– Мам, ты что сделала?
Я стояла посреди её кухни с пакетом продуктов в руках. Привезла, как обычно — творог, кефир, куриные грудки. Три-четыре раза в месяц, крюк сорок минут в одну сторону. Пятнадцать лет подряд.
А она сидела за столом, сложив сухие жилистые руки перед собой, и смотрела на меня так, будто я должна была обрадоваться.
– Переписала квартиру на Кирюшу, – сказала мама. – Дарственную оформила. Всё по закону.
Пакет я поставила на стол. Очень аккуратно, чтобы не уронить. Потому что если бы я его выпустила — он бы грохнулся, и я бы тоже.
– На Кирилла? – переспросила я, хотя прекрасно расслышала.
– А на кого ещё? Парню двадцать семь лет, ни кола ни двора. Ему нужнее.
Парню двадцать семь. Четыре года без работы. Шесть лет как пьёт. Последний раз, когда я видела Кирилла трезвым, ему было двадцать два. Он тогда ещё работал грузчиком на складе. Продержался три месяца.
Я ведь пыталась. Дважды устраивала его через знакомых — на склад и в автосервис. Один раз уговорила поехать к наркологу. Кирилл сходил на первый приём и больше не вернулся. Сказал — сам разберётся.
Я села напротив мамы. Она была в своей вечной вязаной кофте — серой, с вытянутыми рукавами. Носила её и зимой, и летом. Говорила, что мёрзнет.
– Мам, – сказала я тихо. – Я четыре года назад сделала тебе ремонт. Четыреста восемьдесят тысяч рублей. Мы с Вадимом кредит брали. Я пятнадцать лет вожу тебе продукты, плачу за коммуналку — по две тысячи каждый месяц. А ты даже не спросила меня.
Она поджала губы. Знакомый жест — так она делала, когда не хотела слушать.
– Ты хорошо живёшь, Лариса. У тебя муж, квартира, работа. А Кирюша один. Ему труднее.
Ему труднее. Конечно. Бутылка сама себя не купит. Это же тяжёлый труд — пропивать каждый рубль, который бабушка совала ему из своей пенсии.
Вадим потом предложил обратиться к юристу. Но дарственная есть дарственная — мама оформила добровольно, в здравом уме. Оспаривать нечего.
Я встала. Руки тряслись, и я убрала их за спину, чтобы мама не видела.
– Хорошо, – сказала я. – Раз Кирилл теперь хозяин квартиры — пусть он тебя и содержит. Продукты, коммуналка, всё. Я закончила.
– Лариса!
– Я сказала — закончила.
Она не поверила. Я видела по её лицу. Думала, я покричу и завтра снова приеду с пакетом.
Но я не приехала. Ни завтра, ни через неделю. Впервые за пятнадцать лет моя суббота началась без поездки через полгорода к матери.
Вадим ничего не спросил. Он просто налил мне кофе и сел рядом. Мы молчали. И мне было хорошо от этого молчания.
Но в понедельник позвонила соседка мамы — Тамара Ивановна. Сказала, что из маминой квартиры всю ночь гремела музыка.
Тамара Ивановна звонила мне раньше — может, раза два за все годы. Когда у мамы потёк кран. Когда мама забыла выключить плиту. Бытовые вещи. А тут — музыка, крики, звон стекла.
– Ларис, ты бы заехала, – сказала Тамара Ивановна. – Там у Зинаиды какие-то мужики гуляют. Третий день.
Третий день. Мама переписала квартиру на Кирилла три недели назад. И он уже привёл друзей.
Я приехала после работы. Поднялась на четвёртый этаж. Дверь была приоткрыта — замок болтался, кто-то выломал язычок.
Запах ударил сразу — кислый, тяжёлый. Перегар, немытые тела, что-то прокисшее.
Я вошла.
Обои, которые мы с Вадимом клеили два года назад. Светлые, с мелким рисунком. Я выбирала их три часа в магазине, чтобы мама одобрила. Теперь они были в пятнах. Кто-то плеснул пивом прямо на стену. Коричневая полоса тянулась от потолка до плинтуса.
Линолеум — новый, я укладывала его сама, на коленях, восемь часов подряд — прожжён в трёх местах. Сигаретные ожоги. Один — размером с кулак, кто-то затушил окурок и провернул ногой.
Кухня. Плитка, за которую я отдала семнадцать тысяч. Две плитки выбиты. Кран течёт. Раковина забита чем-то бурым.
В комнате на диване спали двое. Не Кирилл — какие-то незнакомые. На полу бутылки. Я насчитала одиннадцать штук, потом перестала считать.
Кирилла не было. Мамы тоже. Я позвонила ей.
– Мам, ты где?
– У Нади сижу, у соседки снизу. Кирюша с друзьями отдыхает, я не хочу мешать.
Не хочу мешать. Собутыльники спят в её квартире, её квартиры больше нет — она подарила её внуку, — а она не хочет мешать.
Я сфотографировала всё. Каждую стену, каждый ожог, каждую бутылку. Потом достала из сумки папку — я храню все чеки. Всегда хранила. Вадим смеялся, называл меня бухгалтером. А я просто знала, что однажды пригодится.
Я разложила фотографии на телефоне рядом с чеками. Вот — линолеум, двадцать три тысячи. Вот он же, с дырой от окурка. Вот обои — восемь тысяч четыреста. Вот пятно от пива в полстены. Плитка — семнадцать. Сантехника — тридцать одна. Работа мастеров — шестьдесят.
Четыреста восемьдесят тысяч. Всё — на экране и на бумаге.
Мама пришла от соседки. Я показала ей.
– Вот что стоило четыреста восемьдесят тысяч. А вот что осталось. Три недели, мам. Три недели — и ничего нет.
Она посмотрела. Долго. Потом подняла глаза.
– Он исправится. Он обещал. Говорит, бросит после Нового года.
После Нового года. Он обещал это уже четыре раза. Каждый январь — новое обещание. Каждый февраль — запой.
Я убрала телефон. Чеки сложила обратно в папку.
– Твой выбор, мам.
И уехала.
Вечером Вадим спросил:
– Ну как?
– Всё пропало. Ремонт, деньги, нервы. Всё.
Он обнял меня. Я не заплакала. Не потому что не хотела — просто уже не получалось. Что-то внутри пересохло.
Но покоя тоже не было. Мама начала звонить. Каждую неделю. Жаловалась на Кирилла — шумит, приводит людей, деньги забирает из пенсии.
Я слушала и молчала. Что я могла сказать? «Я же предупреждала»? Она бы не услышала.
Через год после того, как квартира была переписана, я открыла дверь и увидела маму.
Чемодан — старый, коричневый, с оторванной ручкой. Пакет с вещами. И мама в своей серой кофте. Октябрь, на улице плюс пять, а на ней — кофта и тонкий плащ.
Лицо осунувшееся. Постарела за это время будто на десять лет. Вены на руках — синие, выпуклые.
– Кирюша выгнал, – сказала она. – Сказал, чтоб шла куда хочет. Я ему мешаю.
Я молчала. Стояла в дверном проёме и смотрела на свою мать, которая год назад обошла меня, отдала всё внуку-алкоголику, а теперь стояла передо мной без жилья, без денег, с оторванной ручкой на чемодане.
Вадим подошёл сзади. Положил руку мне на плечо. Ничего не сказал, но я почувствовала — он не против.
Я посторонилась.
– Заходи.
Она вошла. Села на диван в гостиной и заплакала. Тихо, без звука. Просто слёзы текли по щекам, а она их не вытирала.
Я принесла ей чай. Поставила на стол. Подождала, пока успокоится.
А потом села напротив. Как тогда, на её кухне. Только теперь мы были у меня.
– Мам, – сказала я. – Ты живёшь у нас. Но по моим правилам.
Она подняла глаза.
– Первое. Кириллу — ни копейки. Ни из пенсии, ни из заначки, ни «на хлебушек, он же голодный». Узнаю — собираешь вещи.
– Второе. Помогаешь по дому. Посуда, уборка — по силам. Это не гостиница.
– Третье. Мою семью не критикуешь. Мой дом, мои порядки.
Она молчала. Долго. Потом кивнула.
Первые две недели всё было тихо. Мама мыла посуду, вытирала пыль. Молчала. Я думала — может, обойдётся.
На третью неделю Кирилл позвонил. Не мне — бабушке. Я услышала из коридора.
– Ба, мне на лекарства нужно. Три тысячи всего. Я отдам.
Мама стояла у окна, прижимала телефон к уху. И я видела, как она повернулась ко мне — проверить, слышу ли я.
Я слышала. И она знала, что я слышу.
– Кирюш, я не могу сейчас, – сказала она.
Повесила трубку. Руки дрожали.
Не потому что отказала. А потому что боялась, что я выгоню. Она не ради него повесила трубку. Ради себя.
И вот это было больнее всего. Не обман, не дарственная, не испорченный ремонт. А то, что мама боялась меня больше, чем любила внука.
Или наоборот — любила внука, но крыша над головой оказалась важнее.
Я ушла в спальню. Закрыла дверь. Вадим был на работе, дети — у себя.
Тишина.
Я сидела на кровати и думала: почему я должна радоваться, что моя мать выбрала крышу, а не совесть?
Но радости и не было. Было что-то серое, тяжёлое, без названия.
Через пару дней мама попросила:
– Лариса, можно Кирюша придёт в гости? Просто поесть. Он голодный.
Голодный. Четыре года ни дня не работал, бабушкину квартиру превратил в притон, бабушку выгнал на улицу — и он голодный.
– Нет, – сказала я.
– Но он же внук мой!
– И мой сын. Но в мой дом — нет.
Она заплакала. Вздрагивали только плечи — ни голоса, ни всхлипов.
Но я уже знала цену этим слезам.
Через три месяца после того, как мама поселилась у нас, она узнала про квартиру.
Позвонила Тамара Ивановна. Не мне — маме. Сказала, что Кирилл продал квартиру. Какие-то люди делают там ремонт, ломают стены.
Мама сидела на диване. Телефон лежал на коленях. Она не плакала. Просто смотрела в стену.
Я пришла с работы, увидела её. Поняла сразу.
– Продал? – спросила я.
Она кивнула.
– За сколько?
– Тамара сказала — за два с половиной миллиона. Он хвастался.
Два с половиной миллиона. Трёхкомнатная квартира в спальном районе — за два с половиной. Рыночная цена — минимум четыре. Но Кириллу нужны были деньги быстро. Конечно, быстро. Бутылка не ждёт.
Мама молчала весь вечер. А на следующее утро начала.
Я наливала кофе. Вадим ушёл на работу, дети — на учёбу. Мы были одни.
– Это ты виновата, – сказала мама.
Я поставила чашку на стол. Ровно. Как тогда пакет с продуктами — чтобы не грохнуть.
– Что?
– Ты должна была не допустить. Ты же умная. Ты же видела, что он пьёт. Надо было забрать его к себе, устроить на работу, присмотреть.
– Мам, я дважды устраивала его на работу. К наркологу возила. Он сам ушёл отовсюду. Ты забыла?
– Значит, плохо старалась.
– Мам, ты мне его на шею посадить хотела?
– Он твой сын!
– И твой внук. Которому ты отдала всё. Через мою голову. Без единого слова мне.
Она замолчала. Но ненадолго.
Вечером пришли мои дети — Настя и Данил. Двадцать два и девятнадцать. Студенты. Живут с нами, пока учатся. Сели ужинать.
И мама начала. При всех.
– Лариса брата бросила, – сказала она, ковыряя вилкой котлету. – Родного сына. Он на улице, а ей всё равно.
Настя замерла. Данил посмотрел на меня.
– Бабушка, – сказала Настя. – Кирилл сам всё пропил. Мама тут при чём?
– Ты молодая, не понимаешь. Мать должна за всех детей отвечать. Всю жизнь.
Всю жизнь. Мне пятьдесят два. Пятнадцать лет я содержала мать. Четыре года — наблюдала, как сын спивается. И теперь я должна — за всех, всю жизнь.
Пальцы сжали край стола. Костяшки побелели. Я почувствовала, как немеют кончики — от напряжения, от того, что держу себя за этот стол, чтобы не наговорить лишнего.
Я встала. Вышла в спальню. Открыла шкаф. Достала папку — ту самую, с чеками.
Вернулась. Положила перед мамой. Дети молчали.
Я раскрыла папку.
– Смотри, – сказала я. – Ремонт квартиры — четыреста восемьдесят тысяч. Чеки, договоры, всё подшито. Коммуналка за пятнадцать лет — по две тысячи в месяц, это ещё триста шестьдесят тысяч. Продукты — я считала, примерно по три тысячи в месяц, это пятьсот сорок тысяч за пятнадцать лет.
Мама смотрела на бумаги. Рот приоткрылся.
– Миллион триста восемьдесят тысяч, мам. Грубо, но рядом с правдой. Это то, что я вложила в тебя за пятнадцать лет. Без «спасибо», без единого доброго слова. А ты всё отдала Кириллу. Который за год превратил квартиру в помойку и продал её за полцены.
Тишина. Настя взяла Данила за руку.
– И вот ты сидишь у меня. На моём диване. Ешь мою еду. И говоришь, что я бросила брата? Что я виновата?
Я собрала чеки. Сложила обратно.
– Живи. Я тебя не выгоню. Но слово «должна» — забудь. Я тебе ничего не должна. Это ты мне должна. Миллион триста тысяч — и «спасибо» сверху.
Мама отложила вилку. Руки — те самые, сухие, с набухшими венами — лежали на столе. Она не плакала. Не кричала. Просто встала и ушла в свою комнату. Ту самую гостиную, которую мы с Вадимом переделали под неё, когда она пришла с чемоданом.
Дверь закрылась тихо.
Настя посмотрела на меня.
– Мам, ты как?
– Нормально.
Но нормально мне не было. Руки всё ещё сжимали край папки, и я не могла их разжать. Потребовалось несколько минут, чтобы пальцы расслабились.
Данил убрал со стола. Настя вымыла посуду. Никто ничего не комментировал. И я была благодарна — за обычные вещи, за молчание, за то, что они просто рядом.
Я ушла в спальню. Вадим пришёл поздно — задержался на объекте. Лёг рядом.
– Мама? – спросил он.
– Да.
– Выставила счёт?
– Да.
Он помолчал.
– Жёстко.
– Знаю.
Больше он ничего не сказал. И я не сказала. Мы лежали в темноте, и я думала — может, и правда жёстко. Может, не надо было при детях. Может, не надо было считать каждый рубль и класть маме на стол.
Но потом вспомнила. «Ты хорошо живёшь, Лариса. А Кирюше труднее». Пятнадцать лет продуктов, коммуналки, ремонтов — и ни разу «спасибо». Ни разу «дочка, я ценю». Только — «ты и так хорошо живёшь».
И перестала сомневаться. На какое-то время.
Прошло три месяца. Мама живёт у нас. Молчит. Моет посуду, вытирает пыль, готовит иногда — щи и кашу, как она умеет. Данил говорит ей «спасибо, ба». Настя носит ей витамины из аптеки.
Кирилл пропал. Не звонит ни маме, ни мне. Куда делись два с половиной миллиона — никто не знает. Наверное, туда же, куда всё остальное.
Мама не извинилась. Ни разу. Не сказала «ты была права». Не сказала «прости». Но слово «должна» больше не произносит. И на Кирилла не жалуется.
Только иногда я замечаю — она сидит у окна и смотрит куда-то. Долго, без движения. И серая кофта на ней, как всегда. Я уже привыкла видеть эту кофту на спинке стула в гостиной по утрам.
Родня звонит. Тётя Валя сказала, что я «бессердечная — матери счёт выставила, как в ресторане». Дядя Гена написал в семейный чат, что «в наше время так с родителями не обращались».
А я сплю нормально. Не хорошо, но нормально. Потому что всё, что нужно было сказать, — я сказала.
Перегнула я тогда с этим счётом? Или мать должна была услышать правду?