Гости ещё сидели за столом, когда Валентина Петровна встала, собрала тарелки и понесла на кухню.
Я не успела ничего сказать. Даже не успела привстать — Валентина Петровна уже шла по коридору, стопка тарелок в руках, спина прямая, тапочки шаркают по ламинату. Каблучок-каблучок, как метроном.
За столом сидели семь человек. Моя подруга Оля с мужем. Соседи — Ирина и Дима. Мой брат Лёша с женой Катей. И Андрей — мой муж, сын Валентины Петровны, — который в этот момент резал торт и не заметил, что его мать унесла половину сервиза.
Я встала.
– Валентина Петровна, оставьте, я потом помою.
– Сиди-сиди, – донеслось из кухни. – Я быстренько.
И зашумела вода.
Я села обратно. Оля посмотрела на меня — глаза чуть сузились, бровь поднялась. Оля знала. Оля знала всё, потому что я ей звонила каждый раз после визитов свекрови и рассказывала. Четыре года рассказывала. Оля уже могла написать диссертацию по моей свекрови.
Вода на кухне лилась. Посуда звенела. Валентина Петровна мыла громко — специально или нет, но каждая тарелка приземлялась на сушилку с отчётливым стуком. Стук. Стук. Стук. Как аплодисменты самой себе.
Потом она вышла. Вытирая руки полотенцем — моим полотенцем, белым, с вышитыми вишенками, которое я купила в Икее неделю назад. Вытирала основательно, палец за пальцем, как хирург после операции.
Встала в дверном проёме. Семь человек за столом. Торт недорезан. Свечи ещё дымят — Полине, нашей дочке, сегодня пять лет, и она только что задула свечи и убежала в комнату играть с подарками.
День рождения моей дочери. Семь гостей. Торт, который я пекла с шести утра.
И Валентина Петровна произнесла — громко, чётко, на всю квартиру:
– Наконец-то чистая.
Два слова. Даже не предложение. Обрывок. Но все услышали. И все поняли.
Наконец-то. То есть до этого — грязная. Всё, что стояло на столе, из чего ели гости, чем я кормила семь человек, — грязное. Она перемыла. Очистила. Исправила.
При всех.
Ирина уткнулась в чашку. Дима кашлянул. Лёша — мой брат, который обычно не замечает ничего, кроме футбола и шашлыка, — медленно положил вилку. Катя, его жена, сжала губы так, что они побелели.
Оля посмотрела на Андрея. Андрей резал торт.
– Андрей, – сказала Оля.
– А? – он поднял голову.
– Ничего, – сказала Оля.
Он не слышал. Или слышал, но не понял. Или понял, но решил не заметить. С Андреем я никогда не могла разобрать — он действительно не понимает или притворяется так мастерски, что уже сам поверил.
Валентина Петровна села на своё место. Положила полотенце на колени — моё полотенце, она его не вернула на кухню. Взяла чашку чая. Отпила. Поставила.
– Света, торт суховат, – сказала она. – Ты сколько пекла?
– С шести утра, – сказала я.
– Долго. Может, передержала?
Торт был бисквитный, с клубничным кремом, тремя коржами и шоколадной глазурью. Полинка попросила «такой, как в мультике», и я нашла рецепт, купила форму, взбивала белки сорок минут, потому что миксер сломался и я взбивала венчиком. Руки до сих пор болели — правая кисть ныла, как после тренировки.
Торт был не суховат. Торт был идеальный. Полинка съела два куска. Гости хвалили. Катя попросила рецепт. А свекровь сказала «суховат».
Я промолчала.
Так выглядели все наши встречи последние четыре года.
Мы с Андреем поженились шесть лет назад. Мне было двадцать шесть, ему тридцать. Валентина Петровна — учительница начальных классов, на пенсии, шестьдесят один год, вдова. Свёкор умер, когда Андрею было двадцать — сердце. С тех пор Валентина Петровна жила одна, но не чувствовала себя одинокой, потому что у неё был Андрей. Единственный сын. Центр вселенной.
Когда мы начали встречаться, свекровь была мила. Называла меня «Светочка», учила печь шарлотку, подарила шарф ручной вязки. Я думала — повезло. Подруги жаловались на свекровей, а моя — вяжет шарфы и учит шарлотке.
Первый звонок прозвенел на свадьбе. Валентина Петровна подошла к столу, за которым сидели мои родители, и сказала маме: «Вы Свету хорошо воспитали, только готовить не научили. Ну ничего, я научу».
Мама улыбнулась. Мама — мягкий человек, она конфликтов не любит. Но вечером сказала мне: «Светка, держи ухо».
Я не держала. Первые два года всё казалось нормальным. Свекровь приезжала, привозила еду, давала советы. Советы были навязчивые, но терпимые. «Курицу лучше мариновать в кефире». «Окна надо мыть уксусом, а не средством». «Постельное бельё надо гладить, Света, обязательно гладить».
Я не гладила постельное бельё. Никогда. И не собиралась. Но кивала. «Хорошо, Валентина Петровна». «Спасибо, попробую». «Интересно, не знала».
Потом родилась Полинка, и советы превратились в инструкции. Инструкции — в приказы. Приказы — в инспекции.
Свекровь приезжала раз в неделю, иногда два. Каждый визит начинался одинаково: прихожая, тапочки, кухня. Она открывала шкафы, проверяла крупы, нюхала молоко, трогала хлеб. Если находила что-то, что ей не нравилось, — произносила это вслух. Не мне. Воздуху. Как будто вела репортаж.
«Гречка просроченная». «Масло не то». «Кастрюля с нагаром, Андрюша, посмотри, чем тебя жена кормит».
Андрюша не смотрел. Андрюша был в комнате, на балконе, в ванной, в параллельной вселенной, где матери не проверяют кухни жён.
Но посуда — посуда была её главной темой.
Валентина Петровна считала, что я плохо мою посуду. Не грязно — нет, она не находила остатки еды или жир. Но «не так». Недостаточно горячей водой. Не тем средством. Не в том порядке. И — главное — я не вытирала. Я ставила посуду на сушилку и оставляла сохнуть. Для свекрови это было равносильно преступлению.
– Вода оставляет разводы, Света, – говорила она каждый раз. – Нужно вытирать. Насухо. Каждую тарелку.
У меня была посудомоечная машина. Мы купили её, когда Полинке исполнился год, — я не успевала мыть руками, ребёнок кричал, руки трескались от воды. Посудомойка стала спасением.
Валентина Петровна посудомойку не признавала.
– Машина не моет, – говорила она. – Машина ополаскивает. Посуда должна чувствовать руки.
Посуда должна чувствовать руки. Я это запомнила. Записала в блокнот — у меня был блокнот, куда я записывала фразы свекрови. Не для мести. Для того, чтобы не сойти с ума. Чтобы перечитать и убедиться — это правда происходит, мне не кажется, я не выдумываю.
Блокнот за четыре года заполнился на сорок три страницы.
«Света, ты тарелки ставишь лицом к стене. Надо лицом наружу, чтобы стекало». «Света, губку нужно менять каждую неделю. Твоей — месяц». «Света, у тебя на чашке след от чая. Ты что, не видишь?»
Я видела. Я всё видела. Я видела след от чая, видела губку, видела разводы на тарелке. Я видела их даже тогда, когда их не было, — потому что приучилась проверять. Каждую тарелку после мытья я поднимала к свету и крутила — нет ли следа, нет ли разводов, нет ли чего-нибудь, к чему можно придраться.
Я крутила тарелки к свету. В одиннадцать вечера. После того как уложила ребёнка, помыла пол, собрала игрушки, приготовила завтрак на утро. Стояла на кухне и крутила тарелки.
Для свекрови.
А потом был тот день рождения. Полинке пять. Семь гостей. Торт с клубничным кремом. И Валентина Петровна, которая перемыла всю посуду при всех и сказала: «Наконец-то чистая».
Гости ушли в девять. Оля задержалась — помогала убирать. Андрей укладывал Полинку, из детской доносилась сказка: «Жила-была принцесса, и у неё был замок…» Валентина Петровна сидела в кресле и вязала. Она привозила с собой вязание — каждый раз. Спицы, клубок, недовязанный носок или шарф. Сидела и вязала, как будто она здесь живёт.
Оля мыла бокалы. Я стояла рядом с полотенцем — тем самым, с вишенками, которое свекровь вернула только после третьей просьбы.
– Свет, – сказала Оля тихо. – Ты слышала, что она сказала?
– «Наконец-то чистая»?
– Да. При всех. На дне рождения твоей дочери.
– Я слышала.
– И что ты будешь делать?
Я молчала. Вытирала бокал. Крутила к свету — нет ли разводов.
– Я не знаю, – сказала я.
– Ты знаешь, – сказала Оля. – Ты просто боишься.
Она была права. Я боялась. Не свекрови — свекровь была предсказуема, как расписание электричек. Я боялась Андрея. Его молчания. Его «ну мам просто помогла». Его привычки не замечать. Каждый раз, когда я пыталась поговорить, он сворачивал разговор, как сворачивают карту — быстро, по сгибам, чтобы не видеть территорию.
Оля ушла в десять. Обняла меня в прихожей, шепнула: «Позвони, если что». Я кивнула.
Валентина Петровна уехала на такси в половине одиннадцатого. Перед уходом заглянула на кухню — проверить, как я помыла бокалы после гостей. Постояла. Провела пальцем по тарелке на сушилке. Посмотрела на палец. Кивнула.
– Сойдёт, – сказала она.
Сойдёт. Не «чисто». Не «молодец». Сойдёт. С оттенком одолжения. Как учительница, которая ставит тройку из жалости.
Она уехала. Андрей вышел из детской, Полинка уснула. Он сел на кухне, открыл пиво. Ноги на табуретку, глаза в потолок.
– Хороший день, – сказал он.
– Андрей, – сказала я.
– М?
– Твоя мать перемыла мою посуду. При гостях. При моей подруге, при моём брате. И сказала: «Наконец-то чистая».
Он опустил глаза.
– Она помогала.
– Она не помогала. Она показала всем, что я грязнуля. При семи людях. На дне рождения нашей дочери.
– Свет, ну ты преувеличиваешь.
– Я преувеличиваю? Лёша — мой брат — позвонил мне из машины. Знаешь, что он сказал? «Светка, почему ты терпишь?» Мой брат — который вообще ничего не замечает — заметил. Все заметили. Кроме тебя.
Андрей поставил пиво.
– Что ты хочешь?
Каждый раз — один вопрос. «Что ты хочешь?» Не «ты права». Не «я поговорю с мамой». Не «мне жаль». Что ты хочешь — как будто я должна выдать инструкцию, а он выполнит. Или не выполнит. Скорее не выполнит.
– Я хочу, чтобы она больше не трогала мою посуду, – сказала я. – Не открывала мои шкафы. Не проверяла мою кухню. Не комментировала мою еду при гостях. И не говорила «наконец-то чистая» так, будто до неё здесь был хлев.
– Я поговорю с ней.
– Когда?
– Завтра.
Он не поговорил.
Ни завтра. Ни через неделю. Ни через месяц.
Через месяц Валентина Петровна приехала снова. Без предупреждения, в субботу, в девять утра. Я открыла дверь — спросонья, в футболке, босиком. Полинка ещё спала.
Свекровь вошла, тапочки, кухня. Я стояла в коридоре и слушала, как открывается дверца шкафа. Потом — холодильник. Потом — звук воды.
Она мыла. Снова. Мыла чашку, из которой Андрей вечером пил чай. Одну чашку. Я её оставила в раковине на утро — потому что вечером была уставшая, потому что Полинку укладывала полтора часа, потому что имею право оставить одну чашку до утра.
Я зашла на кухню. Свекровь стояла у раковины, чашка в руках, губка, пена.
– Валентина Петровна, – сказала я.
– Доброе утро, Светочка. Я вот чашечку помою, а то она со вчерашнего стоит.
– Поставьте чашку.
Она обернулась.
– Что?
– Поставьте чашку. Я сама помою. Когда проснусь, позавтракаю и буду готова.
– Свет, ну что ты, я же просто…
– Валентина Петровна. Я прошу вас. Не мойте мою посуду. Не открывайте мои шкафы. Не проверяйте мой холодильник. Пожалуйста.
Она стояла с чашкой. Вода лилась. Пена стекала по пальцам.
– Я хочу помочь, – сказала она. Голос дрогнул.
– Мне не нужна эта помощь. Мне нужно, чтобы вы приезжали, когда мы договоримся заранее. Садились с Полинкой. Пили чай. Разговаривали. Но не инспектировали мою кухню.
– Инспектировала? Я? Свет, я никогда не инспектировала! Я просто вижу — грязно, и мою!
– Грязно? Одна чашка — это грязно?
– Чашка со вчерашнего дня, Света. Со вчерашнего!
– Да. Со вчерашнего. Потому что я устала. Потому что я работаю, готовлю, убираю, воспитываю вашу внучку и имею право оставить одну чашку до утра.
Валентина Петровна поставила чашку в раковину. Медленно. Аккуратно. Закрыла воду. Вытерла руки — не о моё полотенце, о своё платье. И заплакала.
Тихо. Не как в прошлые разы — не напоказ, не громко, не с поиском Серёжи, то есть Андрея. Тихо. Слёзы потекли по щекам, она их не вытирала.
– Я просто хочу быть нужной, – сказала она. – Я одна, Света. Я целыми днями одна. Прихожу сюда — хоть что-то делаю. Хоть чашку помою. Хоть суп проверю. Хоть пригожусь.
Я стояла босиком на холодном полу. Футболка мятая, волосы как после взрыва, круги под глазами. И свекровь плакала передо мной — не от обиды, не от злости. От одиночества.
И я на секунду почувствовала укол. Где-то под рёбрами, слева. Не жалость — жалость я чувствовала раньше, она приходила и уходила. Это было другое. Понимание. Тяжёлое, неудобное, как камень в ботинке.
Она была одна. Муж умер восемнадцать лет назад. Подруги — кто разъехался, кто болеет, кто созванивается раз в месяц. Сын — единственный — женился, завёл ребёнка, живёт в другом районе. И всё, что ей осталось, — приехать в воскресенье и помыть чашку. Потому что чашка — это повод. Чашка — это «я здесь, я нужна, я ещё существую».
Но.
Но это не давало ей права. Не давало права говорить «наконец-то чистая» при семи гостях. Не давало права унижать меня на дне рождения моей дочери. Не давало права перемывать посуду, из которой только что ели люди, как будто я их кормила из корыта.
Одиночество — не индульгенция.
Я сделала шаг вперёд. Взяла бумажное полотенце. Протянула ей.
– Валентина Петровна, – сказала я. – Вы мне нужны. Полинке — нужны. Но не так.
Она взяла полотенце. Промокнула глаза.
– А как? – спросила она.
– Приезжайте, когда мы договоримся. Играйте с Полинкой. Учите её вязать — она просила, помните? Гуляйте с ней в парке. Рассказывайте ей про Андрея маленького — она обожает эти истории. Но не трогайте мою кухню. Это моя территория.
Она молчала долго. Минуту. Может, две. Потом сказала:
– А если у тебя правда грязно?
Я почти улыбнулась.
– Тогда — промолчите.
Она не улыбнулась. Но кивнула. Один раз. Коротко. Как человек, который подписывает договор, не прочитав мелкий шрифт, но решив поверить на слово.
Андрей появился в дверях — заспанный, в трусах, с отпечатком подушки.
– Что случилось? – спросил он.
– Ничего, – сказала Валентина Петровна. – Мы со Светой поговорили.
Он посмотрел на неё. На меня. На чашку в раковине.
– Кофе будет? – спросил он.
– Будет, – сказала я. – Сядь. Я сварю.
Свекровь прошла в комнату. Через минуту я услышала, как проснулась Полинка — «бабааа!» — и как Валентина Петровна сказала: «Тише, зайка, мама кофе варит».
Не «мама чашку со вчерашнего не помыла». Не «мама грязнуля». «Мама кофе варит».
Я стояла на кухне, молола зёрна и слушала, как в комнате бабушка и внучка шуршат чем-то — кажется, доставали вязание.
Прошло четыре месяца. Валентина Петровна звонит перед приездом. Не каждый раз — иногда забывает, и тогда стоит на пороге с виноватым лицом и говорит: «Света, прости, я забыла позвонить. Можно войти?» Я пускаю. Потому что она спросила.
Кухню она не трогает. Почти. Один раз я видела, как она остановилась у раковины, где стояла сковородка с остатками жира. Стояла секунд пять. Рука дёрнулась к губке. Потом опустилась. Валентина Петровна развернулась и пошла к Полинке.
Полинка учится вязать. Бабушка купила ей детские спицы — розовые, пластмассовые, с фигурками кошек на концах. Полинка вяжет шарф для куклы. Шарф кривой, дырявый, петли скачут в разные стороны. Валентина Петровна говорит: «Очень красивый». И я вижу — она не врёт. Ей правда нравится. Не шарф — процесс. Сидеть рядом с внучкой. Быть нужной. Без чашки и без губки.
Но я не простила. Тот день рождения — «наконец-то чистая» при семи гостях — я не простила. Это сидит во мне, как осколок. Не болит каждый день, но если задеть — режет.
Иногда, когда свекровь уезжает, я прохожу по кухне. Открываю шкафы. Проверяю — не переставила ли что-то. Не переложила ли крупы. Не выбросила ли губку.
Всё на месте. Всё так, как я оставила.
И мне на секунду становится странно. Как будто четыре года я жила в доме с инспектором, а теперь инспектор ушёл, и я не знаю, для кого кручу тарелки к свету.
Но я всё равно кручу. По привычке. И не знаю, пройдёт ли это когда-нибудь.
А скажите — я правильно сделала, что остановила её? Или надо было терпеть? Она ведь одна. Она ведь правда хотела помочь. Просто помощь выглядела как унижение. А может, я сама виновата — можно же было просто помыть ту чашку вечером. Одну чашку. Чтобы свекрови не к чему было придраться.
Или не в чашке дело? Никогда не в чашке?
***
Специально для Вас: