– Мам, это Игорь. Мы встречаемся.
Он стоял в моей прихожей — широкоплечий, коротко стриженный, с белозубой улыбкой и букетом хризантем. На левом запястье — татуировка. Часы без стрелок. Красиво нарисовано, я отметила это машинально. Профессиональная привычка — замечать детали на коже.
Двадцать шесть лет я медсестра в районной поликлинике. Руки сухие, очки на цепочке. Ничего интересного. Но дочь у меня одна. И когда она приводит мужчину, которого я вижу впервые, — я смотрю внимательно.
Игорю было тридцать четыре. На семь лет старше Кати. Он говорил правильные вещи. Хвалил квартиру. Спрашивал про мою работу. Называл меня по имени-отчеству. Налил мне чай, хотя это мой чайник и моя кухня. Катя сияла. Она смотрела на него так, как я когда-то смотрела на её отца. С этой слепой, абсолютной уверенностью, что вот он, тот самый. И всё будет хорошо.
Они ушли в девять. Я помыла чашки, вытерла стол и села за компьютер.
Я не собиралась ничего искать. Просто набрала его фамилию. Имя. Город. Обычная проверка — как анализ крови. Не потому что болен, а чтобы убедиться, что здоров.
На третьей странице поиска я нашла судебное решение. Открытый доступ. Районный суд, две тысячи двадцатый год. Статья сто шестнадцать — побои. Потерпевшая — его жена. Приговор — три года.
Три года колонии-поселения за домашнее насилие.
Я прочитала решение целиком. Потом ещё раз. Потом закрыла ноутбук и сидела в темноте. Очки запотели — я не сразу поняла, что это от дыхания. Дышала тяжело, как после лестницы.
Утром позвонила Кате.
– Кать, мне нужно с тобой поговорить.
– Мам, если про Игоря — он тебе не понравился, да?
– Кать, он сидел в тюрьме. За побои. Своей бывшей жене.
Тишина. Три секунды. Пять.
– Мам, я знаю.
Она знала. Он сам рассказал. «Свою версию».
– Она его провоцировала, – сказала Катя. – Он мне всё объяснил. Она выпивала, устраивала скандалы. Он один раз не сдержался, и она побежала писать заявление. Из мести. Потому что он хотел развестись.
Один раз. Из мести. Провоцировала.
Я слышала эти слова. Каждое. И я знала, откуда они. Не от Кати. От Игоря. Он их вложил ей в голову, как монету в автомат. Нажал кнопку — и получил нужный ответ.
– Кать, в решении суда написано — четыре заявления в полицию за два года. Четыре, не одно. И побои средней тяжести. Это не «один раз не сдержался».
– Мам, суды тоже ошибаются. Ты его не знаешь. Он изменился. Он три года отсидел — что, этого мало?
– Кать, послушай меня.
– Нет, это ты послушай! Мне двадцать семь лет. Я сама решаю, с кем мне быть. Ты не можешь мне запрещать!
Я не запрещала. Я даже не повышала голос. Я просто зачитала ей вслух абзац из судебного решения. Про характер повреждений. Про сроки. Про то, что потерпевшая обращалась в травмпункт трижды.
Катя бросила трубку.
Вечером я сидела на кухне и смотрела на холодильник. На магнитик из Анапы — мы ездили туда с Катей пять лет назад. Она тогда смеялась, обгорела на солнце, и я мазала ей спину кефиром. Моя девочка.
Я не спала до трёх. Не от злости. От страха. Я двадцать шесть лет работаю в поликлинике. Я видела женщин, которые приходили «записать ушиб». С глазами, которые не поднимаются от пола. С синяками, замазанными тональным кремом. С объяснениями про дверные ручки, углы столов и скользкие полы.
Четыре заявления за два года. И это только те, про которые она заявила.
Катя не звонила три недели. Я набирала — сбрасывала. Писала — «прочитано», без ответа. Я приходила на работу, ставила капельницы, мерила давление, а в голове крутилось: с ней всё нормально? Она в порядке? Он не трогает её?
На двадцать второй день Катя приехала. Без предупреждения. Открыла дверь своим ключом. Я была на кухне — резала лук для супа. Она вошла в куртке, не разуваясь.
– Мам, привет.
– Привет, Кать.
Она села на табуретку. Расстегнула куртку, но не сняла. Достала телефон, положила на стол.
Я увидела сразу. На левом предплечье — синяк. Продолговатый. Четыре пальца. Я видела такие синяки. Я знала, от чего они бывают. Дверная ручка оставляет круглый след. Угол стола — с ровным краем. А четыре параллельных полосы — это рука. Мужская рука. Крепкая.
– Кать, – сказала я тихо. – Это что?
Она опустила рукав.
– Ударилась о дверь в салоне.
– О дверь.
– Да, мам. О дверь.
Я отложила нож. Вытерла руки полотенцем. Взяла телефон со стола — свой, не её — и сфотографировала руку. Катя дёрнулась.
– Ты что делаешь?!
– Фотографирую. Если ударилась — пусть так. Но фото у меня будет.
– Зачем?!
– Затем. На всякий случай.
Катя вскочила. Глаза мокрые, губы сжаты.
– Ты мне не веришь?!
– Верю. Поэтому и фотографирую. Чтобы тебе потом было что показать. Если понадобится.
Она стояла в моей кухне, в куртке, с синяком под рукавом, и смотрела на меня так, будто я — враг. Не Игорь с его четырьмя заявлениями. Я. Мать. Которая посмела сфотографировать.
Катя ушла. Хлопнула дверью. Из окна я видела, как она села в машину. За рулём — Игорь. Ждал внизу. Не поднялся.
Суп я доварила. Лук пересолила. Ела стоя, у плиты, не чувствуя вкуса.
Фото я сохранила в отдельную папку. Подписала: «Катя, четырнадцатое марта». Число. Дата. Как в медкарте.
Спала я плохо. Снилась Катя маленькая — в анапском песке, с обгоревшими плечами. Снились её ладошки, которые она протягивала, чтобы я подула на ссадину. Снился её голос: «Мам, больно». И я дула. И проходило.
На следующий день я начала искать Веру.
Её фамилия была в судебном решении. Имя, отчество, год рождения. Я не следователь, не детектив. Я медсестра. Но я умею искать вены на руках, где их не видно. Найти человека в интернете оказалось не сложнее.
Две недели. Я прочесала соцсети. Нашла три Веры с нужной фамилией в нашем городе. Одна — пенсионерка, семьдесят два года. Вторая — студентка. Третья — тридцать два года, воспитательница в детском саду. Фотографии закрытые, но на аватарке — женщина с чёлкой, закрывающей лоб. Что-то в этой чёлке меня зацепило. Будто она не для красоты, а для другого.
Я написала ей. Коротко: «Вера, здравствуйте. Меня зовут Галина. Моя дочь встречается с вашим бывшим мужем. Мне нужна ваша помощь».
Ответа не было два дня. Потом: «Я не хочу это вспоминать». Потом, через сутки: «А сколько вашей дочери?» Я ответила: «Двадцать семь». Вера написала: «Мне было двадцать четыре, когда мы поженились. Давайте встретимся».
Мы встретились в кафе у метро. Вера оказалась худой, невысокой, с тихим голосом. Чёлка — длинная, косая, до середины лба. Когда она убрала волосы, заправив за ухо, я увидела шрам. Тонкий, белый, над левой бровью. Сантиметра четыре.
Я не спросила. Она сама сказала.
– Это кружка. Фарфоровая. Он кинул в стену, осколок отлетел. Это было после второго заявления. Я тогда забрала заявление. Думала — ну, вещь же кинул, не в меня. Значит, не специально.
Она говорила спокойно. Без слёз. Как человек, который рассказывал эту историю много раз — на суде, следователю, психологу. Слова были отработанные, гладкие, как камни на берегу. Но руки она держала под столом. Я видела — пальцы сцеплены.
Четыре заявления за два года. Первое — толкнул, упала на угол стола, рассечение на локте. Второе — ударил по лицу, разбил губу. Третье — кинул кружку. Четвёртое — избил. Сломанное ребро, сотрясение, ушиб почки. После четвёртого она не забрала заявление.
– Он каждый раз говорил «я не хотел», – сказала Вера. – Каждый раз плакал. Покупал цветы. Хризантемы. Всегда хризантемы. И говорил, что я провоцирую. Что если бы я не кричала, он бы не сорвался. Что это я виновата — потому что довожу.
Хризантемы. Он и мне принёс хризантемы. Когда пришёл знакомиться.
– Вера, – сказала я. – Мне нужна ваша помощь.
– Какая?
– Приходите к нам на ужин. Катя будет с Игорем. Я хочу, чтобы она увидела вас. И услышала.
Вера молчала долго. Отпила кофе. Поставила чашку. Подняла глаза — серые, усталые.
– Она не поверит. Он ей уже всё объяснил. Я знаю, что он говорит. «Она выпивала». «Она провоцировала». «Она сама». Я это слышала. Про себя. От его друзей, от его матери. И даже от своей подруги, которая сказала мне: «Ну Вер, может, ты правда перегибаешь?»
– Я не прошу вас ради меня, – сказала я. – Я прошу ради моей дочери.
Вера закрыла глаза на секунду. Потом сказала:
– Хорошо. Я приду.
Я готовила два дня. Пирог с капустой — Катин любимый. Салат. Картошка с курицей. Позвонила Кате, сказала: «Приезжай в субботу на ужин. С Игорем. Хочу нормально познакомиться. Обещаю — без скандалов».
Катя помолчала. Потом: «Правда без скандалов?»
– Правда. Просто ужин.
Она согласилась. Я положила трубку и села на табуретку. Руки не дрожали. Они у меня не дрожат — двадцать шесть лет стажа, капельницы, уколы, перевязки. Руки ровные. А внутри всё гудело, как провод под напряжением.
В субботу Катя пришла в семь. Игорь — за ней. Снова улыбка, снова обаяние. Куртку повесил на крючок, ботинки аккуратно поставил у стены. На запястье — те же часы без стрелок.
– Галина Петровна, спасибо за приглашение, – сказал он. Голос мягкий, ровный.
Я кивнула. Катя прошла на кухню. Потянулась к пирогу.
– Мам, пахнет обалденно!
Я накрывала на стол. Четыре тарелки. Катя заметила.
– А четвёртая кому?
– Ещё одна гостья подойдёт. Сейчас.
Звонок в дверь.
Я открыла. На пороге стояла Вера. Без чёлки — она зачесала волосы назад, и шрам над бровью был виден полностью. Она сделала это специально — я поняла сразу.
Вера шагнула в прихожую. Сняла пальто. И посмотрела в сторону кухни.
Игорь сидел за столом с куском пирога. Он поднял глаза. И замер.
Я никогда не видела, чтобы человек так быстро терял цвет лица. Он побледнел за секунду. Пирог остался в руке — он не донёс его до рта и не положил обратно. Просто застыл.
– Привет, Игорь, – сказала Вера.
Тишина. Четыре секунды. Катя переводила взгляд с Веры на Игоря. Потом на меня.
– Мам, кто это?
Я села за стол. Поправила очки на цепочке.
– Это Вера. Бывшая жена Игоря.
Катя открыла рот. Закрыла. Посмотрела на Игоря. Он наконец поставил пирог на тарелку. Руки — крупные, с татуированным запястьем — лежали на столе.
– Галина Петровна, – он начал вставать. – Это какой-то цирк. Катя, пойдём.
– Сядь, – сказала я. Тихо. Как говорю пациентам, которые боятся укола. – Сядь и послушай. Ты тоже.
Он сел. Не потому что я его убедила. Потому что Катя не двинулась с места. Она смотрела на Веру. На шрам.
– Катя, – сказала Вера. Голос ровный, без дрожи. Она готовилась к этому, я знала. – Мне тридцать два. Я воспитательница в детском саду. Шесть лет назад я была замужем за этим человеком. Два года. За эти два года я написала четыре заявления в полицию. Три из них забрала. Потому что он плакал. Потому что приносил хризантемы. Потому что говорил, что изменится. И потому что я верила.
Игорь сидел неподвижно. Желваки двигались под кожей.
– Это враньё, – сказал он. – Она алкоголичка. Она сама...
– Я не пью, – сказала Вера. Спокойно, без нажима. – Я никогда не пила. Это можно проверить — медкарта, справка от нарколога. Он говорил всем, что я пью. Его мать повторяла это на суде. Судья запросил справку. Справка чистая. Всё есть в решении.
Катя сидела с прямой спиной. Пальцы обхватили кружку с чаем, костяшки побелели.
– Первый раз он толкнул меня на кухне, – продолжила Вера. – Я упала на угол стола. Рассечение — семь сантиметров на локте. Он сказал: «Я не хотел, ты сама упала». Второй раз — ударил по лицу. Я шла по коридору, он шёл навстречу. Без причины. Без ссоры. Просто ударил. Потом сел на диван и включил телевизор. Будто ничего не произошло.
Я смотрела на Катю. Она не смотрела на меня. Она смотрела на Верин шрам.
– Это — третий раз, – Вера коснулась лба. – Кружка. Фарфоровая. Он кинул её в стену рядом со мной. Осколок попал сюда. Шрам остался. Чёлку я отрастила потом. Чтобы не объяснять.
– Хватит, – сказал Игорь. Голос изменился. Стал ниже. Жёстче. Та мягкость, с которой он говорил «Галина Петровна, спасибо за приглашение», испарилась. – Хватит этого бреда. Катя, мы уходим.
Катя не встала.
– Четвёртый раз, – сказала Вера, – он избил меня так, что я неделю лежала в больнице. Сломанное ребро. Сотрясение. Ушиб почки. После четвёртого я заявление не забрала. Три года он сидел. Вышел в двадцать третьем. И знаете, что он говорил на суде? «Она сама провоцировала».
Катя вздрогнула. Я видела. Именно эти слова она говорила мне по телефону. «Она сама провоцировала». Дословно. Точная цитата. Она услышала их от Игоря и поверила. А теперь услышала от Веры — и поняла, откуда они.
– А татуировку, – Вера кивнула на его запястье, – он набил после первого заявления. Часы без стрелок. Говорил — время остановилось. Красиво, правда?
Игорь встал. Резко. Стул скрипнул по полу. Катя дёрнулась от звука.
– Я не буду это слушать, – он говорил уже не мягко. Глаза другие. Я видела эти глаза — двадцать шесть лет в поликлинике. Не у всех. Но у некоторых мужчин, которые приводили жён «записать ушиб». Глаза, в которых злость упакована в спокойствие, как скальпель в стерильную упаковку.
– Катя, – сказал он. – Идём.
Катя сидела. Молчала. Потом подняла глаза на меня.
– Ты это специально? – спросила она.
– Да, – ответила я.
– Ты позвала её? Без предупреждения? Чтобы устроить мне это?
– Да.
– Как ты могла?
Я сняла очки. Протёрла их полотенцем. Надела обратно. Руки — ровные. Голос — ровный.
– Я мать, Катя. Я видела синяк на твоей руке. Четыре пальца. Дверная ручка так не бьёт. Я двадцать шесть лет смотрю на синяки. Я знаю, от чего они бывают. Ты мне не поверила. Может, поверишь ей.
Я кивнула на Веру. Вера сидела тихо, руки на коленях. Шрам на лбу — белый, тонкий. Четыре сантиметра. Осколок фарфоровой кружки.
Игорь ушёл. Хлопнул дверью — звук прокатился по коридору. Я слышала, как его шаги простучали по лестнице. Быстро. Зло.
Катя осталась. Сидела минут десять, не говоря ни слова. Потом встала, надела куртку.
– Я тебя не прощу за это, – сказала она мне от двери.
– Я знаю, – ответила я.
Она ушла. Не хлопнула — прикрыла тихо. Это было хуже.
Вера помогла мне убрать со стола. Мы мыли тарелки молча. Пирог с капустой остался почти целый. Я завернула половину и отдала ей.
– Думаете, получилось? – спросила Вера в прихожей.
– Не знаю, – сказала я.
Она ушла. Я закрыла дверь. Прижалась спиной к косяку. Ноги гудели, будто я отстояла двойную смену. В квартире пахло капустой и чем-то горьким. Может, пригоревшим чаем. Может, просто вечером.
Я не знала, правильно я сделала или нет. Я знала одно: я не могла не сделать. Не могла сидеть и ждать пятое заявление. Уже от Кати. Уже с другими цифрами в медкарте.
Прошло три месяца. Катя ушла от Игоря через неделю после того ужина. Собрала вещи и вернулась в свою квартиру. Подробностей не рассказывала. Я не спрашивала.
Но со мной она разговаривает сквозь зубы. Приезжает раз в месяц. Сидит час, пьёт чай, отвечает односложно. Уезжает. Говорит подругам, что я «устроила спектакль и унизила её при мужчине». Что я влезла в её жизнь. Что она взрослая и сама бы разобралась.
Может, и разобралась бы. А может, через полгода я увидела бы её в поликлинике. В очереди к травматологу. С глазами, которые не поднимаются от пола.
Магнитик из Анапы по-прежнему висит на холодильнике. Я смотрю на него каждое утро. Вспоминаю обгоревшие плечи и кефир. И ладошки, которые она протягивала: «Мам, подуй».
Перегнула я с этим ужином? Или у матери не было другого выхода?