Найти в Дзене

Диагноз был страшным. Но страшнее оказалось предательство мужа

В девять лет Марина мечтала о сцене. В девятнадцать — сидела на лавочке у техникума с синей корочкой, на которой было написано «бухгалтерский учёт», и не чувствовала ничего. Ни радости, ни облегчения, ни гордости. Бухгалтерский учёт. Три года зубрёжки — баланс, проводки, налоговый кодекс, — сведённые в одну строчку на казённом бланке. Девчонки вокруг фотографировались, обнимались, кто-то уже плакал. Ленка Сорокина прижимала к себе букет, который принёс её парень — тот самый, с автосервиса, на которого она жаловалась весь третий курс. Теперь стояла рядом и сияла, будто ей вручили не диплом техникума в Ачинске, а «Оскар». Марина убрала корочку в сумку. Встала. Пошла домой. Ачинск в июне был почти красив — если не смотреть в сторону комбината. Тополя вдоль проспекта, тёплый ветер, дети на площадке. Но стоило повернуть голову — трубы глинозёмного, серое облако над промзоной, и запах, тот самый, который въелся в город так, что местные перестали замечать. Дома отец сидел на кухне, пил чай из
Оглавление

В девять лет Марина мечтала о сцене. В девятнадцать — сидела на лавочке у техникума с синей корочкой, на которой было написано «бухгалтерский учёт», и не чувствовала ничего. Ни радости, ни облегчения, ни гордости. Бухгалтерский учёт. Три года зубрёжки — баланс, проводки, налоговый кодекс, — сведённые в одну строчку на казённом бланке.

Девчонки вокруг фотографировались, обнимались, кто-то уже плакал. Ленка Сорокина прижимала к себе букет, который принёс её парень — тот самый, с автосервиса, на которого она жаловалась весь третий курс. Теперь стояла рядом и сияла, будто ей вручили не диплом техникума в Ачинске, а «Оскар».

Марина убрала корочку в сумку. Встала. Пошла домой.

Ачинск в июне был почти красив — если не смотреть в сторону комбината. Тополя вдоль проспекта, тёплый ветер, дети на площадке. Но стоило повернуть голову — трубы глинозёмного, серое облако над промзоной, и запах, тот самый, который въелся в город так, что местные перестали замечать.

Дома отец сидел на кухне, пил чай из огромной кружки с надписью «Лучший мастер». Мать накрывала на стол — салат, котлеты, картошка. Праздничный ужин.

— Ну что, бухгалтер? — отец кивнул на диплом. — Давай, показывай.

Марина положила корочку на стол. Отец открыл, посмотрел, закрыл.

— Нормально. Четвёрки, пятёрки. Молодец.

— Пап, — сказала Марина. — Я хотела поговорить.

Она сказала это ровно, спокойно, как репетировала две недели. Про Красноярск. Про университет. Про то, что можно подать документы на заочное, работать и учиться, что общежитие стоит копейки, что она сама почти всё потянет, нужна только помощь на первое время.

Отец слушал, не перебивая. Потом отпил чай.

— Марин, ты чего выдумываешь? У тебя диплом в руках. Иди работай. Устроишься, замуж выйдешь. Вон, Ленка Сорокина уже при мужике.

— Я не хочу как Ленка.

— А чего ты хочешь?

Она хотела сказать: танцевать. Хотела сказать: уехать. Хотела сказать: жить — не так, не здесь, не по вашим правилам. Хотела рассказать, что педагог в ДК, Ольга Викторовна, говорила ей когда-то: «У тебя тело слышит музыку, Маринка. Тебе надо учиться, серьёзно учиться». Но Ольга Викторовна уехала, кружок закрылся, а Марина осталась — в городе, где танцевать было негде и незачем.

Сказала:

— Ладно. Забудь.

Мать, стоявшая у плиты, не обернулась. Она всегда не оборачивалась в такие моменты — будто это делало их несуществующими.

Олег появился в августе — в самый длинный и бессмысленный месяц ачинского лета, когда жара висит над городом, как наказание, а вечерами комары не дают выйти на балкон.

Марина с подружкой Катей сидели в кафе «Встреча» — единственном приличном заведении в центре, с пластиковыми стульями и меню, заламинированным скотчем. Катя пила молочный коктейль и рассказывала про отпуск в Новосибирске, а Марина слушала вполуха и думала о том, что через неделю выходить на работу: бухгалтером в контору ЖКХ, оклад четырнадцать тысяч, график с восьми до пяти.

Они вошли втроём — шумные, загорелые, в рабочих куртках с логотипом. Вахтовики. Сели за соседний столик, заказали пиво.

Олег смотрел на неё. Не пялился, не подмигивал — просто смотрел, спокойно и уверенно, как человек, который привык, что на него смотрят в ответ.

Высокий, широкоплечий, стриженый. Тёмные глаза, тяжёлая челюсть, чуть кривой нос. На левом запястье — часы, большие, мужские. Под часами, Марина потом узнает, — татуировка.

— Можно вас угостить? — спросил он.

Катя хихикнула. Марина сказала:

— Можно.

Через неделю он повёз её за город — на машине, по просёлочной дороге, к озеру, о котором она слышала, но ни разу не была. Расстелил плед, достал термос, бутерброды. Сидели, смотрели на воду. Он рассказывал про Вологду, про работу, про то, как лазает по зданиям на высоте — промышленный альпинист, звучало красиво и опасно.

Про тюрьму он сказал сам. На третьем свидании, вечером, в машине.

— Я сидел. Четыре года. Грабёж. Мне было двадцать, дурак был. Вышел — завязал. Если тебе это важно — скажи сейчас.

Марина смотрела на его руки на руле. Большие, с мозолями, с мелкими шрамами. Руки человека, который работает, который умеет, который — настоящий.

— Мне неважно, — сказала она.

Ей было девятнадцать. Ей казалось, что сила — это когда мужчина говорит прямо и смотрит в глаза. Ей казалось, что прошлое — это прошлое.

Через два месяца он сказал:

— Поехали со мной. В Вологду. Тебе здесь делать нечего.

И Марина — впервые в жизни — не спросила разрешения.

Мать плакала на перроне — тихо, в платочек, как плачут женщины, которые знают, что не остановят, но должны показать, что им больно. Отец не пришёл. Передал через мать двадцать тысяч в конверте и слова: «Смотри там».

Поезд тронулся, и Марина смотрела в окно, как уплывают назад платформа, трубы комбината, серое небо, тополя с облетающими листьями. Рядом сидел Олег, положив руку ей на колено — тяжёлую, тёплую, уверенную.

Она думала: наконец-то.

Она не знала, что слово «наконец-то» бывает ловушкой.

Чужая чашка

Первый год в Вологде был хорошим. Или казался хорошим — потом, оглядываясь, Марина уже не могла отличить одно от другого.

Съёмная однушка в панельной девятиэтажке на окраине. Балкон с видом на гаражный массив. Линолеум в прихожей, скрипучий паркет в комнате, ванная с вечно подтекающим краном.

Марина устроилась бухгалтером в строительную фирму — маленькую, на семь человек, с директором, который путал дебет с кредитом и платил в конвертах. Работа была привычная, скучная, понятная. Зато — своя зарплата, свой город, своя жизнь.

Олег работал. Уезжал на вахты, возвращался — уставший, молчаливый. Иногда — с деньгами, иногда — без. Не пил, не бил. Просто — был. Крепкий, надёжный, как стена. За стеной — можно не бояться.

Но стена умеет и окружать.

Сначала — телефон. «Кто звонил?» «Почему не брала трубку?» «Что за номер?»

Потом — подруги. «Зачем тебе эта Катя из Ачинска, она дура». «С работы — сразу домой, нечего по кафешкам сидеть».

Потом — внешность. «Зачем накрасилась? Для кого?»

Марина объясняла, оправдывалась, успокаивала. Думала: ревнует — значит любит. Так же все говорят.

На соседней площадке жила Тамара Ивановна — сухонькая пенсионерка с пронзительными голубыми глазами и голосом бывшей учительницы. Иногда они пересекались в подъезде, Тамара Ивановна спрашивала: «Как дела, Мариночка?» — и Марина отвечала: «Хорошо, спасибо». Тамара Ивановна кивала и смотрела так, будто слышала не слова, а то, что за словами.

Беременность случилась, когда Марине было двадцать два. Незапланированная, но — желанная. Она стояла в ванной, смотрела на тест с двумя полосками, и внутри поднималось что-то огромное, тёплое, незнакомое.

Олег сказал: «Нормально. Пацан будет — назовём Максимом». Не обнял. Не улыбнулся. Просто — принял к сведению, как рабочую задачу.

Максим родился в марте, когда Марине исполнилось двадцать три. Маленький, красный, орущий. Светлые волосы — в мать. Серые глаза. Пальцы — крошечные, невозможные, обхватывающие её мизинец.

Четыре месяца — бессонные ночи, кормления, колики. Счастье, замешанное на усталости.

А потом — плановый осмотр у терапевта. УЗИ щитовидной железы. Узел. Биопсия. Неделя ожидания, которая длилась как год.

Папиллярная карцинома. Рак.

Слово упало в кабинете врача, и Марина не сразу поняла, что оно — про неё. Она сидела, держа в руках направление, и читала буквы, которые не складывались в смысл.

Операция — тиреоидэктомия. Шрам на горле, тонкий, аккуратный, навсегда. Потом — радиойодтерапия. Палата-изолятор, три дня одна, без права выходить: она радиоактивна. Нельзя видеть Максима. Нельзя его кормить. Нельзя держать на руках.

Марина лежала на больничной койке, смотрела в потолок и слушала, как где-то за стеной плачет чужой ребёнок. Еду ей оставляли за дверью — на одноразовой посуде, которую потом выбрасывали. Книги, которые она взяла с собой, стали радиоактивными и подлежали утилизации. Три дня в изоляции растягивались в вечность. Она считала минуты, пересчитывала трещины на потолке, представляла, как Максим тянет к ней руки, — и не могла взять его. Звонила Олегу — тот отвечал коротко, раздражённо.

— Нормально всё. Ест, спит. Не парься.

Второй курс терапии — тяжелее. Тошнота, слабость, волосы на подушке. Не все — но достаточно, чтобы Марина перестала собирать их в хвост. Стала носить платок.

Вернулась домой после третьего курса — в апреле, когда Максиму был год. Открыла дверь. В квартире — бардак: грязная посуда, пустые бутылки на столе, пепельница с окурками (Олег не курил при ней раньше). В раковине — чашка. Белая, с розовой помадой на ободке. Не Маринина помада.

Максим в кроватке — мокрый подгузник, красные от плача глаза.

Марина взяла сына. Прижала к себе. Стояла посреди комнаты и молча смотрела на чашку.

Гаражи

Она не спросила сразу. Убрала чашку, вымыла посуду, выбросила окурки. Искупала Максима, уложила. Села на кухне.

Ждала, пока внутри уляжется.

Не улеглось.

Олег пришёл к одиннадцати. Пахло чужими духами — дешёвыми, приторными.

— Ты чего не спишь? — спросил он.

— Чья помада на чашке?

— На какой чашке?

— В раковине. Нашла, со следами помады.

Он посмотрел ей в глаза — спокойно, без тени вины — и сказал:

— Пацаны заходили. Кто-то из их девок, наверное. Не заморачивайся.

Марина не поверила. Но кивнула. Потому что в час ночи, с ребёнком за стеной и шрамом на горле, спорить не было сил.

Потом — было много чашек. Метафорических и буквальных.

Переписки в телефоне, который Олег перестал блокировать — то ли обнаглел, то ли хотел, чтобы она увидела. Чужие волосы на подушке. Запахи. Вечера, когда он уходил «к пацанам» и возвращался на рассвете.

Однажды Марина пришла из поликлиники раньше — отменили приём. Открыла дверь. В коридоре — женские сапоги, не её размера. Из комнаты — голоса. Из детской — тишина: Максим спал.

Марина забрала сына, ушла к Тамаре Ивановне. Та открыла, посмотрела, ничего не спросила. Поставила чайник.

— Мариночка, — сказала Тамара Ивановна вечером, когда Максим уснул у неё на диване. — Ты ещё молодая. Не дай себя закопать.

Через неделю Марина сказала Олегу:

— Я подам на развод.

Тихо. На кухне. Без крика, без истерики. Максим спал.

Олег ел. Положил вилку. Посмотрел.

— Куда ты пойдёшь? — спросил он. — Ты без меня — никто. Больная, без денег, с ребёнком. Кому ты нужна?

— Себе.

Он усмехнулся:

— Ты никуда не уйдёшь.

Февраль. Сумерки. Гаражный массив на окраине, ряды бетонных коробок, снег, тишина.

Марина пришла забрать зимний комбинезон Максима — лежал в гараже, в коробке со старыми вещами. Олег каким-то образом узнал. Приехал.

Она услышала шаги за спиной, обернулась — и увидела его лицо. Не злое. Пустое. Как стена.

Он схватил её за горло. Не размахиваясь, не крича. Просто — сжал. Медленно, с силой, от которой потемнело в глазах.

Марина не могла кричать. Не могла дышать. Царапала его руки, но пальцы не слушались.

Потом — голос. Чужой, громкий:

— Эй! Ты что делаешь?! Отпусти её!

Виктор — мужчина лет сорока пяти, в рабочей куртке, с ключами в руке. Шёл к своей машине. Увидел. Подбежал. Оттащил.

Олег отступил. Посмотрел на Виктора. Потом — на Марину. Развернулся и ушёл.

Виктор вызвал полицию и скорую. Марина сидела на корточках у чужого гаража и кашляла. На шее — красные следы.

Уголовное дело. Статья 119 — угроза убийством. Следователь Рыбакова — женщина с усталым лицом и внимательными глазами.

— Показания свидетеля есть. Следы зафиксированы. Дело возбуждено.

Олег звонил каждый день. Плакал. Говорил про Максима: «Ты хочешь, чтобы у сына отец снова сел?» Мать из Ачинска: «Мариночка, ну может, ты преувеличиваешь? Мужчины нервничают иногда...»

Через две недели Марина пришла к Рыбаковой. Написала ходатайство о примирении.

Рыбакова прочитала. Посмотрела на Марину долго, молча.

— Это ваше право, — сказала она. — Но мой номер у вас есть.

Марина кивнула.

Вечером она сидела у Тамары Ивановны. Максим спал на её коленях — два года, светлые волосы, тёплое дыхание. За окном — вологодская зима, фонарь, тишина.

Марина смотрела на сына и думала: если не сейчас — то когда?

Бежать

Развод оформили за два месяца. Олег не пришёл ни на одно заседание — развели заочно. Алименты назначили, но Марина знала, что денег не будет. И не хотела от него ничего.

Она собрала два чемодана. Детские вещи, документы, несколько своих платьев, которые стали велики.

Тамара Ивановна стояла в дверях.

— Куда поедешь?

— Домой. В Ачинск. А потом — дальше.

— Дальше — это правильно, — сказала Тамара Ивановна. И обняла её — быстро, крепко, по-учительски.

Ачинск встретил запахом комбината и молчанием отца.

Мать открыла дверь, посмотрела на Марину — худую, коротко стриженую, с ребёнком на руке и двумя чемоданами, — и заплакала.

— Ну вот. Вернулась.

Марина прожила у родителей три недели. Устроила Максима в ясли. Ходила по городу — мимо техникума, мимо кафе «Встреча», мимо ДК, где когда-то танцевала. Кружок давно закрылся. Здание стояло с заколоченными окнами.

На четвёртый день она поняла: не здесь.

Ачинск был прошлым. Удобным, привычным, тесным — как ботинки, из которых выросла. Возвращаться в них — значило снова согнуться.

Марина нашла вакансию в Новосибирске: бухгалтер в сетевой магазин, оклад — двадцать пять тысяч, официально. Позвонила. Прошла собеседование по телефону. Её взяли.

Мать сказала: «Куда ты опять? С ребёнком-то?»

Отец молчал. Потом, когда Марина уже стояла в прихожей с вещами, сказал:

— Деньги нужны?

Она посмотрела на него. Впервые за все эти годы он предлагал, а не отказывал.

— Нет, пап. Справлюсь.

Он кивнул. И она вдруг увидела в его глазах что-то, чего раньше не замечала. Не гордость. Растерянность. Как будто он только сейчас понял, что дочь — взрослая. И что он опоздал.

Новосибирск — первый по-настоящему большой город в её жизни.

Метро, проспекты, огни. Съёмная комната в трёхкомнатной квартире с двумя соседками. Максим — в муниципальном садике, очередь на который она выбивала два месяца. Работа — цифры, отчёты, ничего нового, зато — стабильность.

И — университет. Заочное отделение, сокращённая программа с перезачётом дисциплин из техникума. Экономический факультет. Марина сидела на первой установочной сессии в аудитории среди двадцатилетних — они обсуждали вечеринки и стажировки, а ей было двадцать пять, и она чувствовала себя старой, усталой и абсолютно на своём месте. Впервые не потому что «надо», а потому что выбрала сама.

Училась жадно. Как голодный ест — не разбирая, не останавливаясь. По ночам, когда Максим засыпал, открывала учебники, писала курсовые, считала задачи. Спала по пять часов. Каждые три месяца — контрольное обследование у эндокринолога. Анализы, УЗИ, L-тироксин каждое утро натощак. Ремиссия. Стойкая ремиссия.

А ещё — танцы.

Она нашла студию случайно. Шла с работы, срезала через двор, увидела вывеску: «Современная хореография, набор в группу для взрослых». Стояла перед дверью минут пять. Потом зашла.

Первое занятие — ноги не слушались, тело забыло. Она стояла перед зеркалом: худая, коротко стриженая, двадцать пять лет и тонкий шрам на горле, и два шрама, которых не видно.

Музыка включилась. И тело вспомнило.

Не сразу, не целиком — по кускам, по обрывкам. Поворот. Шаг. Рука. Ритм. Педагог сказала: «У вас хорошая пластика, вы занимались раньше?» Марина кивнула. Не стала объяснять — когда и почему перестала.

Она ходила два раза в неделю. Потом — три. Потом — каждый вечер, когда Максима забирала соседка.

Танцевала и плакала. Танцевала и смеялась. Танцевала — и чувствовала, как внутри что-то срастается, медленно, больно, но — срастается.

Набережная

Два года прошли так, как проходят годы, когда ты не ждёшь, а живёшь: быстро и незаметно.

Марина защитила диплом с отличием. Красный, настоящий, заработанный ночами и нервами. Фотография с защиты: она в строгом платье, Максим на руках, оба улыбаются.

Максиму четыре с половиной. Светлые волосы, серьёзные глаза. Ходит в старшую группу садика, рисует, много разговаривает. Иногда спрашивает про папу. Марина отвечает коротко: «Папа живёт в другом городе». Не врёт. Не объясняет. Пока — рано. Потом — найдёт слова.

Олег не звонил. Не писал. Не платил алименты. Исчез — как вахтовик, который уехал и не вернулся. Марина не искала.

Артём появился в мае.

Не как спаситель — как человек. Друг Лены, подруги по танцевальной студии, привёл его на отчётный концерт.

Марина танцевала — современную хореографию, групповой номер, три минуты на сцене районного ДК. Не «Большой театр». Но для неё — больше, чем «Большой».

После концерта Лена подвела его:

— Знакомься, это Артём. Он в Новосибирске проездом, из Питера.

Высокий, спокойный. Очки в тонкой оправе, руки без татуировок. Программист. Тридцать лет. Улыбка — не напоказ, а внутрь.

— Вы здорово танцевали, — сказал он.

— Спасибо, — сказала Марина.

Они разговаривали полтора часа — в кафе через дорогу, пока Лена пила свой вечный латте и делала вид, что не подстроила. Артём слушал. Не расспрашивал, не лез. Просто — слушал. И Марина рассказала больше, чем собиралась. Не всё. Но — больше.

Он уехал в Петербург. Писал. Звонил. Не требовал, не контролировал, не ревновал. Спрашивал: «Как Макс?» Присылал фотографии: Нева, разведённые мосты, белые ночи.

Марина смотрела на снимки и думала: это тот город. Тот самый, который она видела на картинках в детстве и знала — когда-нибудь.

Через четыре месяца она сказала:

— Я хочу попробовать. Приехать. Пожить. С Максимом.

Она ждала вопросов, условий, оговорок. Их не было.

Он сказал:

— Приезжай. Не торопись. Просто — приезжай.

Октябрь в Петербурге оказался серым — но серым по-другому. Не как Ачинск, не как Вологда. Серость здесь была красивой: гранитные набережные, свинцовая вода, дома цвета пасмурного неба.

Марина стояла на набережной Невы. Ветер трепал короткие волосы — они отросли, стали гуще, и она больше не прятала их под платок. На шее — тонкий шрам, почти незаметный. Можно было скрыть шарфом. Она не скрывала.

Максим стоял рядом. Держал её за руку. Смотрел на воду и на чаек, которые кричали над рекой.

— Мам, а мы тут будем жить?

— Посмотрим, — сказала Марина.

— А тут есть садик?

— Есть.

— А танцевать ты тут тоже будешь?

Она посмотрела на сына — четыре с половиной года, светлые волосы, серьёзные глаза. Столько всего за его спиной — и он не знает, не помнит, не должен помнить.

— Буду, — сказала она.

Максим кивнул, будто вопрос был решён.

Ветер с Невы был холодным. Марина застегнула куртку — свою, купленную на свои деньги, выбранную самой. Тысяча мелочей, из которых складывается жизнь, когда ты перестаёшь убегать и начинаешь идти.

Позади — Ачинск, трубы комбината, диплом техникума, запах чужих духов, красные следы на шее, больничный потолок, поезда, чемоданы, ночи над учебниками, первый танец за десять лет.

Впереди — она не знала что. И впервые это не пугало.

Максим потянул за руку:

— Мам, пошли. Холодно.

— Пошли, — сказала Марина.

И они пошли — по гранитной набережной, мимо фонарей, мимо рыбаков с удочками, мимо бегунов в наушниках. Обычные люди в обычном городе. И она — среди них. Не гостья, не беглянка, не жертва. Просто — женщина, которая идёт по набережной с сыном, и которой некуда торопиться, и не от кого бежать.

Другие рассказы Андрея Северянина