Мой отец был человеком из тех, про кого говорят: «талантлив во всём». Художник, романтик, изобретатель, мастер на все руки. В нём жило множество личностей, но в каждой из них не было места системе. Он мог, если на него находило, творить чудеса. Я видела, как из-под его карандаша рождались портреты мамы, такие живые, что, казалось, сейчас улыбнутся. Эти листы были достойны рамы, но чаще валялись потом в сарае, покрываясь пылью. Он мог с азартом начать мастерить необычное устройство, типа водных лыж, а потом, на самом интересном месте, бросить всё, устав от внезапно нахлынувшей пустоты и уйдя в запой.
Но были в его жизни две стихии, которым он был безоговорочно предан - это охота и рыбалка. На них уходило всё — время, силы, деньги, мечты.
В нашем доме был целый шкаф — его арсенал. Там хранился запах приключений, опасности и мужского мира, в который мне, девчонке, дозволялось лишь заглядывать. Капканы разного калибра, свертки с рыболовными сетями, коробки с патронами, баночки со свинцовой дробью. Зимними вечерами я любила сидеть рядом и наблюдать за колдовством. Отец, сосредоточенный и молчаливый, рассыпал на газетный лист чёрные зёрнышки пороха. Его пальцы, грубые и сильные, двигались с ювелирной точностью. Рядом мерки для дроби и пороха, пыжи из войлока.
— Оля, подай мерку, — мог сказать он тихо, и для меня это была высшая награда. Я бережно подавала маленькую металлическую гильзу-мерку, и он доверял мне насыпать в неё ровную горку пороха, чтобы потом высыпать в гильзу. Запах был волшебным — едкий, дымный порох, смешанный со сладковатым маслом для чистки ружей. Это был запах отца, запах его мира, сурового и непонятного. А ещё папа виртуозно плел сети. Клубок ниток в его руках превращался в ровное полотно с идеальными ячейками. Сколько раз он пытался научить меня — «смотри, заводи челнок, обвязывай, не тяни сильно» — у меня ничего не получалось. Это было таинство, доступное только ему.
Отец был не просто охотником. Он был промысловиком. В таёжных деревнях вроде нашей Суерки многие жили этим. Пушной зверь — белка, соболь, куница, бобр — был валютой. За удачный сезон можно было выручить на мотоцикл «Урал» или шкаф-стенку в зал. В райцентре работала заготконтора, принимавшая шкурки, ягоду, грибы.
Папа не просто сдавал сырьё. Он был мастером – шил меховые шапки. Это была уже наша, семейная конвейерная линия. Мы со Светкой, получив высушенные, жёсткие, как картон, шкурки, должны были их «мять» — долго разминать в руках, катать по столу, пока они не становились мягкими и податливыми. Потом мама, придирчиво оглядев мех, выкраивала клинья. А отец, вооружившись толстой цыганской иглой и прочной ниткой, сшивал их в тёплые, пушистые шапки-формовки. Надо ли говорить, что вся наша семья, да и половина родни, ходила зимой в меховых шапках.
Охота на пушнину шла зимой, когда мех густой и ценный. Но однажды отец принёс домой летом енотовидную собаку. Не добычу, а живую, несчастную, попавшую задней лапой в чужой, варварски оставленный капкан.
— Будет тебе к зиме новая шапка, — мрачно пошутил он, видя мои круглые глаза.
Зверя поселили в старую кроличью клетку в сарае. Он стал моим питомцем. Упрямый, ворчливый, с умными, печальными глазками. Лопал всё: картофельные очистки, кашу, рыбу. Сидел в углу клетки, свернувшись, предчувствуя свою участь. Когда я чистила его жилище, он жался, стараясь стать невидимым. Я даже начала верить, что он всё понимает. До того дня, когда, пытаясь поправить ему миску, я задела его раненую лапу. Он взвизгнул и вцепился мне в палец острыми зубами. Боль была жгучей, а обида — бездонной. Шрам, два маленьких полукруга, остался навсегда. Когда через два месяца отец забил его, я наотрез отказалась даже прикасаться к той шапке. Она, неношеная, ещё долго лежала на антресолях, напоминая о предательстве, которого я так и не смогла простить ни отцу, ни себе.
Но был в году особый праздник — открытие сезона на утку. Съезжались охотники со всей округи, шумные, пахнущие бензином, собаками и предвкушением. Уходили в лес на несколько дней. Часто возвращались с тощими рюкзаками — главное было «обмыть» начало сезона, отметить встречу. Ходили байки про тех, кто в пылу праздника ронял своё драгоценное ружьё в трясину. Но через пару дней после этого разгула по всей Суерке разносился ни с чем не сравнимый, пряный аромат утиного рагу.
Мы с сестрой, лет с восьми, уже были главными помощницами по части дичи. Мама не любила возиться с перьями и потрохами, а мы ей помогали, ощипывали уток, потрошили. Потом я научилась и готовить: тушёная утка с картошкой и морковкой, где мясо было не жирным и пресным, как у домашней птицы, а плотным, почти чёрным, с диким, лесным привкусом.
Зимой начиналась охота настоящая. На большого зверя: лось, кабан, косуля. Главной героиней этих походов была Гея. Западно-сибирская лайка, подарок тюменского охотника. Отец души в ней не чаял. Гейка была не просто собакой — она была кормилицей, партнёром, другом. Ей разрешалось всё: зайти в дом и улечься в папино кресло, стащить со стола кусок колбасы, разворотить половик. Её проделки встречались снисходительным хохотом. Потому что на промысле она была богиней. Чуяла зверя за версту, шла по следу молча, азартно, а найдя, звонким, азартным лаем загоняла его под выстрел.
Гейка была молния из рыжего меха и мускулов. Бесстрашная. И это бесстрашие едва не погубило её. Однажды кабан, старый секач, встретив её на узкой тропе, не стал убегать. Он бросился на неё. Гея увернулась от первого удара клыков, но второй прочертил ей по животу. Отец, рассказывая потом, плакал. Впервые в жизни я видела его слёзы. Он говорил, как собирал её вывалившиеся кишки, заворачивал Гею в свою куртку и бежал с ней на руках пять километров до машины. Ветеринар в райцентре только развёл руками, но зашил. Рана была страшной, но Гея выжила. Шрам остался широким, багровым швом на её золотистом брюхе. И она снова стала выходить на промысел.
Благодаря зимней охоте в нашем доме всегда было мясо. Лосятина, томлёная в печи с луком и лавровым листом, кабанятина в виде тушенки. Вкус был иным — не домашним, а насыщенным, диким. Но и цена этой еды была иной. За неё платили риском, холодом, долгими ночами в зимовье и постоянной, невидимой угрозой.
Отец всю жизнь мечтал о сыне, кому бы мог передал своё умение, но поскольку Бог, к его огромному сожалению, подарил ему не сына-наследника, а двух болтливых девчонок, пришлось импровизировать. На рыбалку он нас таскал исправно — сиди, мол, на бережку, держи удочку, только не пугай рыбу визгом. А вот в святая святых — на охоту — дорога была заказана железным словом мамы. «Ни за что! – говорила она.
– Девочки в лесу, с ружьями… да вы с ума сошли!» Отец лишь вздыхал и смирялся.
Но если нельзя в лес, то можно хотя бы быть полезной здесь, дома, в этом таинственном мире запахов пороха и масла. Мне это было дико интересно. И я, лет с девяти, начала свою дипломатическую атаку.
— Пап, а покажи, как ты эти… шарики делаешь? – спрашивала я, заглядывая в полутемный чулан, где он, при свете настольной лампы, колдовал над разложенными на газете компонентами.
— Дробь, Оля, дробь, а не шарики, – поправлял он, не отрываясь от тонкой воронки, из которой в форму струился расплавленный свинец. – Это серьёзное дело.
— Я понимаю, что серьёзное! Я хочу научиться. Я буду помогать. Я же аккуратная!
Отец бросал на меня оценивающий взгляд. Видимо, ему льстило это внимание, этот неподдельный, почти благоговейный интерес к его ремеслу. Мама ворчала, что от него только пыль да вонь, Светка носилась с куклами. А вот я садилась рядом на табурет, подпирала кулачками щёки и смотрела, как папа закручивает края гильз специальной машинкой, с лёгким «скр-р-раньком».
И он начал учить меня. Сначала – с безопасного. Мне доверили резать пыжи. Не из нового войлока, а из старых, отслуживших своё валенок. Материал был идеальный – плотный, свалянный. Нужно было специальным резаком с круглыми краями с силой давить на валенок. Получалось коряво, края были мохнатыми. Отец брал мои «творения», скептически хмыкал, но потом всё равно использовал – подправлял ножницами и забивал в гильзу.
Потом пошла дробь. Он показал, как расплавить на газовой горелке свинцовые прутки, ловко, чтобы не обжечься, снять ложкой серую плёнку-окалину и заливать по тонкому желобку, с которого свинец капал шариками в воду. Это было волшебство. Мне, конечно, не доверяли лить – «горячо, опасно». Но я могла часами перебирать уже готовую дробь, рассыпая её горстями из одной ладони в другую, наслаждаясь её холодной, сыпучей тяжестью.
А потом настал день посвящения. Полная сборка патрона.
— Слушай сюда и не зевай, – сказал отец голосом, в котором сквозила торжественность. – Это тебе не в «классики» прыгать. Одно неверное движение – и… – Он сделал выразительную паузу, прищурив глаза. – В общем, слушай.
Он разложил передо мной на столе, застеленном старой клеёнкой, все компоненты, как хирург инструменты перед операцией.
— Первое. Капсюль. Он – сердце патрона. Без него ничего не выстрелит. Вставляешь его в гнездо в дне гильзы. Аккуратно, до щелчка. Не дави, а то сработает в руках.
Я, затаив дыхание, вставила маленькую, блестящую, похожую на шляпку гвоздя, капсюлюшку. Щёлк. Легонький, но такой важный.
— Молодец. Теперь порох. Вот эта мерка. Ровно, без горки. Сыплешь в гильзу.
Мерка была маленькой, как напёрсток. Чёрные зёрнышки, похожие на песок, но невесомые, пахнущие дымом и чем-то химическим. Я насыпала, стараясь не дрогнуть рукой.
— Прокладка картонная. Чтоб порох не просыпался. Потом пыж войлочный. Давай твой, вон, кривоватый, – он кивнул на мою стопку резаных кружков. – Но сойдёт. Забивай шомполом. Нежно, но плотно. Потом второй пыж. Потом… дробь. Вот этой большой меркой. Ровно. И сверху – финишная прокладка, чтоб дробь не высыпалась. И всё это великолепие – закрутить.
И он показал, как гильзу вставляют в машинку, как проворачивают ручку, и края её аккуратно загибаются внутрь, обжимая картонку. «Скр-р-раньк». Готово.
В руке у меня лежал увесистый, абсолютно взрослый патрон.
— Вот, – сказал отец, и в уголке его глаза дрогнула усмешка. – Теперь ты почти оружейник.
С этого дня началась моя карьера папиной помощницы. Отец потихоньку передал мне почти весь процесс. Он сидел рядом, читал «Охоту и охотничье хозяйство» или чистил ружье, а я, стараясь дышать тише, собирала патроны конвейером. Гильзы были разные – картонные, пластмассовые. Я научилась отличать их на ощупь. Отец начал хвастаться перед своими приятелями, когда те заезжали «на огонёк» перед сезоном.
— А моя Олька, – говорил он, подмигивая в мою сторону, где я старалась выглядеть скромной и деловой, – мне весь боекомплект собирает. Лучше любого мужика. Чисто, аккуратно. Дочь!
Охотники смотрели на меня с одобрением, кивали: «Умница, Олька!» А я расцветала от гордости. Я была не просто девчонкой. Я была полезной папе. Я была частью его мира, пусть и на самой дальней, безопасной его окраине.
И вот наступил сезон утиной охоты. Отец с компанией собирался на плавни на три дня. Нужно было много патронов, целая коробка. Задание было ответственным, почти государственным. Я села за работу после ужина. Первая десятка пошла как по маслу. «Щёлк, сыпь, тук-тук, скр-р-раньк». Но скоро меня начало клонить в сон. Глаза слипались, за окном давно стемнело, в доме было тихо – мама и Светка уже спали. Я торопилась. Мерки, эти проклятые мерки, все одинаково блестящие, только разного размера… Я брала одну, сыпала порох, потом, не глядя, ту же?.. или уже другую, для дроби?.. Голова была тяжёлой, ватной. «Ну, ещё пять, и всё», – уговаривала я себя, засыпая на ходу.
На следующий день отец, гремя ящиками и что-то напевая, упаковал коробку с моими патронами в свой рюкзак, потрепал меня за косу: «Спасибо, помощница!» – и уехал с друзьями на раздолбанном «уазике».
Они вернулись слишком рано. Ещё не стемнело. Я услышала скрип калитки, выглянула в окно и обомлела. Отец шёл через двор не своей лениво-важной походкой охотника, а как-то… сжавшись. Лицо его было странным – бледным, но с двумя алыми, чёткими пятнами на скуле и у виска. Он не нёс привычной связки уток, перекинутой через плечо. Просто шёл, не глядя по сторонам, и резко хлопнул дверью в сенях.
Мама вышла к нему. Из-за притворённой двери в комнату донёсся её приглушённый, встревоженный голос: «Володь, что с тобой? Лицо-то как…»
Потом голос отца, глухой, злой, сдавленный, будто сквозь зубы:
— Ничего. Отдача.
— Какая ещё отдача? Ты же старый волк, не впервой…
— Молчи! – рявкнул он так, что я вздрогнула за дверью. – Твоя доченька… помощница…
Тут он сказал что-то очень тихо, но я успела уловить: «…чуть не разорвало… двойной заряд…».
Лёд пробежал у меня по спине. Всё внутри провалилось. «Двойной заряд». Мои сонные глаза. Перепутанные мерки. Этот патрон… он был среди прочих. И отец его… использовал.
Вечером, когда отец, накормленный и немного оттаявший, сидел, прикладывая к щеке мокрое полотенце, мама выпытала всю историю. Оказывается, выстрелил он им чуть ли не первым. Подкрался к стае, вложил патрон, прицелился… И когда спустил курок, мир взорвался.
От чудовищной, неожиданной отдачи приклад с силой, против которой не устоять, ударил его в плечо, отскочил и врезался в щёку. Его буквально отшвырнуло назад, он упал и еще ударился о березу.
— Хорошо, что «ИЖёха» крепкая, – мрачно бубнил он, – а то бы стволом по кустам, как конфетти, разнесло… – Он не договорил, только тяжело вздохнул.
Папа смотрел не на меня, а куда-то в угол. На его мощном, всегда таком уверенном плече, под рубашкой, проступал сине-багровый кровоподтёк. А на скуле красовался ещё один, поменьше, уже желтеющий по краям.
Я стояла за дверью, и чувствовала, как горло сжимает от стыда и ужаса. Я представила эту картину: его отбрасывает, приклад бьёт по лицу… а могло быть и хуже. В тысячу раз хуже. От этой мысли стало физически тошнить.
Больше он ничего не сказал. Ни тогда, ни позже. Не ругал, не кричал. Это было хуже любой ругани. Его молчаливая, обиженная доверием осторожность, с которой он теперь относился ко мне в своей мастерской, была понятнее любых слов. Доверие – хрупкая штука. И один неверный шаг, одна сонная ошибка, могут разбить его вдребезги.
Больше я никогда не собирала патроны. Отец снова взял это «скучное дело» на себя. Сидел долгими вечерами один, при свете лампы, и методично, без спешки, «щёлк, сыпь, тук-тук, скр-р-раньк»… В его движениях не было былого удовольствия, только сосредоточенная, усталая точность. Моя карьера оружейника закончилась, едва успев начаться. Я снова стала просто дочкой. Дочкой, которая однажды чуть не… но лучше не думать.
Я поняла тогда, что во «взрослые» игры, в этот мир настоящей, суровой ответственности, где ошибка измеряется не двойкой в дневнике, а синяками на лице отца или чем-то страшным, пускают не за красивые глаза и не за детское желание помочь. Туда пускают, только когда ты сам становишься по-настоящему взрослым. А до тех пор лучше играть в свои, детские, где самое страшное – это проиграть и получить шелбан. И пусть отец больше не хвастается мной перед друзьями. Зато он – живой. А вот доверие… его, как и патрон, нельзя собрать дважды.
Отец в своей стихии был королём. У него была «чуйка» на зверя, на его повадки, тропы, лёжки. Его ценили. К нему прислушивались. За ним в тайгу просились солидные люди из Тюмени, обещая хороший пай. И отец брал почти всех. Ему нужна была компания. И ещё кое-что. «Горячительное». Рюмка для сугреву, стопка за удачу, бутылка за трофей… Алкоголь был неотъемлемой частью ритуала, лучшим другом в долгой зимней тьме и злейшим врагом, тихо сидевшим за папиным плечом. Он был как тот секач, что распорол брюхо Гее, — ждал своего часа. В среде охотников это было почти нормой. Суровая романтика промысла часто заканчивалась у печки в избушке с поллитрой в руках.
Многие начинали пить в лесу, а потом уже не могли остановиться и в деревне. Это была медленная, верная болезнь, подтачивающая силу, талант, волю. И с моим отцом случилось именно это. Его чуйка на зверя обернулась роковой чуйкой на бутылку. Кормилица-Гея однажды не вернулась с промысла — отец сказал, что она ушла за лосем и, видно, не рассчитала сил. Но в его потухших глазах я читала другую правду. Вместе с ней, кажется, ушла и последняя часть того сильного, умелого, гордого человека, которого я так обожала в детстве. Остался лишь его бледный, горький след на снегу и страшное, непроизносимое вслух слово, которое уже висело в нашем доме, — алкоголизм. Но это была уже другая история. Долгая, тёмная и бесконечно грустная.
А пока в памяти оставался запах пороха, тепло печёной лосятины и рыжий силуэт Гейки, бесшумно скользящей по первому, хрустящему снегу впереди своего хозяина.
Продолжение здесь
Меня зовут Ольга Усачева - это 17 глава моего романа "Детство в деревне"
Как найти и прочитать все мои книги смотрите здесь