Найти в Дзене
Счастье по вторникам

Свекровь позвонила в опеку и сообщила что я бью детей после того как я запретила ей давать внукам чипсы в девять утра

Валентина Борисовна приехала в субботу утром. Без звонка. Она всегда приезжает без звонка — говорит, «к родным людям предупреждать не нужно». Девять часов пятнадцать минут, я в пижаме, волосы не расчёсаны, Маша в одном носке, Лёша за столом ест кашу. Обычное субботнее утро. Звонок в дверь — длинный, уверенный, безапелляционный. Так звонит только Валентина Борисовна. Я открыла. Она стояла на пороге с двумя пакетами. В одном — яблоки и кефир. В другом — три пачки чипсов «Лейс», сухарики «Кириешки» и литровая бутылка «Кока-Колы». — Бабушка приехала! — она прошла мимо меня в коридор, не разуваясь. Ботинки у неё чистые — она протирает подошвы влажной салфеткой в подъезде, я это знаю, она этим гордится. Но не разувается. Принципиально. «Я не гостья, я — семья.» Маша выбежала, повисла на ней. Лёша крикнул из кухни: «Баба Валя, привет!» Нормально. Дети любят бабушку. Бабушка любит детей. Проблема не в любви — проблема в чипсах. Валентина Борисовна прошла на кухню. Поставила пакеты на стол — р

Валентина Борисовна приехала в субботу утром. Без звонка. Она всегда приезжает без звонка — говорит, «к родным людям предупреждать не нужно». Девять часов пятнадцать минут, я в пижаме, волосы не расчёсаны, Маша в одном носке, Лёша за столом ест кашу. Обычное субботнее утро. Звонок в дверь — длинный, уверенный, безапелляционный. Так звонит только Валентина Борисовна.

Я открыла. Она стояла на пороге с двумя пакетами. В одном — яблоки и кефир. В другом — три пачки чипсов «Лейс», сухарики «Кириешки» и литровая бутылка «Кока-Колы».

— Бабушка приехала! — она прошла мимо меня в коридор, не разуваясь. Ботинки у неё чистые — она протирает подошвы влажной салфеткой в подъезде, я это знаю, она этим гордится. Но не разувается. Принципиально. «Я не гостья, я — семья.»

Маша выбежала, повисла на ней. Лёша крикнул из кухни: «Баба Валя, привет!» Нормально. Дети любят бабушку. Бабушка любит детей. Проблема не в любви — проблема в чипсах.

Валентина Борисовна прошла на кухню. Поставила пакеты на стол — рядом с Лёшиной кашей, рядом с Машиной тарелкой, в которой остывала каша, которую Маша ещё не начала есть. Достала пачку чипсов. Красную, «Лейс», со вкусом краба. Восемьдесят девять рублей. Открыла. Поставила перед Машей.

Девять часов восемнадцать минут. Утро. Завтрак. Каша на столе. И пачка чипсов.

— Валентина Борисовна, — сказала я. — Не надо, пожалуйста. Сейчас завтрак. Каша.

— Ой, от одной чипсины ничего не будет, — она уже доставала вторую пачку. Для Лёши. Зелёную, с луком и сметаной.

— Девять утра. Они ещё не позавтракали. Давайте чипсы потом, после обеда, как десерт. Хорошо?

— Аня, я бабушка. Я привезла внукам гостинцы. Не учи меня, когда моим внукам можно есть.

— Я не учу. Я прошу — не в девять утра.

Маша уже тянулась к пачке. Четыре года, она не понимает, почему нельзя, если бабушка даёт. Лёша смотрел на меня — ждал решения. Семь лет, он уже понимает. Он знает правило: сладкое и вредное — после основной еды. Мы это обсуждали, он согласился, он соблюдает. Потому что мы договорились.

— Машенька, кушай, бабушка привезла, — Валентина Борисовна подвинула пачку ближе к Маше.

Я взяла пачку. Спокойно. Двумя руками. Поставила на холодильник. Высоко. Туда, где дети не достанут.

— После обеда, — сказала я.

Тишина. Лёша опустил глаза в кашу. Маша захныкала — «хочу чипсы». Валентина Борисовна стояла у стола и смотрела на меня. Губы — тонкая линия. Глаза — холодные. Я знаю этот взгляд. Я вижу его пятый год. Это взгляд человека, которого перечили. Которому сказали «нет». Валентина Борисовна не привыкла к слову «нет». Она привыкла к слову «конечно, Валентина Борисовна».

— Ты мне запрещаешь кормить моих внуков.

— Я не запрещаю кормить. Я прошу не давать чипсы в девять утра. Вы привезли яблоки и кефир — спасибо, это замечательно. Чипсы — после обеда.

— Я сорок лет растила детей. Кирюша рос на сушках, на баранках, на конфетах — и ничего. Здоровый мужик вырос. А ты тут диетолог.

— Я не диетолог. Я мама.

— И я — бабушка.

— Бабушка — это не мама. Правила устанавливают родители. Так везде, Валентина Борисовна. В любой семье.

Она подняла подбородок. Развернулась. Прошла в коридор. Обулась — хотя она и не разувалась. Взяла сумку.

— Лёшенька, Машенька, бабушка поехала. Мама не разрешает вас кормить.

— Валентина Борисовна...

Дверь закрылась. Не хлопнула — щёлкнула замком. Тихо. Как всегда, когда Валентина Борисовна по-настоящему обижена. Хлопок — это гнев. Щелчок — это план.

Маша плакала. Лёша ел кашу, молча, сосредоточенно. Он не спрашивал — почему бабушка уехала. Он знал. Он семь лет живёт в этой семье.

Я убрала чипсы в шкаф. Восемьдесят девять рублей за пачку. Три пачки — двести шестьдесят семь рублей. Кириешки и кола — ещё двести. Итого — четыреста шестьдесят семь рублей. Из-за четырёхсот шестидесяти семи рублей бабушка уехала обиженная.

Игорь был на работе — суббота, но у него дежурство. Я написала ему: «Твоя мама приезжала. Привезла чипсы детям на завтрак. Я попросила дать после обеда. Она обиделась и уехала.» Он ответил через час: «Ну мам, ну чипсы, ну что такого. Ладно, разберёмся.»

Не разобрались. Потому что разбираться Игорь не умеет. Он умеет говорить «ладно» и надеяться, что рассосётся.

Валентина Борисовна не звонила неделю. Не писала. Не приезжала. Полная тишина. Для неё неделя молчания — это наказание. Она так делает: обижается, замолкает, ждёт, пока приползут с извинениями. Раньше работало — Игорь звонил на второй день: «Мам, ну прости, Аня не то имела в виду.» Я не мешала. Ради мира.

В этот раз я не попросила его звонить. И он не позвонил сам. Прошла неделя. Валентина Борисовна молчала. Я думала — обиделась, перетерпит. Бывало. Две недели максимум — потом звонит как ни в чём не бывало, приезжает с пакетами, целует внуков.

На пятый день молчания — четверг, три часа дня — раздался звонок в дверь. Я открыла. На пороге стояли две женщины. Одна — лет сорока пяти, в сером пальто, с папкой. Вторая — помоложе, с бейджиком на шнурке.

— Здравствуйте. Отдел по делам несовершеннолетних. Ольга Николаевна Крапивина. К нам поступил сигнал. Можно войти?

Сигнал. Поступил сигнал. Я стояла в дверях, в домашних штанах и футболке, за спиной Маша смотрела «Фиксиков», на кухне пищал чайник, — и передо мной стояла опека.

— Какой сигнал?

— Сигнал о жестоком обращении с детьми. Мы обязаны проверить. Пустите, пожалуйста.

Жестокое обращение с детьми. Я. Жестокое. Обращение.

У меня подкосились ноги. Буквально — колени стали мягкими, как будто из них вынули кости. Я схватилась за дверной косяк. Ольга Николаевна посмотрела на мою руку — на косяке — и что-то записала в папку. Наверное: «Реакция матери — нервная». Или: «Держится за стену». Или: «Побледнела». Я не знаю, что пишут в таких папках. Я никогда раньше не видела папку опеки изнутри.

— Проходите, — сказала я. Голос был чужой. Не мой.

Они вошли. Разулись — в отличие от Валентины Борисовны. Прошли по квартире. Кухня, комната, детская, ванная. Ольга Николаевна смотрела — молча, внимательно. Открыла холодильник — я не возражала, я не могла возражать, я стояла как столб. В холодильнике: молоко, кефир, творог, курица, овощи, суп в кастрюле, контейнер с котлетами. Нормальный холодильник нормальной семьи. Она записала.

Прошла в детскую. Кровати, стол, полка с книгами, ящик с игрушками. Чисто. Не идеально — Машин рисунок карандашами на обоях, в углу за дверью, которую я не успела закрасить. Но чисто. Ольга Николаевна записала.

Потом села на кухне. Попросила документы — свидетельства о рождении, паспорт, полис. Я принесла. Руки тряслись. Она это видела. Записала.

— Можно поговорить с детьми?

Можно. Нет. Можно. Нет. Они имеют право. Я не могу отказать — отказ выглядит как сокрытие. Я знаю, потому что читала. Все мамы читали. Все мамы боятся этого звонка в дверь — и все читали, что делать, если придут. И всё равно, когда приходят, — всё вылетает из головы. Остаётся только страх.

— Да, — сказала я.

Ольга Николаевна поговорила с Лёшей. Отдельно, в детской. Три минуты. Я сидела на кухне и слышала через стену каждое слово — стены тонкие.

— Лёша, мама тебя когда-нибудь обижает?

— Нет.

— Бьёт?

— Нет. Мама не бьёт.

— А кричит?

Пауза. Мне стало холодно. Потому что — да. Я кричу. Иногда. Когда Лёша в третий раз не слышит «убери игрушки». Когда Маша разливает суп на клавиатуру. Когда я устала, и голос сам становится громче. Я не горжусь этим. Но я кричу. Как все. Как каждая мать, которая провела с детьми целый день без второго взрослого.

— Иногда, — сказал Лёша. — Когда я не слушаюсь. Но не сильно.

Ольга Николаевна записала.

Потом поговорила с Машей. Маше четыре. Она сказала: «Мама хорошая. Мама варит кашу. Мама купила мне куклу.» Ольга Николаевна улыбнулась. Записала.

Вернулась ко мне.

— Екат... простите, Анна Сергеевна. Видимых нарушений нет. Дети ухоженные, накормленные, квартира чистая. Но мы обязаны составить акт. Формальность.

— Кто позвонил?

Ольга Николаевна помедлила.

— Мы не раскрываем источник.

— Это родственница?

Она посмотрела на меня. Потом в папку. Потом снова на меня.

— Звонок был от... да, от родственницы. Больше сказать не могу.

Родственница. Мне не нужно имя. Я знаю, кто это. У моих детей одна родственница, которая приезжает без звонка, обижается на слово «нет» и замолкает, когда ей не дают кормить внуков чипсами в девять утра.

Валентина Борисовна.

Опека ушла. Два часа. Осмотр, беседа, акт. Ольга Николаевна на пороге сказала: «Скорее всего, дело закроют. Оснований нет.» И ушла.

Я закрыла дверь. Повернула замок. Прислонилась спиной к двери и сползла на пол. Сидела на полу в коридоре, на холодном ламинате, и смотрела в стену. Маша подошла, потрогала меня за руку.

— Мама, ты чего на полу?

— Устала, малыш. Посижу.

— А тёти ушли?

— Ушли.

— А они хорошие?

— Да. Хорошие.

Маша ушла к «Фиксикам». Я сидела. Пять минут. Десять. Потом встала. Потому что чайник давно пищал и каша на плите стала коркой.

Вечером я рассказала Игорю. Всё. По минутам. Звонок. Опека. Осмотр. Холодильник. Беседа с Лёшей. Акт.

Игорь сидел на кухне. Лицо — серое.

— Ты уверена, что это мама?

— Кто ещё, Игорь? Кто ещё мог позвонить? Мои родители? Соседи, с которыми мы здороваемся и больше ничего? Подруга Лена, которая сама мать троих? Кто? Твоя мать обиделась на чипсы, молчала пять дней и позвонила в опеку. Сообщила, что я бью детей. Твоих детей. Которых я не бью.

— Может, она просто...

— Что — просто? Просто позвонила в органы опеки и сказала, что их мать — я — бьёт их? Просто? Это — заведомо ложный донос, Игорь. Статья триста шесть уголовного кодекса. До двух лет лишения свободы.

— Аня, ты что — в полицию хочешь?

— Да.

— На мою мать?

— На человека, который позвонил в опеку и обвинил меня в жестоком обращении с детьми. Если этот человек — твоя мать, значит — на твою мать.

— Аня, это безумие. Это семья. Нельзя на семью в полицию.

— Семья — это когда бабушка не натравливает опеку на мать своих внуков из-за пачки чипсов за восемьдесят девять рублей.

— Она не «натравливает». Она, наверное, переживала. Обиделась. Погорячилась.

— Погорячилась. Она сняла трубку, набрала номер отдела опеки, назвала мой адрес, имена детей, и сказала — мать бьёт детей. Это не горячка, Игорь. Это действие. Осознанное, целенаправленное, с конкретным результатом — ко мне домой пришли два инспектора, открыли мой холодильник, осмотрели мою квартиру и спросили моего семилетнего сына — бьёт ли его мама.

У меня перехватило горло. Впервые за весь день. Не когда пришла опека — тогда был шок, тогда я была стеклянная. А сейчас — когда проговорила вслух — «спросили моего сына, бьёт ли его мама» — горло закрылось.

— Лёша теперь знает, что кто-то считает, что я его бью. Ему семь. Он понял вопросы. Он не дурак. Он сегодня вечером спросил меня — «мама, а почему тётя спрашивала, бьёшь ли ты меня?» Я не знала, что ответить. Потому что правда — «бабушка позвонила в опеку» — убьёт его отношение к бабушке. А ложь — «просто проверка» — убьёт его доверие ко мне, когда он узнает правду. И он узнает. Дети всегда узнают.

Игорь молчал. Долго.

— Я поговорю с ней.

— Нет. Не поговоришь. Ты будешь говорить — «мам, ну зачем ты так», а она скажет — «я переживала за внуков», и ты скажешь «ладно», и всё останется как было. Только в следующий раз она позвонит не в опеку — а в полицию. Или напишет в школу. Или расскажет соседям, что невестка бьёт детей. Знаешь, что такое — клеймо «бьёт детей»? Его не отмыть. Никогда.

— Что ты хочешь?

— Я хочу подать заявление. Статья триста шесть. Заведомо ложный донос.

— Аня, это моя мать.

— А это — мои дети. И мои нервы. И мой сын, который сегодня спросил, бьёт ли его мама. Что важнее?

Он не ответил.

Утром я поехала в полицию. Отдел, участковый, заявление. Три страницы, от руки, чёрной ручкой. Фамилия, имя, отчество заявителя. Фамилия, имя, отчество лица, на которое подаётся заявление: Валентина Борисовна Терехова, шестьдесят четыре года, мать моего мужа, бабушка моих детей.

Я писала и у меня дрожала рука. Не от злости. От того, что я пишу заявление в полицию на бабушку своих детей. На женщину, которая вязала Маше шапку с помпоном. Которая учила Лёшу играть в шашки. Которая привозит яблоки и кефир. Которая любит моих детей — по-своему, по-своему, но любит.

И которая позвонила в опеку и сказала, что я их бью.

Участковый — молодой, лет тридцати, усталый — прочитал заявление.

— Вы уверены?

— Да.

— Это же свекровь ваша.

— Я знаю, кто это. Я уверена.

— Будет проверка. Могут вызвать вас, её, опеку. Опека подтвердит, что оснований не нашла. Если подтвердится ложный донос — дело.

— Я понимаю.

Он принял заявление. Штамп, дата, номер. Копию мне.

Я вышла из отделения. Стояла на крыльце. Апрель, ветер, солнце. Копия заявления в руке. Три страницы, от руки, чёрной ручкой. Бумага, которая может разрушить всё — отношения с мужем, с его матерью, с его семьёй. Или бумага, которая может защитить — меня, моих детей, моё право быть матерью без страха, что в любой момент позвонят в дверь и спросят моего сына, бьют ли его.

Валентина Борисовна узнала через неделю. Позвонила Игорю. Кричала так, что я слышала из соседней комнаты.

— Она на меня заявление написала?! На родную бабушку?! В полицию?! Я — преступница?! Я переживала за внуков! Я имею право! Я видела, как она на них кричит! Я видела!

Она видела, как я кричу. Один раз. Прошлым летом. Маша выбежала на дорогу во дворе — машина ехала, медленно, но ехала, — и я крикнула «Маша, стой!» так, что охрипла на два дня. Я кричала от ужаса. Валентина Борисовна стояла рядом и видела крик — но не видела машину. Или видела, но запомнила крик.

Игорь положил трубку. Пришёл ко мне. Сел на кровать.

— Она говорит, что ты кричишь на детей. Что она видела.

— Я крикнула Маше «стой», когда она выбежала на дорогу. Машина ехала. Твоя мать стояла рядом. Она это помнит?

— Она помнит, что ты кричала.

— Игорь. Я крикнула ребёнку, который бежал под машину. Это — жестокое обращение?

Он молчал. Потёр лицо.

— Забери заявление.

— Нет.

— Аня, прошу.

— Нет. Потому что если я заберу — она поймёт, что можно. Что можно позвонить в опеку, обвинить меня, довести до проверки — и ничего не будет. И в следующий раз, когда я скажу «нет» — нет чипсам, нет газировке, нет мультикам до полуночи — она снова снимет трубку. Потому что это работает. Потому что это больно. Потому что это — рычаг.

— Она не будет больше.

— Откуда ты знаешь?

— Я поговорю с ней.

— Ты говоришь это каждый раз. Каждый. И каждый раз — «ладно, мам». Ты ни разу — ни разу за пять лет — не сказал ей: «Мама, ты неправа.» Ни разу.

Он лежал на кровати. Смотрел в потолок. Долго. Потом:

— Если дело возбудят — у мамы будет судимость.

— Если она этого боится — не нужно было звонить в опеку.

Прошло два месяца. Дело на проверке — участковый сказал, что опека подтвердила: оснований для обвинений не выявлено, дети здоровы, квартира в порядке. Ложный донос — формально есть основания. Но будет ли дело — неизвестно. Может, откажут. Может, нет.

Валентина Борисовна не приезжает. Не звонит. Не пишет. Второй месяц. Игорю сказала: «Пока эта бумага существует — ноги моей в вашем доме не будет.»

Лёша спрашивает: «Мам, а почему бабушка не приезжает?» Маша не спрашивает — ей четыре, она забывает быстро. Но Лёша — семь, он помнит. Он помнит и тётю из опеки, и вопросы, и мамины глаза после.

Игорь со мной разговаривает. Не как раньше — тише, осторожнее, как с человеком, который может взорваться. Я не взрываюсь. Я спокойна. Я просто не отступаю.

Мама моя сказала: «Правильно, Аня. Опека — это не шутки. Это клеймо. Пусть знает.» Подруга Лена сказала: «Ань, а может, забрать заявление? Она же бабушка. Старый человек, обиделась, наломала дров. Заявление в полицию — это навсегда. Это не ссора — это дело. Ты ей жизнь сломаешь.»

Жизнь. Она мне чуть не сломала — одним звонком. Один звонок в опеку — и ко мне приходят, осматривают, записывают, спрашивают моего ребёнка. Один звонок — и я на учёте. Один звонок — и любой следующий сигнал будет уже не первым, а вторым. А второй — это уже серьёзно. Это уже «неблагополучная семья». Это уже другие проверки, другие вопросы, другие последствия.

Из-за пачки чипсов за восемьдесят девять рублей.

А может, Лена права. Может, заявление — это слишком. Может, старый человек обиделся и сделал глупость. Может, она правда переживала — по-своему, криво, дико, но переживала. Может, можно было вызвать её, посадить за стол, сказать: «Валентина Борисовна, вы понимаете, что вы сделали?» — и она бы заплакала, и извинилась, и больше никогда.

Но я вспоминаю Лёшины глаза. Семилетние. Когда он спросил: «Мама, а почему тётя спрашивала, бьёшь ли ты меня?» И я понимаю — нет. Извинений недостаточно. Потому что этот вопрос теперь живёт в его голове. И в моей.

Скажите мне — я перегнула? Или если свекровь вызвала опеку на мать своих внуков из-за пачки чипсов — заявление в полицию это не месть, а единственный способ сказать «больше никогда»?

***

Статьи к прочтению: