Бум. Бум. Бум.
Три удара по батарее. Ровно в девять вечера. Каждый день.
Я стоял на кухне, держал кружку с чаем и слушал, как снизу идёт звук — глухой, металлический, через трубы отопления, прямо в стену, прямо в пол, прямо в череп.
Дочка подняла голову от раскраски.
– Пап, дядя опять стучит.
– Слышу, Варюш.
Света вытирала стол. Посмотрела на меня. Ничего не сказала, но по глазам я прочитал: «Может, уже сходишь?»
Два месяца. Шестьдесят вечеров подряд. Каждый день, без пропусков, без выходных — три удара по батарее ровно в девять. Как будто таймер. Как будто будильник, который нельзя выключить.
Мы переехали сюда шесть лет назад. Трёшка в кирпичном доме, четвёртый этаж. Соседей снизу я почти не знал. Жила пожилая пара — Пётр Ильич и его жена. Здоровались на лестнице, иногда он придерживал мне дверь в подъезде. Тихие люди. Ни звука.
Четыре года назад жена его умерла. Я узнал от соседки с первого этажа — она видела, как выносили гроб. Я хотел зайти, выразить соболезнования, но Света сказала: «Не надо, люди по-разному горюют, не лезь». Я не полез.
А в январе начался стук.
Первую неделю я терпел. Вторую — злился. На третью позвонил в управляющую компанию. «Сосед стучит по батарее, мешает ребёнку спать». Диспетчер записала заявку. Никто не пришёл.
На четвёртую неделю я спустился. Позвонил в дверь. Никто не открыл. Я постоял, послушал. Тишина. Ушёл.
На следующий вечер — снова. Бум. Бум. Бум. Девять часов. Три удара.
Я разозлился. По-настоящему. Достало. Мужик живёт один, вечером стучит по трубам — зачем? Мы не топаем, не орём, ребёнок в девять уже в кровати. Мы ничего не делаем. А он стучит.
Второго марта я спустился снова. Позвонил. Ждал. Долго — минуты три. Потом за дверью послышались шаги. Медленные, шаркающие. Щёлкнул замок.
Дверь открылась.
Пётр Ильич стоял в проёме. Я его не видел четыре года и не сразу узнал. Высох. Лицо — серое, глаза глубоко, скулы торчат. Рубашка висит на плечах, будто на вешалке. На ногах — шерстяные носки, толстые, с дыркой на левой пятке.
– Андрей? – сказал он. Голос тихий, сиплый. – Ты сверху?
– Да, Пётр Ильич. Я сверху.
– Заходи.
Я зашёл.
И остановился.
Квартира была холодной. Не в смысле — прохладно. Холодной. Как будто окна открыты, хотя окна были закрыты. Батареи — еле тёплые. Я потрогал — чуть теплее руки, не больше. В зале горела одна лампочка из трёх — остальные перегорели. На кухне — пустой стол, чашка, чайник. Крошки хлеба на клеёнке.
На тумбочке у кровати — фотография. Женщина лет шестидесяти, полная, с добрым круглым лицом. В рамке, под стеклом. Протёртым до блеска — ни пылинки.
– Вы один? – спросил я. Глупый вопрос. Но я не знал, что ещё сказать.
– Один, – кивнул он. – Четвёртый год.
– Пётр Ильич, я насчёт стука.
Он посмотрел на меня. Долго. Потом сел на стул у батареи. Рядом на подоконнике лежал гаечный ключ. Тот самый.
– Мешает? – спросил он.
– Да нет. Просто — каждый вечер. Мы же не шумим. Я не понимаю, зачем вы стучите.
Пауза. Он смотрел на батарею. Потом на ключ. Потом на меня.
– Я не жалуюсь, Андрей, – сказал он. – Я проверяю.
– Что проверяете?
– Что вы там есть.
Я не понял. Секунду, две, три — не понимал. А потом до меня дошло, и я сел на свободный стул, потому что ноги вдруг стали тяжёлыми.
Он стучал не потому, что мы мешали. Он стучал, чтобы убедиться, что наверху кто-то живёт. Что за стеной, за потолком, за трубами — есть люди. Что он не один в этом доме. Не один на этом свете.
Три удара. Каждый вечер. Как сигнал. Как маячок в темноте.
– Когда Нина была жива, – сказал он, глядя на фотографию, – вечером всегда кто-то был рядом. Чай пили, телевизор смотрели. А теперь тихо. Так тихо, что звенит. И я стучу. И если сверху шаги — значит, дом живой. Значит, утром есть смысл проснуться.
Я сидел и не мог найти слов. Два месяца я злился на этого человека. Два месяца хотел спуститься и наорать. А он стучал по батарее, потому что ему не с кем поговорить.
– У вас есть дети? – спросил я.
Он кивнул.
– Двое. Сын Гена в Нижнем Новгороде. Дочь Марина здесь, в Москве.
Здесь. В Москве. Я стиснул зубы.
– Они приезжают?
– Гена — на Новый год. Был в январе. На два дня. Марина — нет, у неё дела.
– Давно не приезжала?
Он помолчал. Посчитал что-то в голове.
– С похорон матери. Четыре года.
Четыре года. Дочь живёт в одном городе и четыре года не была у отца. Я встал. Молча прошёл на кухню. Открыл холодильник — чтобы хоть что-то сделать, чтобы руки занять.
Холодильник был почти пустой. Полбатона хлеба, пачка масла, две картошины. Банка кабачковой икры — просроченная на три месяца.
Я закрыл холодильник. Вернулся в комнату.
– Пётр Ильич. Я завтра зайду. Хорошо?
Он посмотрел на меня. И я увидел в его глазах что-то — не радость, не благодарность. Удивление. Как будто ему только что сказали, что небо — синее. Забытый факт.
– Зачем? – спросил он.
– Лампочки вкрутить. У вас две перегорели.
Он кивнул. Я вышел.
Поднялся к себе. Света стояла в прихожей.
– Ну что? Разобрался?
– Он не жалуется, – сказал я. – Он проверяет, что мы наверху есть. Ему одиноко, Свет. Ему так одиноко, что он стучит по батарее, чтобы услышать, что в доме кто-то живой.
Света молчала. Потом отвернулась. Я услышал, как она всхлипнула — коротко, тихо, зажав рот рукой.
На следующий день я зашёл. Вкрутил лампочки — принёс свои, из запаса. Все три загорелись. Кухня перестала выглядеть как подвал.
Через два дня зашёл снова. Принёс пакет с продуктами — молоко, хлеб, яйца, сосиски, яблоки. Света положила туда контейнер с борщом.
– Это что? – Пётр Ильич смотрел на пакет.
– Жена сварила. Она всегда много варит. Нам не съесть.
Враньё. Света варила впритык — на нас троих. Но на следующий день сварила кастрюлю побольше.
Я стал заходить каждый вечер. После работы — домой, ужин, Варьку в кровать, и вниз, на десять-пятнадцать минут. Иногда — на полчаса. Пётр Ильич рассказывал про завод, на котором работал сорок два года. Про жену Нину. Про то, как они познакомились — в очереди за молоком в семьдесят третьем.
Он оживал. Не сразу — постепенно. Как лампочки: сначала одна, потом вторая, потом третья.
Я починил ему кран на кухне — капал два года. Заменил прокладку, подтянул гайку. Двадцать минут работы. Два года он слушал, как капает вода в раковину, потому что некому было починить.
Батареи — оказалось, забились. Я вызвал сантехника из управляющей компании. Прочистили. В квартире стало тепло. Пётр Ильич сидел у батареи, положив на неё ладони — тонкие, в пигментных пятнах — и молчал. Грелся.
Через месяц я спросил про детей. Осторожно, за чаем.
– Гена в Нижнем, – сказал Пётр Ильич. – Четыреста километров. Бизнес у него, магазин стройматериалов. Занят.
– А Марина?
– Марина тут. Сорок минут на метро.
Сорок минут на метро. Я стиснул кружку.
– Звонит хоть?
– Раз в месяц. По воскресеньям. Три минуты — как папа, что ел, давление мерил? И всё. По таймеру, я считал.
Три минуты. Раз в месяц. Дочь — в сорока минутах на метро.
Вечером я пришёл домой. Света укладывала Варьку.
– Свет, – сказал я. – Дай мне его телефон. Не Петра Ильича. Дочери. Он записную книжку показывал, я сфоткал номер.
– Зачем?
– Позвоню.
– Андрей, это чужая семья.
– Я знаю.
Она посмотрела на меня. Покачала головой. Но ничего не сказала.
Я позвонил Марине на следующий день. С обеда, с работы.
– Алло? – женский голос, быстрый, деловой.
– Марина, здравствуйте. Я Андрей, сосед вашего отца сверху.
Пауза.
– Что случилось?
– Ничего не случилось. Пока. Но ваш отец живёт один четвёртый год. У него холодильник пустой, батареи были ледяные, лампочки перегоревшие. Он стучит по батарее каждый вечер — не потому что мы шумим. Потому что ему одиноко. Он проверяет, что в доме есть кто-то живой.
Тишина. Долгая.
– Папа сам справляется, – сказала она наконец. – Он никогда не просит. Если бы ему нужна была помощь — он бы позвонил.
– Марина. Ваш отец стучит по батарее каждый вечер, чтобы убедиться, что он не один. Вы считаете, что он справляется?
– Послушайте, я не знаю, кто вы и зачем лезете. У нас своя ситуация. Папа — сложный человек. Мы с ним — это наше дело.
– Ваше дело — это пустой холодильник и просроченная икра. Вы в сорока минутах на метро, Марина.
Она повесила трубку.
Я стоял с телефоном в руке. Руки тряслись. Не от злости. От бессилия. Я только что сделал то, чего делать, может, не должен был. Влез в чужую семью. Сказал чужой дочери, как ей относиться к отцу.
Но холодильник-то пустой. И лампочки-то перегорели. И стук-то каждый вечер.
Света вечером сказала:
– Ты перегнул.
– Может быть.
– Это их семья, Андрей. Мы не знаем, что у них было.
– Я знаю, что у него в холодильнике. Этого достаточно.
Прошло три недели. Марина не приехала. Не перезвонила. Ничего.
Я продолжал ходить к Петру Ильичу. Каждый вечер. Девяносто дней подряд к тому моменту. Иногда Варька шла со мной — сидела на диване, рисовала, а он показывал ей старые фотографии. Она звала его «дедушка Петя», и он улыбался. Первый раз я увидел его улыбку через месяц после знакомства.
И вот однажды вечером стука не было.
Девять часов. Тишина. Девять пятнадцать. Тишина. Девять тридцать.
Я побежал вниз. Через две ступеньки. Позвонил — никто не ответил. Дверь — заперта. Постучал кулаком.
– Пётр Ильич!
Тишина.
У меня был дубликат ключа — он дал мне сам, месяц назад, «на всякий случай». Я открыл.
Он лежал на полу в коридоре. Между тумбочкой и стеной. На левом боку, ноги в шерстяных носках — тех новых, что я принёс ему в феврале. Глаза открыты.
– Пётр Ильич!
– Андрей, – сказал он. Тихо. – Я упал. Встать не могу. Два часа лежу.
Два часа. На холодном полу. Восемьдесят один год.
Я поднял его. Лёгкий, как ребёнок. Усадил на диван. Рубашка задралась — рёбра торчат, кожа тонкая, будто папиросная бумага.
Вызвал скорую. Приехали через двадцать минут. Осмотрели — перелома нет, ушиб бедра, синяк на локте. «В больницу не повезём, показаний нет. Наблюдайте».
Наблюдайте. Кто? Я — сосед. Не сын. Не дочь.
Я позвонил Геннадию. Номер тоже сфотографировал из записной книжки. Девять вечера — разница по времени час.
– Алло?
– Геннадий, здравствуйте. Я Андрей, сосед вашего отца. Пётр Ильич упал. Два часа лежал на полу. Скорая приезжала. Перелома нет, но ему нужна помощь.
– Ох ты, – сказал Геннадий. Голос быстрый, нетерпеливый. – Спасибо, что позвонили. Я приеду на выходных.
Пауза. Потом он добавил:
– Послушайте, Андрей. А у отца документы на квартиру нормально оформлены? Он мне что-то говорил про какие-то бумаги, но я не вникал.
Документы. На квартиру. Его отец два часа лежал на полу — и первый вопрос после «приеду на выходных» — про документы на квартиру.
Трёшка в кирпичном доме. Восемь с половиной миллионов по рынку.
– Ваш отец два часа лежал на полу, – сказал я. – А вы спрашиваете про документы?
– Не передёргивайте. Я просто спросил. Вы вообще кто ему?
– Сосед. Который ходит к нему каждый день. Потому что больше некому.
Он положил трубку.
Света вечером села рядом. Взяла за руку.
– Андрей. Ты хороший человек. Но они — его дети. Не ты. Ты не можешь заменить им семью.
– Я и не заменяю. Я просто рядом. А они — нет.
– Мы не знаем всей истории.
– Знаем. Пустой холодильник, два часа на полу, дочь в сорока минутах на метро.
Она отвернулась. Я видел, что она хочет сказать ещё что-то. Но промолчала.
Геннадий приехал через пять дней. В субботу. Кожаная куртка, дорогая, но мятая, как будто спал в ней в поезде. Говорил быстро, не дослушивал.
Я столкнулся с ним в подъезде. Он поднимался от отца — я спускался к нему.
– О, Андрей? Спасибо вам. Батя в норме, я посмотрел.
– В норме?
– Ну, бодрый. Поговорили. Я ему продуктов привёз.
Бодрый. Он был у отца двадцать минут — я засёк, потому что видел, как он вошёл в подъезд.
– Геннадий, – сказал я, – ему нужна регулярная помощь. Каждый день кто-то должен заходить.
– Мы подумаем. Может, сиделку наймём.
Он не нанял. Ни в ту неделю, ни в следующую.
А через две недели он приехал снова. Но не один — с женой. И я слышал через стену (дом кирпичный, но стены старые, слышно), как он говорит отцу:
– Пап, ну подумай. Тебе тут тяжело одному. Переезжай к нам. Квартиру сдадим — тебе же деньги нужны. Лекарства дорогие. А жильцы будут платить тысяч сорок в месяц.
Тишина. Потом голос Петра Ильича — еле слышный:
– Я здесь сорок лет живу, Гена. С мамой твоей. Никуда я не поеду.
– Пап, ну нельзя же так. Ты один тут, упал, лежал на полу. Опасно.
– Я не один. Андрей заходит.
Пауза. Длинная.
– Андрей — это сосед, пап. Сосед. Он тебе никто.
Никто. Я стоял у стены в своей квартире и слушал. Ладони упирались в обои. Фраза застряла где-то между рёбрами.
«Он тебе никто».
Девяносто дней я ходил к этому человеку. Менял лампочки, чинил краны, носил борщ. Моя дочь зовёт его «дедушка Петя». Моя жена варит кастрюлю побольше, чтобы хватило на четвёртую порцию. А его родной сын говорит — «никто».
Вечером Геннадий уехал. Я спустился к Петру Ильичу. Он сидел у батареи. Гаечный ключ лежал на подоконнике. Но он не стучал.
– Как вы? – спросил я.
– Гена хочет, чтобы я квартиру сдал, – сказал он. – Переехал к нему.
– А вы?
– Никуда я не поеду. Нина здесь. – Он посмотрел на фотографию. – Я с ней каждый вечер разговариваю. Расскажу ей, как день прошёл. Что ел. Кто заходил.
Он повернулся ко мне.
– Спасибо тебе, Андрей. Но не надо больше с ними ругаться. Они — мои дети. Какие есть.
– Пётр Ильич. Вы два часа лежали на полу. Вы стучите по батарее, чтобы не сойти с ума от тишины. Ваша дочь в сорока минутах — и ни разу за четыре года. Так нельзя.
– Можно, – сказал он тихо. – Люди по-разному живут.
Я ушёл. Поднялся к себе. Сел за кухонный стол. Света ставила чайник.
– Ты бледный, – сказала она.
– Свет. Его сын приезжает раз в год и спрашивает про документы на квартиру. Дочь — в сорока минутах и не была четыре года. Старик говорит с фотографией жены каждый вечер, потому что больше не с кем. И мне говорят — это не моё дело.
– Андрей, это правда не наше дело.
– Нет, Свет. Это моё дело. Потому что я — тот, кто слышит стук.
Утром я позвонил в отдел социальной защиты. Объяснил ситуацию: одинокий пожилой человек, восемьдесят один год, живёт один, дети не навещают, упал — лежал на полу два часа, некому помочь. Попросил провести обследование условий жизни. Назвал имена детей. Адреса. Телефоны.
Написал заявление. Распечатал, подписал, отнёс лично. В заявлении указал: ненадлежащее исполнение обязанностей по уходу за пожилым родственником.
Света узнала вечером. Я сказал сам — не хотел скрывать.
– Ты что сделал?
– Написал в соцзащиту.
– На его детей?
– На его детей.
Она стояла у плиты. Лопатка в руке. Смотрела на меня так, как будто видела в первый раз.
– Андрей. Пётр Ильич тебя не просил об этом.
– Я знаю.
– Это его семья. Его дети. Какие бы ни были — его. И ты написал на них заявление.
– Да.
– Он обидится.
– Может быть. Но в следующий раз, когда он упадёт — а он упадёт, ему восемьдесят один — приедет кто-то, кроме меня.
Она поставила лопатку на стол. Вышла из кухни. Я слышал, как она закрыла дверь в спальню.
Соцзащита пришла через неделю. Две женщины в куртках, с папками. Осмотрели квартиру. Поговорили с Петром Ильичом. Он не понимал, откуда они взялись. Потом понял. Посмотрел на потолок — туда, где мой этаж.
Мне он позвонил вечером. Впервые — сам, по телефону.
– Андрей. Это ты вызвал этих женщин?
– Я, Пётр Ильич.
Пауза. Длинная.
– Ты хороший человек, – сказал он. – Но ты влез не в своё дело.
И повесил трубку.
Геннадий позвонил на следующий день. Орал в трубку — я отводил телефон от уха.
– Какое право ты имел?! Это мой отец! Моя семья! Ты — сосед! Стукач! Я на тебя в суд подам!
Не подал. Но при встрече в подъезде — отворачивается. Проходит мимо, будто стенка.
А Марина приехала. Через три дня после визита соцзащиты. Я увидел её в подъезде — женщина лет сорока восьми, похожая на Петра Ильича. Те же глаза. Несла пакет с продуктами.
Она не поздоровалась. Прошла мимо. Поднялась на третий этаж. Я слышал, как открылась дверь. Как Пётр Ильич сказал: «Марина?» И как она ответила: «Привет, пап».
Два слова. Четыре года — и два слова.
Прошло три месяца. Марина приезжает раз в две недели. Молча убирается, привозит продукты, сидит час-полтора. Не каждый раз разговаривают — иногда просто молчат. Но она приезжает. Уже семь раз.
Геннадий не звонит. При встрече — отворачивается. Но прислал сиделку — два раза в неделю, на три часа. Приходит женщина, моет полы, готовит обед. Геннадий платит из Нижнего. Молча.
Пётр Ильич со мной разговаривает. Но по-другому. Короче. Без тех вечерних историй, без фотографий, без «а вот ещё расскажу». Как будто что-то сломалось. Или стало другим.
Стучать по батарее он перестал. Я вечерами стою на кухне, держу чашку с чаем и слушаю тишину из-под пола. И тишина эта теперь пугает больше, чем стук.
Варька вчера спросила:
– Пап, а почему дедушка Петя больше не стучит?
– Потому что ему больше не нужно проверять, – сказал я.
Но я не уверен. Может, ему просто больше не хочется.
Я вызвал соцзащиту на детей соседа, которого они бросили. Старик сказал, что я влез не в своё дело. Дети считают меня стукачом. Но Марина стала приезжать. Прав я был — или не моя это была забота?
***
Это интересно: