Восемь лет — это две тысячи девятьсот двадцать два дня, если считать без високосных, или две тысячи девятьсот двадцать четыре, если считать с ними, но Катя не знала, какие именно годы им выпали, она просто помнила каждое утро, когда просыпалась и утыкалась носом в Лёшину ключицу, пахнущую сном и чуть-чуть потом, и думала: вот оно, счастье, такое простое, что даже не верится, что можно иметь его каждый день без очереди и без лимита.
Восемь лет она наблюдала, как любимый не наливает чай до самого верха, потому что боится обжечься, и как надевает носки всегда с правой ноги, и как морщит нос, когда говорит по телефону с матерью — эту морщинку молодая женщина целовала каждый раз, когда Леша вешал трубку, а он отмахивался, но улыбался, и Катя знала, что на самом деле он ждёт этого поцелуя, просто никогда не попросит вслух, потому что не умет просить, он умеет только брать и давать, но так, чтобы никто не заметил, какой он на самом деле нежный и ранимый.
Восемь лет она стирала его одежду, и собирала ему контейнеры с обедом, и записывала на стикеры список покупок, потому что он всё равно забывал половину, и терпела его привычку оставлять свет в ванной и выдвинутые ящики на кухне, и думала:
— Вот состаримся, я буду ворчать, он будет делать вид, что не слышит, а вечером мы будем сидеть на веранде, если у нас будет веранда, и пить чай из все тех же нелепых кружек с трещинами, потому что мы не умеем выкидывать ничего, к чему привыкли.
Восемь лет она боялась его матери, которая всегда входила в их дом в аамый неожиданный и неподходящий момент. Поправляла занавески, переставляла чашки в шкафу и каждый раз, глядя на Катю, чуть заметно кривила губы — так смотрят на дешевую подержанную мебель, которую купили временно, пока не нашли что-то получше.
И Катя каждый раз стоически это терпела, потому что Лёша говорил:
— Не обижайся на нее. У мамы никого нет, кроме меня, понимаешь?..— и Катя проглатывала, хотя внутри все разъедало от обиды и бессилия, но она думала: однажды, когда мы наконец распишемся, когда найдём время, когда организуем нормальную свадьбу, вот тогда я ей скажу всё, тогда я перестану быть никем, тогда у меня будет право на гнев, на голос, на своё место за этим столом.
В тот день, когда произошло непоправимое, Катя проснулась от того, что он уже не спал, а смотрел на неё, и она, приоткрыв один глаз, спросила спросонья:
— Что ты пялишься? — а он засмеялся и ответил:
— Пялюсь на свою любимую женщину, разве нельзя? — от его слов Катя почувствовала, как невероятный прилив тепла и нежности накрыл ее с головой, и она потянулась к нему...
А потом сквозь сон слышала, как Леша гремит на кухне, как звонит по работе, как надевает ботинки и негромко говорит в коридоре:
— К вечеру буду, приготовь мой любимый борщ, Мишку из школы забери, — и, хлопнув дверью, уходит. А Катя, перевернувшись на спину и полежав ещё минуту, думает, не веря самой себе: "Надо же...Как мне повезло...Как же мне невыносимо... Просто невероятно и даже неприлично повезло..."
К вечеру она наварит целую кастрюлю борща, потому что Лёша любит, когда борщ настаивается, и нарежет хлеб толстыми ломтями, а потом раздастся звонок и... прежняя жизнь окажется разбитой...
...При опознании строгая женщина в очках спросит:
— Вы кто ему будете? — и Катя замрет в замешательстве, потому что восемь лет у неё не было ответа на этот вопрос, и раньше это казалось смешным, почти бунтарским, почти романтичным — мы настолько любим друг друга, что нам не нужны бумажки, мы выше этого.
А теперь... она стоит в холодном коридоре, пахнущем хлоркой и нежитью, и не может произнести ни звука, потому что слова, обозначающего ее статус, как близкой женщины на законных основаниях, просто нет?
Анна Ивановна приехала через час и прошла мимо Кати, как проходят мимо пальто в гардеробе, и Катя смотрела, как эта женщина, которую она восемь лет принимала у себя дома и старалась ей угодить, что было недостижимой задачей, в принципе, склоняется над бумагами, подписывая их
Потом начинает распоряжаться и командовать, потому что у нее есть право — она мать Леши, у неё такая же фамилия и есть документы, подтверждающие, что её сын её , а у Кати нет ничего, кроме общей постели, где она теперь будет спать одна, и общего сына, который ещё ничего не знает.
После церемонии прощания через несколько дней Анна Ивановна подойдет к Кате с совершенно сухими глазами и ледяным тоном скажет:
— Надо сразу все прояснить. Без лишних сантиментов. Ты моему сыну была никто. Ты себе придумала, что ты жена, а на самом деле ты просто баба, которая жила с Лешей. Мишу я заберу, ты всё равно не потянешь, у тебя ни прописки, ни денег, ни мозгов, раз ты за восемь лет не смогла мужика в загс затащить. Квартиру я продам. Да-да, продам. Твоего там что? Ты туда вложила хоть копейку? Ты там просто жила, ела, спала, пользовалась. Теперь иди, ищи кого-нибудь другого.
А Кате все это покажется дурным сном, бутафорией или фильмом про чужую жизнь, где у главной героини всё плохо, и хочется крикнуть ей:
— Беги, глупыха, беги, пока не поздно, спасай себя, — но героиня, увы, не слышит, потому что она не умеет бегать, она восемь лет только и делает, что ждет, терпит и надеется. что однажды всё образуется, однажды он созреет, однажды они дойдут до загса, однажды у неё появится штамп, который превратит её из бабы в жену, из сожительницы в законную супругу.
Катя разжала пальцы, в которых всё это время сжимала Мишкину ладонь, и посмотрела на сына. Мишка смотрел на бабушку широко распахнутыми глазами и не понимал, почему мама молчит, почему бабушка говорит такие странные слова, почему папа лежит в земле и не встаёт, и когда уже можно будет пойти домой, потому что здесь холодно, непонятно и страшно.
— Идём, — сказала Катя, и голос у неё был чужой и бесцветный. — Идём, сынок.
— А баба Аня?
— Баба Аня останется. Баба Аня будет здесь.
Молодая женщина взяла Мишку за руку и пошла к выходу на негнущихся ногах, и ей казалось, что она идёт по битому стеклу, и каждый ее шаг оставляет красный след.
На улице Катя достала телефон, открыла контакты, пролистала до буквы "ю" и остановилась. Палец завис над экраном, и Катя смотрела на слово "юрист" и думала:
— Зачем? Ради чего? Чтобы доказать, что я существовала? Чтобы отсудить половину того, что мы строили вместе, но на что у меня нет бумаг? Чтобы доказать его матери, немолодой женщине, что я...
Мишка сопел у неё на коленях, укачанный дорогой, и Катя гладила его по голове и смотрела, как за окном проплывают серые панельные дома, серые деревья, серые люди, и весь мир стал серый, бесцветный, выцветший, как старая фотография, на которой уже так сложно разобрать лица.
Молодая женщина убрала телефон в сумку и закрыла глаза.
— Нет, об этом я подумаю чуть позже. А пока...