Найти в Дзене
Правильный взгляд

Тётя забрала антикварный сервиз покойной бабушки «на память». Я нашла его на Авито через неделю.

Сахарницу я уронила, когда мне было шесть. Крышка стукнулась об угол стола, и от края откололся кусочек — маленький, с ноготь. Я зажмурилась и приготовилась к крику. Бабушка подняла крышку, повертела, провела пальцем по сколу.
– Ничего, Женечка. Теперь у неё характер есть.
Двадцать пять лет прошло. Бабушки нет. А скол — есть. На фотографии, в объявлении на Авито, за девяносто пять тысяч рублей.
Но я забегаю вперёд.
Бабушка Зоя Павловна умерла в январе. Восемьдесят один год. Сердце. Тихо, во сне, как она и хотела. Последние семь лет я за ней ухаживала — три-четыре раза в неделю ездила к ней через весь город. Утром — ветклиника, вечером — бабушка. Лекарства, продукты, уборка, врачи. Двенадцать-пятнадцать тысяч в месяц из моих тридцати восьми. Семь лет. Если посчитать — под миллион. Если не считать — просто жизнь.
У бабушки было две дочери. Моя мама Лариса — младшая, живёт в Калуге, приезжала когда могла, помогала деньгами, звонила каждый день. И тётя Ирина — старшая, живёт в Москве, м

Сахарницу я уронила, когда мне было шесть. Крышка стукнулась об угол стола, и от края откололся кусочек — маленький, с ноготь. Я зажмурилась и приготовилась к крику. Бабушка подняла крышку, повертела, провела пальцем по сколу.

– Ничего, Женечка. Теперь у неё характер есть.
Двадцать пять лет прошло. Бабушки нет. А скол — есть. На фотографии, в объявлении на Авито, за девяносто пять тысяч рублей.
Но я забегаю вперёд.

Бабушка Зоя Павловна умерла в январе. Восемьдесят один год. Сердце. Тихо, во сне, как она и хотела. Последние семь лет я за ней ухаживала — три-четыре раза в неделю ездила к ней через весь город. Утром — ветклиника, вечером — бабушка. Лекарства, продукты, уборка, врачи. Двенадцать-пятнадцать тысяч в месяц из моих тридцати восьми. Семь лет. Если посчитать — под миллион. Если не считать — просто жизнь.

У бабушки было две дочери. Моя мама Лариса — младшая, живёт в Калуге, приезжала когда могла, помогала деньгами, звонила каждый день. И тётя Ирина — старшая, живёт в Москве, муж Костя — бизнесмен, двухэтажная квартира на Кутузовском, джип, кольца на каждом пальце.

Ирина приезжала к матери раз в полгода. Я считала — не специально, просто помнила каждый раз. Четырнадцать визитов за семь лет. По два-три часа. Привозила коробку конфет и духи, которые бабушка не открывала, потому что от запаха у неё начиналась мигрень. Целовала мать в щёку, громко смеялась, говорила «мам, ты отлично выглядишь» — и уезжала. Ни рубля на лекарства. Ни разу не отвезла к врачу. Ни одной ночи не осталась, когда бабушке было плохо.

Я оставалась. Ночевала на раскладушке в кухне, когда у бабушки поднималось давление. Вызывала скорую — четыре раза за последний год. Мыла полы, стирала бельё, варила бульон. Держала за руку, когда она боялась засыпать. «Женечка, а вдруг не проснусь?» — «Проснёшься, бабуль. Я тут».

Не проснулась в январе. Когда меня не было. Когда я наконец легла у себя дома, в своей кровати, первый раз за неделю.

Похороны я организовала сама. Место на кладбище — тридцать пять тысяч. Гроб, венки, машина — ещё сорок. Поминки в кафе — двадцать. Мама прислала тридцать тысяч, всё что смогла — у неё самой пенсия крошечная, подрабатывает репетитором.

Ирина приехала на чёрном джипе. Костя за рулём, молчаливый, в пальто. Ирина — в чёрном платье, каблуки, сумка, которая стоит как мои три зарплаты. Плакала громко. Обнимала всех — соседей, бабушкиных подруг, дальних родственников. Говорила: «Мамочка, мамочка моя». Рыдала так, что тушь потекла.

На кладбище я стояла рядом с гробом и смотрела на бабушкины руки. Маленькие, в пигментных пятнах. Эти руки протирали каждую чашку фланелевой тряпочкой. Каждую из двадцати четырёх. Каждое воскресенье.
Сервиз. Ленинградский фарфоровый завод, 1956 год. Кобальтовая сетка. Полный комплект — двадцать четыре предмета. Шесть чашек, шесть блюдец, шесть тарелок, чайник, сахарница, молочник, блюдо для торта, две розетки, крышка для чайника. Бабушка получила его в подарок на свадьбу от своей матери. Ему было семьдесят лет. Он пережил три переезда, двух мужей и перестройку. Ни одна чашка не разбилась. Только скол на сахарнице — мой, шестилетний.

Бабушка говорила мне: «Женечка, сервиз — тебе. Ты его любишь. Ирка не оценит — продаст». Говорила при мне. Говорила при Нине Васильевне — соседке, с которой дружила сорок лет. Говорила маме по телефону.
Завещание не оформили. Всё собирались — я нашла нотариуса, записала на приём. За три дня до даты бабушка попала в больницу с давлением. Вернулась через неделю. Я перезаписала. Бабушка сказала: «Да ладно, Женечка, успеем». Не успели.

На поминках, когда гости разошлись и мы остались втроём — я, Ирина и Костя, — Ирина сказала:
– Жень, я заберу мамин сервиз. На память.

Она сказала это легко, между глотком чая и проверкой телефона. Как будто попросила передать салат.

Я посмотрела на неё. Чёрное платье, кольца, духи. Четырнадцать визитов за семь лет. Ни рубля на лекарства.

– Давай подождём, – сказала я. – Не надо сейчас вещи делить. Сегодня похороны.

– Я не делю, Жень. Я беру мамино. Я старшая дочь.
Костя молчал. Он всегда молчал. Смотрел в телефон, листал что-то.
– Ирина, бабушка хотела оставить сервиз мне. Она говорила об этом.
– Говорила? Кому? Тебе? Ну конечно — ты ей и в уши дула, и в душу лезла. Конечно, она тебе всё обещала. Только завещания нет, Жень. А без завещания — всё общее. И я забираю своё.

Я не стала спорить. На поминках не спорят. Я молчала и грызла ноготь на большом пальце — привычка с детства. Когда нервничаю — грызу.
На следующий день я приехала в бабушкину квартиру. Открыла дверь своим ключом — у меня был свой, семь лет.

В прихожей — пусто. Икона, которая висела над дверью, — снята. Гвоздь торчит из стены.

Я прошла в комнату. Буфет — открыт. Полки пустые. Ни одной чашки. Ни одного блюдца. Ни чайника, ни сахарницы. Фланелевая тряпочка лежала на нижней полке — одна, скомканная.

Я открыла ящик стола. Серебряные ложки — шесть штук, бабушка хранила в бархатном чехле — пропали. Чехол на месте, ложек нет.
Я позвонила Нине Васильевне. Соседка, третий этаж, семьдесят четыре года, крепкая, в здравом уме.

– Нина Васильевна, вы видели, кто приходил в бабушкину квартиру?

– Ирка была. Утром. С мужем. Вынесли три коробки. Одна большая, в газету завёрнута. Я спросила — что несёте? Она сказала: «Мамины вещи, на память». И села в машину.

На память. Три коробки. На следующий день после похорон.
Я набрала Ирину.

– Ирина, ты забрала сервиз?

– Я же сказала — на память, Жень. Что непонятного?

– И ложки? И икону?

– Это мамины вещи. Я — дочь. Имею право.

– Бабушка хотела оставить сервиз мне. Нина Васильевна подтвердит. Она при ней это говорила. Три раза.

Ирина засмеялась. Громко, как на поминках не смеялась.

– Нина Васильевна — выжившая из ума старуха. Ей семьдесят четыре, у неё память как решето. Завещания нет, Жень. А без бумажки — ты букашка. Если хочешь — забери себе кастрюли. И раскладушку. Ту, на которой ты спала.
Я стояла в бабушкиной квартире. Пустой буфет. Гвоздь в стене. Фланелевая тряпочка. И тишина — такая, какая бывает только в квартирах, где больше никто не живёт.

Я подняла тряпочку. Мягкая, выцветшая, пахнет пылью и чуть-чуть — бабушкиными духами. Теми, которые Ирина привозила и которые бабушка не открывала. Один флакон, видимо, всё-таки открыла. Или просто рядом стоял.

Я убрала тряпочку в сумку. Закрыла квартиру. Поехала домой.
Неделю я молчала. Работала в ветклинике — приём, записи, телефоны. Приходила домой, ела, ложилась. Смотрела в потолок. Думала: может, Ирина права. Завещания нет. Юридически — всё общее. Она дочь. Я — только внучка. По закону — наследники первой очереди: дочери. Я — вторая очередь. Без завещания — ничего.

А потом, в субботу вечером, я листала телефон. Просто так, от бессонницы. Открыла Авито — искала полку для книг. И в рекомендациях — между стеллажом из ИКЕИ и комодом — увидела фотографию.
Кобальтовая сетка. Синий узор на белом фарфоре. Чайник, чашки, блюдца. Знакомые до последней линии.

Я нажала на объявление. «Сервиз ЛФЗ, кобальтовая сетка, 1956 год, полный комплект, 24 предмета. Состояние отличное. 95 000 руб.»
Фотографий было шесть. На третьей — сахарница. Крупным планом. И скол. Маленький, с ноготь. На правом краю крышки.

Мой скол. Мне было шесть, и бабушка сказала: «Теперь у неё характер есть».
Профиль продавца — без имени, без фото. Но телефон в объявлении — я знала этот номер. Костин. Муж Ирины.

Девяносто пять тысяч. «На память». Через неделю после похорон.
Руки не дрожали. Ноготь на большом пальце я не грызла. Внутри было тихо — так бывает, когда злость переходит определённую границу и становится спокойной. Холодной.

Я сделала скриншоты. Все шесть фотографий. Описание. Цену. Номер телефона. Дату публикации — через шесть дней после похорон. Сохранила в отдельную папку.

Потом полезла в галерею. Нашла старые фотографии — бабушкина квартира, сервиз в буфете, чашки на полках. Я фотографировала не нарочно — просто снимала бабушку, а сервиз попадал в кадр. На одном снимке — бабушка держит чашку, протирает тряпочкой. На другом — сахарница на столе, крупно, скол виден.

Позвонила Ирине.
– Ирина. Я нашла бабушкин сервиз на Авито. С Костиного номера. Девяносто пять тысяч. Это твоя «память»?
Пауза. Короткая. Потом:
– А ты что, следишь за мной?
– Я не слежу. Я случайно нашла. Скол на сахарнице — видно на фото. Это бабушкин сервиз. Тот, который ты забрала «на память». Через неделю после похорон.
– Это мой сервиз. Мамин. Я дочь. Хочу — храню, хочу — продаю. Тебе какое дело?
– Мне такое дело, что бабушка хотела оставить его мне. И ты это знаешь.
– Знаю? Откуда я знаю? Старуха что-то бормотала — это не завещание. Нет бумажки — нет разговора.

– Бабушка — не «старуха». Она тебя родила, вырастила и ждала четырнадцать раз за семь лет. Пока я приезжала тысячу.
– Ну вот и приезжала. Тебя никто не просил. Сама выбрала — сама виновата.
Я помолчала. Потом:
– Сервизу семьдесят лет. Он стоит двести тысяч — минимум. Ты продаёшь за девяносто пять. Даже обмануть по-крупному не смогла.
– Ты мне ещё будешь указывать?

– Не буду. Но ты снимешь объявление и вернёшь сервиз. Или я пойду дальше.

– Куда дальше? В суд? С чем? У тебя ничего нет! Ни завещания, ни прав! Ты — внучка. Второй ряд. Никто!
Она бросила трубку.
Я сидела на кухне. Чай остывал. За окном темнело. Я достала телефон, открыла заметки. Написала список:

  1. Скриншоты Авито — есть.
  2. Фото сервиза в бабушкиной квартире — есть.
  3. Скол на сахарнице — идентификация.
  4. Нина Васильевна — свидетельница устной воли.
  5. Соседи видели, как Ирина выносила коробки.
  6. Ирина не ухаживала — подтвердят соседи, мама, участковый врач.
    Юридически — да, Ирина наследница первой очереди. Без завещания — она имеет право на долю. Но я тоже — через маму. Мама — наследница. И мама может передать мне своё право. Или заявить свою долю. Разделить.
    Но дело было не в юридике. Дело было в том, что бабушкину память продавали. За девяносто пять тысяч. Через неделю после того, как земля над гробом ещё не просела.

    Я позвонила маме.
    – Мам, Ирина выставила бабушкин сервиз на Авито.
    Мама молчала долго. Потом:
    – Как — на Авито?
    – За девяносто пять тысяч. С Костиного номера. Я нашла случайно.
    – Женечка, – мама заплакала. Тихо, без рыданий. – Мама же хотела тебе. Она мне сто раз говорила.
    – Я знаю, мам.
    – Что делать?
    – Я верну.
    – Жень, не связывайся. Ирина — она такая. Она всегда такая была. Ещё в детстве — всё лучшее себе. Мама терпела, и я терпела.
    – Я не мама. И не ты. Я не буду терпеть.

    Мама вздохнула:
    – Жень, только не делай глупостей. Она же сестра мне. Всё-таки.
    Я не пообещала.

    На следующий день я создала аккаунт на Авито. Новый. Чужое имя — Олег. Без фото. Написала по объявлению: «Здравствуйте, интересует сервиз. Можно посмотреть вживую? Готов купить сегодня».
    Ответ пришёл через час. От Кости: «Добрый день. Можно. Адрес — [метро], выход №2, кофейня «Чашка». В 15:00. Привезу».
    Я поехала.

    Кофейня на углу, столики у окна. Я пришла в два сорок пять. Заказала чай. Ждала.
    В три — Костя. В пальто, с коробкой. Большая, перемотана скотчем. Поставил на стул рядом.

    – Олег? – спросил он, оглядываясь.
    Я встала.
    – Нет. Женя.
    Он узнал не сразу. Потом — узнал. Лицо вытянулось. Глаза — на коробку, потом на меня.
    – Женя? Какая Женя?
    – Та Женя. Племянница Ирины. Внучка Зои Павловны. Которая семь лет возила ей лекарства, пока Ирина приезжала раз в полгода с конфетами.
    Костя медленно сел. Руки положил на стол. Молчал.
    – Я хочу посмотреть, – сказала я. – Откройте коробку.

    Он не двигался. Потом открыл — медленно, отдирая скотч. Газетная бумага, слой за слоем. И вот — чашка. Белая, с кобальтовой сеткой. Синие линии, перекрещивающиеся, с золотыми точками на пересечениях. Бабушкина.
    Я достала сахарницу. Крышка. Край. Скол.
    Провела пальцем. Маленький, с ноготь. Двадцать пять лет.
    – Это сервиз моей бабушки, – сказала я. – А вы продаёте краденое.
    – Краденое? – Костя побледнел. – Ирина сказала — это её. По наследству.
    – По наследству. Через день после похорон. Без ведома второй наследницы — моей мамы. Из квартиры, ключей от которой у Ирины не было — она взяла мои, со связки в прихожей. Знаете, как это называется юридически?
    Костя молчал.

    Я достала телефон. Показала ему экран. Скриншоты объявления. Фотографии сервиза в бабушкиной квартире — с датами. Заявление в полицию — я написала его вчера ночью, ещё не подала, но оно было готово. Распечатка. С печатью. И черновик сообщения — для родни. Для бабушкиных подруг. Для Нины Васильевны. Для маминых двоюродных сестёр. Для всех.
    Текст был простой: «Ирина Сергеевна забрала мамин антикварный сервиз «на память» — и через неделю после похорон выставила на Авито за 95 000 рублей. Вот объявление. Вот скриншоты».
    Костя прочитал. Потом поднял глаза.
    – Что ты хочешь?
    – Я хочу забрать сервиз. Сейчас. И чтобы Ирина вернула серебряные ложки и икону.
    – А заявление?
    – Если я уйду с сервизом — заявление никуда не уходит. И сообщение родне — не отправляю.
    Он смотрел на меня. Потом на коробку. Потом на телефон.
    – Ирина будет в ярости, – сказал он тихо.
    – Бабушка была бы в ярости тоже. Если бы узнала, что дочь продаёт её свадебный подарок через неделю после похорон.

    Костя снял руки со стола. Встал. Подвинул коробку в мою сторону.
    – Забирай.
    Я закрыла коробку. Взяла. Тяжёлая — килограмм семь, может восемь. Двадцать четыре предмета. Семьдесят лет. Одна жизнь.
    Вышла из кофейни. На улице было холодно — февраль. Я шла к метро с коробкой в руках, и пальцы мёрзли, но я не перехватывала. Держала крепко. Как бабушка держала чашки — обеими руками, бережно.
    В метро села на лавку. Коробку поставила на колени. Рядом никого не было — середина дня, вагон полупустой. Я сидела и дышала. Просто дышала. Долго.

    Дома открыла коробку. Достала каждый предмет. Пересчитала. Двадцать четыре. Все. Целые. Скол на сахарнице — на месте. Чашки холодные, гладкие, невесомые.

    Я достала из сумки фланелевую тряпочку. Бабушкину. Выцветшую. И начала протирать. Каждую чашку. Каждое блюдце. Медленно, как бабушка делала — круговыми движениями, от края к центру.
    Вечером позвонила Ирина. Кричала.
    – Ты шантажистка! Ты запугала моего мужа! Ты мне за это ответишь!
    – Ирина, – сказала я. – Сервиз у меня. Ложки и икону верни. Тогда заявление я не подам и родне не напишу.

    – Это угрозы!
    – Это условия. Ты забрала чужое. Я вернула своё. Ложки и икону — до конца недели.
    Она бросила трубку.
    Мама позвонила через час. Голос усталый.
    – Жень, Ирина мне звонила. Орала. Сказала, что ты подкараулила Костю и отобрала сервиз.
    – Не отобрала. Он сам отдал. Когда увидел заявление.
    Мама помолчала.

    – Жень, ты правильно сделала. Но сестру я потеряла.
    Я не нашла что ответить. Потому что мама была права — и в первой части, и во второй.

    Прошло два месяца. Сервиз стоит у меня в буфете — я купила его на барахолке, старый, деревянный, как у бабушки. Все двадцать четыре предмета — на полках, за стеклом. Скол на сахарнице — на месте. Когда солнце попадает на кобальтовую сетку, чашки переливаются синим. Как в детстве. Когда бабушка наливала мне чай и говорила: «Осторожно, Женечка, это старше тебя».

    Я протираю каждую чашку фланелевой тряпочкой. По воскресеньям. Как бабушка.

    Серебряные ложки и икону Ирина вернула через неделю. Молча. Оставила у моей двери в пакете. Без записки.
    Ирина прислала сообщение через месяц: «Ты опозорила меня перед Костей. Перед всей семьёй. Я мать ему рожала, жизнь строила — а ты влезла со своими скриншотами». Я не ответила. Не знала, что отвечать.
    Костя удалил объявление в тот же вечер, как отдал коробку. Проверила. Пусто.

    Нина Васильевна звонит мне каждое воскресенье. Рассказывает про бабушку. Вещи, которые я не знала. Как бабушка в молодости танцевала. Как влюбилась в деда. Как выбирала этот сервиз — из трёх, в магазине на Невском, в пятьдесят шестом году. «Зоя пощупала каждую чашку и сказала — эти. Потому что звенят правильно».

    Мама приехала в марте. Мы пили чай из бабушкиного сервиза. Я налила ей в чашку с золотым ободком — бабушкину любимую. Мама держала обеими руками, как бабушка. Дула на чай. Молчала.

    С Ириной она не разговаривает. Вторая дочь — та, которая приезжала раз в полгода с конфетами — теперь не приезжает совсем.
    Я иногда думаю — может, не надо было так. Может, хватило бы суда. Или разговора. Или просто мамы, которая бы позвонила сестре и сказала: «Ир, верни». Может, не надо было фейковый аккаунт, и скриншоты, и заявление. Может, я перегнула.

    А потом я смотрю на сахарницу. На скол. Маленький, с ноготь. И слышу бабушкин голос: «Теперь у неё характер есть».


    Перегнула я — что под видом покупателя приехала и родню скриншотами припугнула? Или правильно — раз тётя бабушкину память за девяносто пять тысяч продавала?

***

Вам может быть интересно: