай. А руки держат собаку. Я перекинул её через край, Костик потянул трос, и я выполз следом, цепляясь за лёд локтями.

Собака лежала на боку и тяжело дышала. Рыжая, крупная, с тёмными подпалинами на морде. На ней был ошейник, а к ошейнику – обрывок поводка. Жёлтый, плетёный из шнура, с аккуратным узлом у карабина. Самодельный. Кто-то плёл его руками, не торопясь.

Я поднял голову.

На берегу стояла женщина. Невысокая, в тёмной куртке, без шапки. И первое, что я увидел, – живот. Огромный, круглый под расстёгнутой курткой. Месяцев семь, не меньше.

Она не кричала. Стояла и смотрела на собаку. Лицо белое, подбородок узкий, заострённый, как будто лицо сужалось книзу треугольником. И руки – прижаты к животу, пальцы переплетены.

– Дана! – она сделала шаг к кромке, и я крикнул:

– Стойте! Не подходите к краю!

Костик уже нёс собаку к берегу. Я шёл следом, мокрый по пояс. Вода стекала с гидрокостюма, и ботинки хлюпали.

Женщина упала на колени прямо в снег, обхватила собаку и уткнулась лицом в мокрую шерсть. Дана заскулила и лизнула её в ухо.

– Спасибо, – сказала женщина, не поднимая головы. – Спасибо вам.

– Поводок порвался? – спросил я.

Она кивнула. Потом подняла лицо – глаза красные, нос красный, и вся она дрожала. Не от холода, хотя и от холода тоже. Она дрожала так, как дрожат люди, которые только что поняли, что могли потерять.

– Она за птицей рванула. Я не удержала. А потом – треск, и всё.

Я посмотрел на её кроссовки. Летние. В феврале. И на куртку – тонкую, не зимнюю.

– Вам надо в тепло, – сказал я. – Вы далеко живёте?

– Два дома отсюда.

– Я отвезу.

Она мотнула головой.

– Не надо. Я дойду.

Но когда попыталась встать, её повело. Костик подхватил с одной стороны, я – с другого. Она была лёгкая, если не считать живота. Кости под курткой проступали так, что я почувствовал их сквозь ткань.

Мы довезли на снегоходе до дороги, потом я пересел на дежурную машину. Костик остался на станции. Собака лежала на заднем сиденье, завёрнутая в одеяло из аварийного комплекта, и тихо стучала хвостом. Женщина сидела рядом с ней и гладила мокрую шерсть. Молчала.

– Меня Тимур зовут, – сказал я, потому что тишина стала неловкой.

– Нелли, – ответила она. И больше ничего.

Дом нашли быстро. Панельная пятиэтажка с облупленной штукатуркой, первый этаж. У подъезда я помог ей выйти, и тут из двери высунулась женщина в стёганом халате, за шестьдесят, с короткой стрижкой.

– Неллечка! Господи, что случилось? Я слышала сирену!

– Дана провалилась, – сказала Нелли. – Всё нормально. Вытащили.

Женщина в халате посмотрела на меня, потом на мокрую собаку, потом снова на меня.

– Зоя Павловна, – представилась она. – Соседка. Спасибо вам, молодой человек. Заходите, чаю хоть выпейте.

– Не надо, – быстро сказала Нелли.

Но я уже нёс собаку. Тридцать килограммов мокрой шерсти и благодарности. Дана лизнула мне подбородок.

Квартира была маленькая. Однокомнатная, с низкими потолками и старыми обоями в мелкий цветок. Пахло собачьим кормом и чем-то кислым – то ли квашеной капустой, то ли сыростью. Я положил Дану на коврик у двери. И пока Нелли искала полотенце, я машинально потрогал батарею.

Еле тёплая. В феврале.

На кухне стоял маленький стол, одна табуретка, на подоконнике – пустая банка из-под растворимого кофе с воткнутой веточкой засохшей мяты. Холодильник гудел натужно, как старик на подъёме. Я открыл его, якобы ища воду. Пакет молока. Пачка макарон. Три яйца.

Нелли вернулась с полотенцем и увидела, что я стою у открытого холодильника.

– Я не просила вас заходить, – сказала она. Голос ровный, но подбородок дрогнул.

– Извините. Хотел воды.

Она протянула мне кружку. Потом села на табуретку, тяжело, придерживая живот, и стала вытирать Дану. Собака лежала смирно, только хвост ходил по линолеуму – туда-сюда, туда-сюда.

Я выпил воду и поставил кружку на стол.

– У вас батарея холодная. Вы в управляющую компанию звонили?

– Звонила. Сказали – ждите.

– Давно?

– В декабре.

Декабрь. Она ждала два месяца. Беременная, в холодной квартире, с собакой, одна.

Я записал свой номер на листке из блокнота, который всегда лежал в нагрудном кармане.

– Если что-то нужно – звоните. Я на станции через два дома.

Она взяла листок, но по лицу было видно – не позвонит.

У подъезда я столкнулся с Зоей Павловной. Она курила тонкую сигарету и щурилась от дыма.

– Вы ей номер оставили? Правильно. Она ведь одна тут. Ни мужа, ни родных. Четвёртый месяц как переехала, а я ни разу не видела, чтоб к ней кто-то приходил.

Я записал телефон Зои Павловны тоже. Не знаю зачем. Наверное, потому что холодная батарея в феврале – это не то, что забываешь.

Ночью, на станции, я лежал на узкой койке и смотрел в потолок. За стеной Костик храпел так, что стены подрагивали. Нормальная смена. Собака спасена, хозяйка доставлена. Отчёт написан. Всё.

Но я думал про пакет молока и три яйца. Про летние кроссовки в феврале. Про батарею, которая еле тёплая два месяца. И про то, как она сидела на табуретке – одной-единственной табуретке в кухне – и вытирала собаку, а сама дрожала.

Утром после смены я поехал домой. Моя квартира в Строгино выглядела так, будто я тут ночевал, а не жил. Диван, стол, телевизор, которым не пользовался. На кухне – турка и банка молотого кофе. Всё. Два года назад Лена забрала остальное. Не из жадности – просто это были её вещи. Занавески, цветы, посуда, запах жилого дома. Всё оказалось её.

«Ты живёшь на станции, а не дома», – сказала она тогда. И была права.

Я выпил кофе, постоял у окна. За окном – серый февраль, парковка, детская площадка с облезлыми качелями.

Потом открыл кладовку. Достал обогреватель – масляный, тяжёлый, рабочий. И разводной ключ.

На всякий случай. Я же просто хотел проверить, как собака.

До её дома было семь минут на машине. Я поднялся на первый этаж, позвонил. Тишина. Потом шаги, тяжёлые, медленные. И голос через дверь:

– Кто?

– Тимур. Вчера собаку вытаскивал.

Пауза.

– Зачем вы пришли?

– Обогреватель привёз. И ключ есть, батарею могу посмотреть.

Долгая тишина. Я слышал, как за дверью сопит Дана.

– Мне не нужна помощь, – сказала Нелли.

– Я знаю. Но батарея нужна.

Ещё пауза. Потом щёлкнул замок. Она стояла в дверном проёме – в толстом свитере с растянутым воротом, шерстяные носки, волосы собраны в хвост. Спина чуть прогнута назад – компенсировала тяжесть живота.

– Обогреватель поставьте в комнате, – сказала она, не глядя на меня. – Батарея в кухне.

Я прошёл. Дана ткнулась носом мне в колено и завиляла хвостом. У двери, на крючке, висел жёлтый поводок – тот самый, плетёный, с оборванным концом. Нелли, видимо, его подобрала.

Батарея была старая, чугунная, советская. Я открыл кран воздухоотводчика – зашипело, потекла ржавая вода в подставленную Нелли кастрюлю. Через десять минут батарея загудела и стала набирать тепло. Не кипяток, но уже не ледяная.

– Воздушная пробка, – сказал я. – Надо было стравить. Если снова остынет – вот так откручиваете, ждёте, пока потечёт вода, и закручиваете.

Она стояла в дверях кухни, скрестив руки на груди. Смотрела, как я вытираю руки тряпкой.

– Спасибо, – сказала она. Тем же тоном, каким говорят «уходите».

Я кивнул. Потянулся к куртке. Но Дана уже легла мне на ботинок и положила морду на лапы. Рыжая, тёплая, тяжёлая.

– Она не ко всем так, – тихо сказала Нелли. И я поймал в её голосе удивление. Тонкое, почти незаметное.

– Собаки чувствуют, кто их вытащил, – ответил Костик бы. Я промолчал. Просто наклонился и погладил Дану по голове.

На улице я сел в машину и минуту сидел, не заводя двигатель. Холодная квартира. Одна табуретка. Три яйца в холодильнике. И она стоит в дверях кухни, скрестив руки, с таким лицом, будто любая помощь – это долг, который придётся отдавать.

Я завёл машину и поехал в магазин. Купил пакет продуктов – без фанатизма, обычный набор. Крупа, масло, курица, яблоки, чай нормальный, не пыль в пакетиках. Вернулся, поставил пакет у двери, позвонил и ушёл.

Не стал ждать, пока откроет. Не хотел видеть, как она отказывается.

В понедельник вышел на смену. Костик посмотрел на меня и спросил:

– Ты чего такой?

– Какой?

– Задумчивый. Ты обычно не задумчивый. Ты обычно просто молчишь. А сейчас молчишь по-другому.

Костик замечал вещи, которые не замечал больше никто. Наверное, потому что говорил за двоих и ему приходилось следить за реакцией.

– Всё нормально, – сказал я.

Во вторник Нелли не позвонила. В среду тоже. Я набрал её номер – длинные гудки. Ещё раз. Ещё. Не берёт.

Тогда я позвонил Зое Павловне.

– Тимур? Это вы, который собаку вытаскивал? А Неллечку увезли. Скорая была утром. Я слышала – она кричала, что живот болит. Увезли в двадцать четвёртую. Ребёнок, слава богу, цел, но её положили.

Я сел. Потом встал. Потом снял куртку с вешалки.

– Костик, я на два часа.

– Куда?

– За собакой.

Двадцать четвёртая больница была на другом конце района. Я нашёл отделение патологии беременности на третьем этаже, сказал на посту, что к Ващук Нелли, и медсестра посмотрела на меня с сомнением.

– Вы муж?

– Нет.

– Родственник?

– Нет. Знакомый.

Она помолчала, потом кивнула.

– Палата двенадцать. Только недолго.

Нелли лежала у окна. В больничной рубашке, без свитера, без своей брони из скрещенных рук. Она выглядела меньше, чем дома. Живот под тонким одеялом казался огромным, а всё остальное – маленьким. Руки на одеяле, пальцы сцеплены.

Она повернула голову и увидела меня. И на секунду в её лице мелькнуло что-то – не радость, нет. Скорее облегчение. Как у человека, который ждал плохих новостей и получил хотя бы нейтральные.

– Откуда вы знаете, что я тут? – спросила она.

– Зоя Павловна.

Она закрыла глаза.

– Зоя Павловна знает всё.

– Как вы?

– Нормально. Тонус. Сказали лежать.

– Сколько?

– Неделю. Может, больше.

Я сел на стул у кровати. Стул был жёсткий, пластиковый, и скрипнул подо мной.

– Дана у Зои Павловны? – спросил я.

Нелли открыла глаза.

– Да. Но ей тяжело. Ей за шестьдесят, а Дана тянет на прогулке.

– Я заберу.

Она посмотрела на меня. Не так, как раньше – не с недоверием, не с этим «мне не нужна помощь». По-другому. Как смотрят, когда хотят спросить «зачем?», но боятся ответа.

– Зачем вы это делаете? – всё-таки спросила она.

Я мог бы сказать правду. Мог бы сказать, что три яйца в холодильнике не дают мне спать. Что летние кроссовки в феврале – это не выбор, а безвыходность. Что я тридцать четыре года живу на свете и впервые понял, зачем мне руки, которыми я умею чинить.

– Я за собакой, – сказал я.

Она не улыбнулась. Но уголок рта дрогнул.

– Ладно, – сказала Нелли. – Забирайте. Корм в шкафу, миска у двери. Поводок висит на крючке, но он порвался. Есть старый – в ящике комода.

– Поводок я видел. Жёлтый, плетёный?

– Я сама плела. Из паракорда. Это такой шнур, знаете?

– Знаю.

Она замолчала. Потом сказала:

– Спасибо.

Но в этот раз это было настоящее «спасибо». Без подтекста, без скрещенных рук, без «уходите».

Я забрал Дану у Зои Павловны вечером. Та отдала с нескрываемым облегчением.

– Слава богу. Она мне всю герань перевернула. Хорошая собака, но силы в ней – на троих.

Дана запрыгнула в мою машину так, будто ездила в ней всю жизнь. На заднем сиденье свернулась калачиком и уснула.

Моя квартира изменилась в ту же минуту, как Дана переступила порог. Она обнюхала каждый угол, потом легла на коврик у двери и посмотрела на меня. Рыжие глаза, круглые, внимательные. «Ну, и что дальше?»

Я налил ей воды. Насыпал корм. Потом сел на диван, и Дана тут же пришла и положила голову мне на колено.

И вот тогда я понял, что в квартире впервые за два года кто-то дышит. Кроме меня.

На следующий день я поехал в больницу. Привёз Нелли яблоки и зарядку для телефона – она забыла дома. Она лежала всё в той же палате, у окна. Увидела меня и сказала:

– Как Дана?

Не «как дела», не «зачем пришли». Первый вопрос – про собаку.

– Спит на моём коврике. Утром погуляли. Она тянет так, что я чуть с ног не упал.

– Она сильная, – Нелли чуть улыбнулась. – Я когда её забрала из приюта, она была маленькая. Тощая, рёбра торчали. А потом выросла.

– Когда забрали?

– Три года назад. Я тогда ещё в Саратове жила. В ветклинике работала. Фельдшером.

Это был первый кусочек, который она отдала сама. Без вопроса, без нажима. Просто – отдала.

Я приходил каждый день. Не всегда надолго – иногда на полчаса, иногда на час. Привозил еду, которую можно было есть в палате. И каждый раз начинал с отчёта о Дане. Сколько гуляли, что ела, как спала.

На третий день Нелли рассказала про парня.

Я не спрашивал. Она сама начала, глядя в окно, где февральское небо было одного цвета с бетонным забором.

– Его зовут Артём. Мы два года были вместе. Когда я сказала, что беременна, он помолчал. Потом сказал – я не готов. Удалил мой номер. Всё.

Она говорила ровно, без надрыва. Как человек, который уже прошёл через злость и отчаяние и остался с чем-то сухим, плотным, как камень в груди.

– А родители?

Нелли качнула головой.

– Мама сказала, что я сама выбрала. И положила трубку. Папа не позвонил. Они считают, что я их опозорила. Незамужняя, беременная, без денег. Классика.

Она повернулась ко мне. Подбородок заострённый, лицо треугольное, а глаза сухие. Ни слезинки.

– Я уехала из Саратова осенью. Сняла квартиру тут. Думала – рядом с Москвой, найду работу. Но в декрете кто возьмёт? Живу на пособие и на то, что отложила.

Я молчал. Не потому что нечего было сказать. А потому что любое слово казалось неправильным. «Всё наладится» – враньё. «Я помогу» – она не просила. «Ты сильная» – она и так знала.

– Два года как развёлся, – сказал я вместо этого.

Нелли посмотрела на меня. Ждала продолжения. И я продолжил, хотя не собирался.

– Жена сказала – ты живёшь на станции, а не дома. Была права. Я приходил, ел, спал и уходил. Она хотела нормальную жизнь, а я не знал, что это такое. До сих пор не знаю.

Нелли молчала. Потом сказала:

– У вас хотя бы кофеварка есть?

– Турка.

– Турка – это серьёзно, – и в её голосе мелькнуло что-то тёплое. Не улыбка. Тень улыбки.

В воскресенье я приехал рано. У Нелли был хороший день – разрешили сидеть. Она сидела на кровати, подложив подушку, и вязала. Маленькие белые носочки, крошечные, как для куклы. Спицы мелькали в пальцах быстро – привычка, наработанная годами. Ветфельдшер. Руки, привыкшие к тонкой работе.

– Завтра, может, выпишут, – сказала она.

– Я заберу.

Она подняла глаза от вязания.

– Тимур. Вы понимаете, что у меня через два месяца роды? Что будет ребёнок? Что это – не собака, которую можно выгуливать и кормить? Это – навсегда. Чужой ребёнок.

Каждое слово было как камень, который она выкладывала между нами. Стену. Защитную, каменную, аккуратную стену.

– Я знаю, – сказал я.

– Тогда зачем?

Я мог бы сказать: потому что моя квартира впервые пахнет жизнью. Потому что Дана положила голову мне на колено и я дышал. Потому что ты вяжешь носки, которые помещаются в ладонь, и у тебя нет никого, кто бы это увидел.

– Я за собакой, – сказал я.

Нелли смотрела на меня секунду. Две. Три. Потом покачала головой, но губы дрогнули.

В среду её выписали. Я приехал к десяти. Она стояла у входа в больницу – в том же тонком пуховике, но в нормальных ботинках. Зоя Павловна передала ей зимние, ещё в первый день.

В машине она молчала. Но когда мы подъехали к дому и я открыл ей дверь, она остановилась на пороге квартиры.

Батарея была горячая. В кухне, в комнате – везде. Я за эту неделю трижды приходил – стравливал воздух, проверял краны, один раз вызвал сантехника из управляющей компании и стоял над ним, пока тот не заменил прокладку. В квартире было тепло.

На кухне стоял чайник – новый, электрический. На столе – вторая табуретка. В холодильнике – продукты.

Нелли стояла посреди кухни и смотрела на вторую табуретку.

– Это, – сказала она, – это вы?

– Дане нужно было где-то есть, – сказал я. – Пришлось навести порядок.

Из комнаты, цокая когтями по линолеуму, выскочила Дана. Бросилась к Нелли, запрыгала, заскулила. Нелли присела, насколько позволял живот, и обхватила собаку за шею. Дана лизала ей лицо, уши, подбородок.

Я стоял в дверях и смотрел. И думал, что в этой квартире, которая четыре дня назад пахла кислой капустой и одиночеством, теперь пахло теплом. Горячие батареи, собачья шерсть, чай, который я заварил полчаса назад.

– Тимур, – сказала Нелли, не поднимая головы от Даны. – Сядьте. Чай стынет.

Я сел. На вторую табуретку.

Я приходил каждый день. Говорил – к Дане, погулять. Нелли кивала и ставила чайник. Потом начала готовить ужин. Простой – макароны, курица, иногда суп. Мы сидели на двух табуретках, ели, и Дана лежала под столом, положив голову мне на ботинок.

Костик на смене спросил:

– Ты куда каждый вечер ездишь?

– За собакой.

– За собакой, – повторил он. И посмотрел на меня так, как будто слышал не то, что я говорю, а то, что я имею в виду.

– Тимур, – сказал Костик. – Ты же понимаешь, что это не собака.

Я промолчал.

Нелли никогда не просила. Ни разу. Ни о чём. Я сам видел, что надо. Полка в ванной шаталась – закрепил. Кран тёк – поменял прокладку. Дверь в комнату скрипела – смазал. Мелочи, бытовые, простые. Я умел это. Всю жизнь умел, только дома не делал, потому что дома – это станция, а не квартира.

А тут было по-другому. Тут кто-то жил. Тут стояли два стакана, а не один. Тут пахло едой, а не пустотой. Тут Дана встречала меня у двери, и Нелли говорила «руки мой и садись» – не как жена, не как подруга, а как человек, которому не всё равно, ел ты или нет.

В последний день февраля выпал снег. Мокрый, тяжёлый, мартовский, хотя до марта оставалась ночь. Я пришёл вечером, Дана гуляла уже, Нелли сидела на кухне. Я увидел – она плачет. Тихо, без звука, просто слёзы текли по щекам, и она не вытирала.

Я сел рядом.

– Что?

Она долго не отвечала. Потом сказала:

– Мне через два месяца рожать. Я не знаю, как это – одной. Я не знаю, как вообще – одной. С ребёнком. Без всех.

Она не просила помощи. Она просто говорила вслух то, что носила внутри с осени. И это было страшнее, чем ледяная вода в феврале. Потому что из воды можно вытащить, а из одиночества – нет. Из одиночества человек выходит сам. Или не выходит.

– Не одна, – сказал я.

Нелли подняла голову.

– Что?

– Не одна. Я буду.

Она смотрела на меня. Долго. И я видел, как в её лице проступает что-то – не доверие ещё, нет. Надежда. Осторожная, тонкая, как лёд в феврале. Которая может выдержать. А может и нет.

– Ты уже давно не за собакой, – сказала она. Впервые на «ты».

– Давно, – согласился я.

Дана лежала под столом и стучала хвостом по линолеуму. Туда-сюда. Туда-сюда.

Батарея гудела ровно и горячо.

В апреле зацвели каштаны во дворе двадцать четвёртой больницы. Я сидел в коридоре роддома на пластиковом стуле и крутил в пальцах маленький жёлтый браслет. Сплёл его из паракорда – Нелли показала узлы, я запомнил. Получилось кривовато, но держалось крепко.

Дана ждала у Костика. Тот позвонил час назад и сказал:

– Она сожрала мой тапок. Левый. Тимур, ты мне должен тапок.

Я пообещал.

Дверь палаты открылась. Медсестра – молодая, круглолицая – вышла и посмотрела на меня.

– Ревякин?

Я встал.

– Девочка. Три двести. Здоровая. Мамочка тоже в порядке.

Она протянула мне свёрток. Маленький, невесомый. Розовое лицо, сморщенное, с закрытыми глазами. Крошечные пальцы, собранные в кулачки.

Я взял её на руки. Осторожно, как не брал ничего в жизни. Даже собаку из полыньи я держал крепче. А тут боялся – сломаю, уроню, сделаю что-нибудь не так.

Через открытую дверь палаты Нелли смотрела на нас. Бледная, с мокрыми волосами, с кругами под глазами. Она не улыбалась. Она плакала. Но это были другие слёзы – не те, что в феврале на кухне.

Я положил жёлтый браслет рядом со свёртком. Паракорд, тот самый шнур, из которого Нелли плела поводок для Даны. Поводок, который порвался. И из-за которого собака убежала на лёд. И я нырнул за ней. И вытащил. И поднял голову – а на берегу стояла она.

Не одна.
***


Спасибо, что дочитали до конца. Буду рада подписке, лайку и вашему мнению

Это для вас: