Найти в Дзене
Валерий Коробов

Пепелище - Глава 1

Дым стоял над Заречным три дня. Сначала густой и чёрный, потом седой и прозрачный, как призрак. Он проникал повсюду, и от него некуда было деться. Как от памяти. А на четвёртый день, когда пепелище ещё тлело, в село вернулся Артём. Но это был уже не тот парень. Дым стоял над Заречным три дня. Сначала он был густым, чёрным, едким – пахло горелой краской, смолой и вековыми брёвнами. Потом, когда огонь поел всё, что мог, дым стал седым и прозрачным, как призрак. Он висел над селом невесомым саваном, проникал в щели изб, настигал людей на огородах и у колодца. От него некуда было деться. Он был повсюду, как память. Пётр Алексеевич Сомов стоял на пригорке и смотрел на то, что осталось. От Николаевской церкви, деревянной, резной, с пятью куполами-луковками, остался почерневший остов. Угли ещё тлели где-то глубоко внутри, из-под груды обгорелых балок временами вырывался слабый розовый огонёк, будто земля под церковью дышала раскалёнными лёгкими. Колокольня рухнула внутрь, увлекая за собой пок

Дым стоял над Заречным три дня. Сначала густой и чёрный, потом седой и прозрачный, как призрак. Он проникал повсюду, и от него некуда было деться. Как от памяти. А на четвёртый день, когда пепелище ещё тлело, в село вернулся Артём. Но это был уже не тот парень.

Дым стоял над Заречным три дня.

Сначала он был густым, чёрным, едким – пахло горелой краской, смолой и вековыми брёвнами. Потом, когда огонь поел всё, что мог, дым стал седым и прозрачным, как призрак. Он висел над селом невесомым саваном, проникал в щели изб, настигал людей на огородах и у колодца. От него некуда было деться. Он был повсюду, как память.

Пётр Алексеевич Сомов стоял на пригорке и смотрел на то, что осталось. От Николаевской церкви, деревянной, резной, с пятью куполами-луковками, остался почерневший остов. Угли ещё тлели где-то глубоко внутри, из-под груды обгорелых балок временами вырывался слабый розовый огонёк, будто земля под церковью дышала раскалёнными лёгкими. Колокольня рухнула внутрь, увлекая за собой покосившийся крест. Он торчал теперь из пепелища под нелепым углом, как сломанная кость, проткнувшая кожу.

Последняя опора, – беззвучно шевельнулись губы Петра Алексеевича. В кармане его выцветшей, заплатанной рубахи лежали два предмета: медный образок Николая Чудотворца, который он успел выхватить из алтаря, когда пламя уже лизало царские врата, и потёртая фотокарточка покойной жены, Агриппины. Больше у него ничего не было. Всё остальное – дом, который он построил своими руками, хозяйство, запасы – всё съели два года подряд неурожая, засуха, а потом и продотряды. Жену съела чахотка зимой двадцать второго. Дочерям – Марии и Анне – он теперь был в тягость, живым укором их собственной беспомощности. А церковь… церковь была последним, что связывало его распадающийся мир в нечто целое. Теперь и её не стало.

Он знал, что это поджог. Не могло дерево загореться само в такую сырую, прохладную ночь. И не с одного конца занялось, а сразу с трёх сторон, как потом говорили те, кто первым прибежал на звон набата. Чьи-то руки облили углы церкви керосином или маслом. Чьи-то ноги быстро скрылись в темноте. В селе шёпотом называли имена: то ли свои, обиженные на бога за голод, то ли чужие, приезжие агитаторы. Но доказательств не было. Только пепел.

Со спины донёсся осторожный звук шагов. Пётр Алексеевич не обернулся. Он узнал поступь старшей дочери.

– Батя, – тихо сказала Мария. – Иди домой. Озябнешь тут.

Она подошла и накинула ему на плечи свой потертый, но чистый платок. Ей было двадцать шесть, но выглядела она старше. Тяжёлая, неженская работа, постоянная тревога и та боль, о которой она не говорила, заострили её черты, сделали взгляд сухим и цепким. Она была похожа на мать – такая же высокая, статная, но в её глазах не было мягкого материнского света. Был расчёт и усталая решимость.

– Домой, – без интонации повторил Пётр Алексеевич. – А где он, дом-то, Маша? Там, в избе, где вы со мной как с чужим? Или здесь? – Он кивком показал на пепелище.

Мария сжала губы. Она не любила разговоров о чувствах. Они не кормили, не грели, не спасали от комиссаров.

– Анна плачет, не может успокоиться, – сменила она тему, глядя куда-то мимо отца, на дымящиеся развалины. – Всё твердит, что это знамение. Конец света.

– Для кого-то – конец, а для кого-то – начало, – хрипло пробормотал старик.

Он имел в виду не только церковь. Он думал о том, как изменилось село. Как исчезли старые уважаемые люди – кто умер, кто уехал в город. Как на сходках теперь заправляли молодые, горячие головы, кричавшие о новом мире, где Богу нет места. Как дочери его… Нет, об этом он думать не мог. Это была рана, которая сочилась тише, но больнее, чем потеря Агриппины.

– Придёт комиссия из уезда, – сказала Мария деловым тоном, от которого Пётр Алексеевич вздрогнул. – Говорят, будут разбираться. С землёй церковной решать.

– Какую комиссию? – обернулся он наконец к дочери. – Какая ещё земля? Это Божья земля! Приходская!

– Батя, – в голосе Марии прорвалось нетерпение. – Нет теперь ни прихода, ни церкви. Есть пепел. А земля – она ничья. Или наша, общая. Скоро будут колхоз организовывать, все газеты пишут. Эту землю пахать будут. Картошку сажать. А не свечки ставить.

Он смотрел на неё, не веря своим ушам. Это говорила его дочь? Девочка, которую он сам водил к причастию, которая пела на клиросе чистым, высоким голоском?

– Ты… ты так же думаешь, как они? – выдохнул он.

Мария отвела глаза. Её руки, красные от работы, теребили край фартука.

– Я думаю о том, как нам пережить зиму. Как Анне замуж выйти, пока не поздно. Как тебе лекарства достать, когда грудь опять заболит. Мне не до высоких материй.

В её словах не было злобы. Была страшная, вымораживающая душу усталость. И ещё что-то… Петру Алексеевичу почудилось, что в последней фразе прозвучал намёк. На лекарства. На то, что он, старый и больной, – обуза.

Он отвернулся, чтобы она не увидела влаги в его глазах. Смотрел на чёрный скелет церкви. Вспоминал, как двадцать лет назад, ещё молодым, помогал строить эту колокольню. Как поднимал тяжёлые брёвна, чувствуя себя не работником, а соучастником чего-то великого. Агриппина тогда носила ему в поле обед, а маленькая Маша сидела в траве и лепила из глины куличики.

– Кто это мог сделать? – прошептал он не столько дочери, сколько пепелищу.

Мария долго молчала. Потом сказала так тихо, что он едва расслышал:

– Может, тот, кому здесь больше нечего терять. Или тот, кто хочет всё начать с чистого листа.

Она не назвала имени. Но в воздухе между ними повисло оно. Общее для них обоих, ранящее, как ржавый гвоздь.

Артём.

Парень, который пять лет назад кружил голову обеим сёстрам. Лихой, красивый, с дерзкой улыбкой и пустыми карманами. Которому Мария, вопреки воле отца, отдала своё сердце и, как все думали, невинность. Который дал ей обещания, взял от неё всё, что хотел, а весной двадцать первого года, когда уже шли разговоры о свадьбе, бесследно исчез из села. Сбежал, как вор, ночью, не оставив ни записки. Говорили, подался в город, к красным, искать счастья и карьеры.

Для Марии это было предательством, сломавшим её. Для Анны, тогда ещё шестнадцатилетней девочки, тайно влюблённой в красавца-свата сестры, – романтической трагедией. Для Петра Алексеевича – позором и лишним доказательством того, что мир катится в бездну.

И теперь, глядя на дым, Пётр Алексеевич с ледяным ужасом подумал: а что, если огонь, уничтоживший последнее, во что он верил, – это тоже работа Артёма? Не буквально, не его руками… но его духом. Духом нового времени, беспощадного, очищающего огнём.

– Он не вернётся, – сказала Мария, словно угадав его мысли. Голос её был твёрдым, но в нём дрогнула какая-то струна. – Ему здесь делать нечего.

Пётр Алексеевич ничего не ответил. Он смотрел, как последняя стена церкви, подтаяла у основания, с глухим стоном сложилась внутрь, подняв новое облако пепла и искр. Казалось, рухнуло не просто бревно, а что-то ещё. Что-то, что уже никогда не восстановить.

Он не знал, что в этот самый момент, на пыльной дороге за околицей, уже показалась подвода. А на ней, в простой, но крепкой одежде, с холодными глазами и мандатом новой власти в кожаном планшете, в Заречное возвращался тот, о ком они думали. Не Артём уже, а товарищ Карпов. И вез он с собой не раскаяние и не любовь, а приказ и сталь. И этот визит станет спичкой, брошенной в пороховой погреб их и так уже изломанных судеб.

Но это Пётр Алексеевич узнает завтра. А сегодня был только дым. Дым и пепел последней опоры.

***

Утро после пожара пришло неестественно ясное и холодное. Солнце, бледное, как расплавленное олово, висело над Заречным, не давая тепла, лишь подчёркивая мрачные контуры обугленных брёвен. Воздух по-прежнему пах гарью, но теперь к ней примешивался запах влажной земли и предзимней сырости. Село просыпалось с тяжёлым похмельем горя и страха.

В избе Сомовых было тихо, если не считать приглушённых всхлипываний Анны. Она сидела на лавке у окна, завернувшись в большой шаль, и смотрела на пустынную улицу. Её лицо, всегда такое нежное, детское, даже в двадцать один год, было заплакано и опухло. Глаза блуждали по знакомым видам, не находя утешения.

– Перестань, – сказала Мария беззлобно, ставя на стол чугунок с пустой, лишь слегка подкрашенной луком, похлёбкой. – Слезами делу не поможешь.

– Как они могли? – выдохнула Анна, не отрываясь от окна. – Как руки поднялись на дом Божий? Ведь гореть будут, гореть в аду!

– Мало ли кто поднял, – буркнула Мария. Она резала чёрный, кирпичной твёрдости, хлеб. Нож скрипел, крошились жёсткие корки. – Может, и не наши. Может, те самые безбожники, что в газетах пишут. А может, и наши… Кому есть что терять?

Дверь в горницу приоткрылась, вышел Пётр Алексеевич. Он был одет, как на выход – в старую, но чистую рубаху-косоворотку и жилетку. Лицо его было серым, глаза глубоко запали, но в них горел какой-то странный, нездоровый блеск.

– Батя, садись завтракать, – кивнула Мария.

– Не время завтракать, – отрезал старик. Его голос звучал непривычно твёрдо. – Надо идти. Пепелище осквернённое надо оберегать. А то придут… растащат последнее. Доски обгорелые, гвозди… Или кощунствовать начнут.

– Кому они нужны, твои доски? – начала было Мария, но встретила взгляд отца и умолкла. В этом взгляде была решимость отчаяния. Он искал последнее дело, последний долг.

– Я с тобой, – тут же вскочила Анна, сбрасывая шаль.

– Нет. Сиди дома, – приказал Пётр Алексеевич мягче. – Ты всю ночь не спала. Маша, смотри за ней.

Он надел картуз, взял со сто́йки свою палку с набалдашником из капа и вышел, не оглядываясь. Дверь скрипнула за ним. Мария вздохнула, поставила чугунок на край печки, чтобы не остыл.

– Он с ума сходит, – прошептала Анна, снова опускаясь на лавку. – Совсем с ума. От горя.

– Не от одного горя, – мрачно заметила Мария, садясь за стол и принимаясь за свою порцию похлёбки. Она ела методично, без удовольствия, просто чтобы были силы. – От бессилия. Мужик он был хозяйственный, сильный. А теперь… как пень сухой. И мы с тобой ему не опора.

– А ты разве хотела быть опорой? – вдруг спросила Анна, и в её голосе прозвучала неожиданная колкость. – Ты с тех пор, как Артём…

– Замолчи! – Мария стукнула ложкой о стол так, что деревянная миска подпрыгнула. В её глазах вспыхнул тот самый сухой, жгучий огонь, который так пугал Анну. – Не смей произносить это имя в нашем доме. Его здесь нет. И не было.

Анна сжалась, но не отступила.

– Его не было для тебя. А для меня… – она потупилась, играя концом шали. – Для меня он остался. Таким, каким был. Весёлым, дерзким…

– Гнилым внутри, – закончила за неё Мария. Она встала, отнесла миску к умывальнику. Спина её была прямая и напряжённая. – И если он когда-нибудь посмеет вернуться, я ему глаза выцарапаю. Клянусь материной памятью.

Она говорила это с такой ледяной уверенностью, что Анна невольно поёжилась. В тишине избы стало слышно, как гудит в печной трубе ветер. И вдруг этот привычный звук перекрыл другой – отдалённый, но ясный: стук колёс по замёрзшей грунтовке и короткое, отрывистое ржанье лошади.

Мария замерла у бочки с водой. Анна подняла голову, прислушалась.

– Кто это в такую рань? – прошептала младшая.

– Не знаю, – так же тихо ответила старшая. Но её руки медленно вытерлись о фартук, а взгляд непроизвольно метнулся к маленькому, мутному зеркальцу в углу. Мельком, на секунду. Потом она с силой тряхнула головой, как бы отгоняя глупую мысль. – Наверное, из волости кто. По делу с пожаром.

Шум подъехавшей телеги прекратился где-то неподалёку, на площади, у сгоревшей церкви. Послышались голоса. Неясный гул. Потом – шаги. Не один человек. Шли твёрдо, быстро. Прямо к их дому.

Сердце у Марии упало и замерло где-то внизу, в ледяной пустоте. Анна вскочила, её глаза расширились, в них смешались страх и безумная, запретная надежда.

Шаги приблизились. Кто-то тяжёлой рукой постучал в дверь не три раза, как стучат свои, а два резких, отрывистых удара. Удар судьбы.

Мария медленно, как во сне, подошла к двери. Её рука дрогнула, взявшись за скобу. Она откинула засов.

На пороге, залитый холодным утренним светом, стоял он.

Артём.

Но не тот Артём, которого помнили сёстры. Не бесшабашный парень в заплатанной рубахе, с вечно насмешливой улыбкой на загорелом лице. Перед ними был человек в добротной, серой гимнастёрке, перехваченной широким ремнём с медной звёздочкой. На голове – не картуз, а фуражка-будёновка, чуть сдвинутая набекрень, но это не выглядело лихостью – это выглядело вызовом. Лицо его стало уже, жёстче. Щёки впали, прорезавшись резкими складками от носа ко рту. Глаза… Глаза были самыми страшными. В них не осталось ни тени того тёплого, озорного огонька, который когда-то сводил с ума всех девушек в Заречном. Они были светлыми, почти прозрачно-серыми, как лед на реке перед самым ледоставом. Холодными и ничего не выражающими. В них читалась только власть и отстранённость.

За его спиной маячила фигура другого мужчины, постарше, в кожаном пальто и с портфелем.

Несколько секунд, показавшихся вечностью, все молчали. Мария стояла, не двигаясь, сжимая дверную скобу так, что костяшки пальцев побелели. Она чувствовала, как кровь отливает от её лица, но внутри всё превратилось в лютый, немой крик. Анна за её спиной издала тихий, сдавленный звук, похожий на стон.

Артём – нет, теперь уже, видимо, товарищ Карпов – первым нарушил тишину. Он окинул взглядом сцену: Марию в дверях, бледную Анну в глубине горницы, убогую обстановку. Ни одна мышца на его лице не дрогнула. Не было ни удивления, ни смущения, ни даже простого человеческого узнавания. Будто он смотрел на незнакомых людей в каком-то музее бедности.

– В этом доме проживает гражданин Сомов Пётр Алексеевич? – спросил он. Голос был ровным, глуховатым, без малейшей родной волжской певучести. Голос, отчеканивающий слова.

Мария не могла говорить. Она кивнула, едва заметно.

– Я – уполномоченный уездного комитета товарищ Карпов, – он представился так, будто это имя должно было что-то им сказать. И, видимо, оно что-то говорило. Анна ахнула. – Это моя помощница, товарищ Вера из агитпропа, – он слегка мотнул головой в сторону женщины. – Мы по делу о пожаре и о дальнейшей судьбе церковного имущества и земель. Позовите хозяина.

– Его… его нет дома, – наконец выдавила из себя Мария. Её собственный голос показался ей чужим, сиплым.

– Где он?

– У церкви. На пепелище.

Артём-Карпов слегка прищурил свои ледяные глаза. Взгляд его скользнул по лицу Марии, и в нём на мгновение мелькнуло что-то… что-то знакомое. Осколок памяти. Но тут же погас.

– Придётся подождать, – сказал он не столько им, сколько своему спутнику. И, не дожидаясь приглашения, шагнул через порог. Его сапоги, тяжёлые, смазанные дёгтем, гулко прозвучали по половицам. Он вошёл в избу, как входят в контору. Осмотрелся. Взгляд его остановился на Анне, которая, кажется, перестала дышать. Он смотрел на неё пару секунд, будто пытаясь вспомнить, кто это. Потом махнул рукой.

– Садитесь, гражданочки. Вам тоже, наверное, есть что сказать для составления акта. Особенно вы, – он снова повернулся к Марии, и в его голосе впервые появился оттенок чего-то личного. Не теплоты. Скорее, холодного, делового интереса. – Вы, кажется, старшая дочь. Мария Петровна. Вы должны быть в курсе настроений в селе. Кто мог быть недоволен церковью? Кто мог совершить этот… акт вандализма.

Мария опустила глаза. Внутри неё всё кипело. Каждая клетка тела кричала от обиды, боли и дикой, животной ярости. Он стоит здесь. В её доме. В доме, который он когда-то чуть не стал называть своим. И говорит с ней, как с чужим человеком. Нет, хуже – как с потенциальной свидетельницей, возможно, соучастницей. «Гражданочка».

Она подняла голову. Встретила его взгляд. В её глазах не было слёз. Только та самая сухая, горькая решимость, которую он не знал.

– Я ничего не знаю, товарищ уполномоченный, – сказала она чётко. – У нас в селе все верующие. Церковь была всем миром построена. И сгорела она… наверное, от Божьего попущения. Или от рук чужаков.

Он внимательно слушал, не перебивая. Его лицо оставалось каменным. Но в уголке его рта дрогнула почти неуловимая ниточка. То ли насмешка, то ли что-то ещё.

– «Чужаков»… – медленно повторил он. – Интересная версия. Мы её учтём.

И в тишине избы, где витал дух прошлого и тяжёлое дыхание настоящего, стало ясно: игра началась. И правила в ней устанавливает не память, не любовь, не старая боль, а человек в серой гимнастёрке с ледяными глазами. А прошлое, их общее, проклятое прошлое, теперь стало оружием. И неизвестно, в чьих руках оно окажется смертоноснее.

***

Тишина в избе стала густой, тягучей, как кисель. Она длилась ровно столько, сколько потребовалось Артёму-Карпову, чтобы оценить обстановку и сделать несколько мысленных пометок в невидимом блокноте. Его спутница, Вера, женщина лет тридцати с усталым, умным лицом, молча достала из портфеля папку и карандаш, готовая записывать.

– Значит, Пётр Алексеевич у церкви, – повторил Карпов, медленно обходя горницу. Его взгляд скользнул по потемневшей от времени иконке в красном углу, по пустым полкам, по заплатанной скатерти. Всё фиксировалось, оценивалось, классифицировалось. «Беднота. Религиозные пережитки. Возможная лояльность старому режиму». – А вы, Мария Петровна, говорите, что в селе все верующие. Это интересно. Но статистика говорит обратное. В соседнем Берёзовом уже полсела записалось в кружок безбожников. А у вас – все как один?

– У нас люди тихие, – ответила Мария, не отрывая от него взгляда. Она нашла в себе силы отойти от двери и встать у печки, скрестив на груди руки. Поза защиты. – Не любят кричать о своей вере. Но и от неё не отрекаются.

– Тишина – это часто знак согласия с тем, что было, – философски заметил Карпов. Он остановился напротив Анны. Та смотрела на него, заворожённая, как кролик на удава. В её глазах плескался целый океан эмоций: невысказанная за пять лет тоска, растерянность, страх и та самая девичья надежда, которая не хочет умирать даже перед лицом очевидного преображения. – А вы, Анна Петровна, что думаете? Церковь нужно восстанавливать? Или землю под ней лучше использовать для общей пользы? Например, под огород для школы или под стройматериалы для нового клуба?

Анна раскрыла рот, но ничего не смогла сказать. Вопрос, заданный этим новым, чужим голосом, казался кощунственным.

– Она ещё молода, чтобы о таком судить, – резко вступила Мария, закрывая сестру собой. – Она верит, как отца учила.

– Отца… – Карпов кивнул, и в его гладах мелькнула тень чего-то похожего на удовлетворение. Он нащупал слабое место. – Да, конечно. Авторитет родителя. Сильная штука. Но времена меняются, Анна Петровна. Новое знание приходит. Вы грамотная?

– Читать умею, – прошептала Анна.

– И писать?

– Немного…

– Вот видите, – он повернулся к Вере, которая что-то быстро набрасывала в блокнот. – Молодёжь уже не так твёрдо стоит на старых позициях. Есть потенциал для просвещения. – Потом снова к Анне, и его голос на секунду стал… не мягче, но каким-то более личным, снисходительным. – Вам бы почитать свежих газет, товарищ Анна. Узнать, как живут и мыслят ваши ровесницы в городах. Они уже не молятся иконам. Они учатся трактора водить и митинговать за свои права.

Анна покраснела, опустила голову. Слова его были как удары, но в них была и какая-то странная притягательность. Словно он предлагал ей шагнуть из её тёмной, пропахшей печалью избы в какой-то яркий, шумный, непонятный мир.

Мария видела этот блеск в глазах сестры и сжимала кулаки под мышками. Он делал это намеренно. Раскручивал старую леску. Только на крючке теперь была не любовь, а идеология.

В этот момент за спиной у Карпова послышались быстрые, нервные шаги. В дверь, не стучась, влетел Пётр Алексеевич. Он был без картуза, седые волосы всклокочены, на лице – грязные полосы от слёз или сажи. Увидев гостей, он замер на пороге, и его взгляд, полный отчаяния, наткнулся на спину в серой гимнастёрке.

– Что вам тут надо? – вырвалось у старика хрипло. – Кто вы такие?

Карпов медленно, с театральной неспешностью, повернулся. И впервые за весь визит на его лице появилось что-то, кроме ледяной маски. Что-то сложное. Не раскаяние и не тепло, а скорее холодное, профессиональное любопытство хирурга, вскрывающего старый шрам.

– Гражданин Сомов, – сказал он, и в обращении на «вы» к человеку, которого знал мальчишкой, было что-то намеренно оскорбительное. – Я – уполномоченный уездного комитета Карпов. Прибыл для расследования обстоятельств пожара и решения вопроса о церковном имуществе.

Пётр Алексеевич побледнел ещё больше. Его глаза, перебегая с гимнастёрки на знакомые, но неузнаваемые черты лица, расширились от ужаса и понимания.

– Ты… – выдохнул он. – Артёмка?..

– Товарищ Карпов, – поправил его тот без единой ноты в голосе. – Мы не на деревенской околице, гражданин Сомов. Здесь дело государственной важности.

От этих слов Петра Алексеевича словно ударило током. Он шагнул вперёд, его палка загремела по полу.

– Ты! Ты пришёл закончить начатое?! – закричал он, и в крике этом была вся накопившаяся боль. – Поджёг её, а теперь пришёл землю забирать?! Ирод!

– Батя! – резко окликнула его Мария, бросаясь между отцом и гостем. Она схватила старика за руку, чувствуя, как та дрожит мелкой, лихорадочной дрожью. – Молчи! Не говори лишнего!

– Чего бояться-то? – захлёбывался старик, но сила уже уходила из него. Слёзы текли по щекам, смывая сажу. – Он… он ведь наш, зареченский… он знает… как мы… А он… вон как…

Карпов наблюдал за этой сценой с тем же холодным интересом. Он не сделал ни шага назад, не изменился в лице. Только веки чуть прикрыли ледяные зрачки.

– Гражданин Сомов, ваши эмоции понятны, но они неуместны, – произнёс он ровным, канцелярским голосом. – Я прибыл по заданию партии и советской власти. Ваши личные воспоминания и домыслы о моей возможной причастности к преступлению – это клевета. И за клевету на представителя власти есть статья. Я советую вам успокоиться. И подумать о дочерях.

Последняя фраза повисла в воздухе откровенной угрозой. Пётр Алексеевич замолк, его плечи сгорбились. Он был сломлен. Не силой, а этой чудовищной, бесчеловечной правильностью.

– Теперь, – Карпов снова обратился к Вере, – зафиксируйте: гражданин Сомов П.А., бывший церковный староста, находится в состоянии крайнего нервного возбуждения, высказывает необоснованные обвинения в адрес уполномоченного, что может свидетельствовать о личной заинтересованности в сокрытии истинных обстоятельств дела или о психической неуравновешенности. Для полного выяснения потребуется дополнительная проверка его деятельности в прошлом и влияния на дочерей.

Мария почувствовала, как земля уходит у неё из-под ног. Он не просто пришёл за землёй. Он пришёл уничтожить их полностью. Очернить отца, поставить клеймо на семье. И всё под маской закона.

– Товарищ уполномоченный, – заговорила она, и её голос, к её собственному удивлению, звучал почти покорно. В нём была надтреснутая, вымученная просьба. – Отец… он не в себе с горя. Он не хотел… Он церковь двадцать лет как родную берег. Простите его стариковские слова. Они ничего не значат.

Карпов медленно перевёл на неё взгляд. В его гладах на мгновение вспыхнуло что-то острое, колючее. Будто ему было интересно, насколько глубоко она может прогнуться. Насколько сильна её воля к защите того, что осталось.

– Слова всегда что-то значат, Мария Петровна, – сказал он тихо. – Особенно сказанные в сердцах. Они обнажают истинные мысли. Но… учитывая тяжёлые обстоятельства, я готов пока отнестись к ним как к бреду больного человека. При условии, что больному будет обеспечен надлежащий уход. И что впредь подобных выпадов не повторится.

Он сделал паузу, давая понять, что это не прощение, а отсрочка приговора.

– Теперь по делу. Завтра в десять часов утра у здания волости состоится общее собрание жителей села Заречного. На нём будут оглашены результаты предварительного расследования и принято решение о дальнейшей судьбе церковного участка. Присутствие вашей семьи обязательно. Особенно ваше, гражданин Сомов. Как лица, наиболее заинтересованного.

Он поправил фуражку, дал знак Вере. Та закрыла блокнот.

– На сегодня всё. До завтра.

И он повернулся, чтобы уйти. Его сапоги снова застучали по половицам. На пороге он обернулся. Взгляд его упал сначала на поблёкшую, полную ужаса Анну, потом – на Марию, стоящую с каменным лицом и сжатыми кулаками. И в последний раз – на согбенную, униженную фигуру Петра Алексеевича.

– И да, – добавил он почти небрежно, словно вспомнив о чём-то малозначительном. – Поскольку я буду находиться в Заречном несколько дней, мне потребуется размещение. Волостное правление предложило ваш дом, как один из наиболее чистых и просторных. Надеюсь, это не вызовет возражений. Я заеду после собрания.

Он не стал ждать ответа. Просто вышел, за ним последовала Вера. Дверь закрылась.

В избе повисла гробовая тишина, которую нарушал только прерывистый, хриплый плач Петра Алексеевича. Он медленно опустился на лавку, уронил голову на стол и забился в беззвучных рыданиях.

Анна смотрела на закрытую дверь, и в её глазах, рядом со страхом, уже горел новый, тревожный огонёк. Он будет жить здесь. Под одной крышей.

Мария стояла неподвижно. Она смотрела туда же, куда и сестра. Но в её взгляде не было ничего, кроме абсолютной, беспросветной тьмы. И тихой, стальной решимости.

Война была объявлена. И отступать ей было некуда.

***

Присутствие Карпова в доме Сомовых стало чем-то вроде тихой, но постоянно ощутимой физической боли. Не острой, а тупой, ноющей, которая не даёт забыть о себе ни на минуту. Он не приехал вечером, как обещал. Появился глубокой ночью, когда уже погасили лучину, и все трое, не сговариваясь, лежали в темноте, притворяясь спящими. Стук в дверь прозвучал как выстрел.

Открывала Мария. На пороге стоял он один, без своей помощницы. В руках – небольшой, но тяжёлый чемодан. Из-за его спины лился в сени холодный лунный свет, очерчивая его фигуру серебристым контуром. Он молча вошёл, кивком показал на лавку у печи, куда поставил чемодан.

– Не беспокойтесь, – сказал он тихо, но его голос в ночной тишине прозвучал громко. – Место мне укажите, я не привередлив. На полу могу.

– На полу никто спать не будет, – отрезала Мария, и голос её был сухим и безжизненным. – У нас есть чердак. Там сено. Чистое.

Она не предложила ему горницу, свою или отцовскую комнатку. Чердак – это граница. Он не гость, не свой. Он – временный постоялец на птичьих правах. Карпов посмотрел на неё, и в его гладах в лунном свете что-то блеснуло. То ли насмешка, то ли уважение к её тактическому ходу.

– Сено отлично, – согласился он. – Пахнет летом. А не ладаном.

Он взял чемодан и тяжёлой поступью поднялся по скрипучей лестнице наверх. Сверху послышался шорох – он устраивался. Потом всё стихло.

Мария стояла посреди горницы, прислушиваясь. В доме поселился чужой звук. Чужое дыхание. И этот человек, который знал каждую скрипку их половиц, теперь изучал их как лаборант изучает подопытных.

Утром жизнь в доме начала подстраиваться под нового ритм. Карпов спустился на заре, умылся ледяной водой из ковша на крыльце, бритвой с опасным лезвием, которое он достал из чемодана, провёл по щекам. Он делал всё быстро, чётко, без лишних движений. За завтраком сидел за тем же столом, но его присутствие разрезало привычный круг на две неравные части. С одной стороны – он, прямой, подтянутый, медленно и аккуратно поедающий принесённый с собой чёрный хлеб с салом. С другой – они: Пётр Алексеевич, отрешённо смотрящий в пустоту, Анна, украдкой бросающая на него взгляды, полные смятения, и Мария, чьё лицо было закрыто каменной маской.

– Сегодня в десять собрание, – напомнил Карпов, отпивая из жестяной кружки кипяток. Он не смотрел ни на кого конкретно, говорил в пространство. – Гражданин Сомов, ваше присутствие критически важно. Ваш авторитет в селе ещё не иссяк. Ваше слово может повлиять на настроения.

– Какое у меня слово? – глухо отозвался старик. – Я – бывший. Да и слова мои, как выяснилось, клевета.

– Заблуждения можно исправить, – парировал Карпов. Он отломил ещё кусок хлеба. – Публичным раскаянием в своих прежних ошибках. Поддержкой разумных решений новой власти. Это было бы мудро. И… безопасно для семьи.

Угроза висела в воздухе прозрачным, но неразрывным паутинным полотном. Пётр Алексеевич сжал кулаки на коленях, но промолчал.

– А что будет решаться на собрании, товарищ Карпов? – вдруг спросила Анна. Её голос дрогнул от смелости собственного поступка.

Карпов медленно перевёл на неё взгляд. И – о чудо – в уголках его глаз появились крошечные, едва заметные морщинки. Подобие улыбки.

– Разумный вопрос, Анна Петровна. Будет решаться судьба пустующего актива. Земли, которая сейчас ничего не производит, кроме сорняков и грусти. Я предложу передать её в фонд создаваемого колхоза. Под общественный огород. А из уцелевших церковных брёвен – их можно ещё использовать – построить читальню. Чтобы люди, вместо того чтобы молиться несуществующему богу, могли приобщаться к знаниям.

– Читальню… – прошептала Анна, и в её глазах мелькнул интерес. Она всегда любила читать, хоть книг в доме почти не было.

– Да. И я думаю, вам, как одной из немногих грамотных девушек в селе, можно было бы поручить там дежурство. Завести учёт. Это была бы общественная нагрузка. Полезное дело.

Он смотрел на неё, и его слова были как крючки, закинутые в тихую заводь её души. Он предлагал ей не просто работу. Он предлагал ей выход из тесного мирка семьи, статус, признание. И делал это на глазах у сестры и отца.

Мария почувствовала, как по спине пробегает холодок. Он играл в тонкую игру. Разделял их.

– Анна дома нужна, – жёстко сказала она. – Хозяйство большое. Отцу помощь требуется.

– Хозяйство можно и на полдня оставить, – не отступал Карпов, всё так же глядя на Анну. – Общественное – важнее личного. Это новый принцип. И я уверен, Анна Петровна достаточно умна, чтобы это понять.

Анна покраснела и опустила глаза в тарелку. Но Мария видела: семя упало в благодатную почву.

Пётр Алексеевич вдруг поднялся. Его стул с грохотом отъехал назад.

– Я пойду, – сказал он хрипло. – На пепелище. Перед собранием.

– Отличная идея, – одобрил Карпов. – Прочувствовать тщетность старого мира. Это поможет настроиться на правильный лад.

Старик, не оборачиваясь, вышел. Дверь хлопнула.

Наступила неловкая пауза. Карпов допил кипяток, встал, подошёл к небольшому зеркалу умывальника. Поправил воротник гимнастёрки. В зеркале его взгляд встретился со взглядом Марии. Она не отвела глаз.

– Вы мастерски играете, товарищ уполномоченный, – тихо сказала она, когда Анна вышла в сени за водой.

Он обернулся, облокотившись о притолоку.

– Я не играю, Мария Петровна. Я работаю. Строю новое. А для строительства иногда приходится расчищать площадку. Или… перевоспитывать материал.

– Моя сестра – не материал.

– Всё – материал, – холодно ответил он. – Люди, земля, идеи. Всё можно и нужно направить на общее благо. Даже то, что кажется испорченным.

В его словах была не только политическая догма. Была личная философия. Философия человека, который сам себя перековал и теперь считал своим долгом перековывать других.

– Вы её сломаете, – сказала Мария ещё тише.

– Или сделаю сильнее, – парировал он. – Сильнее, чем она могла бы быть здесь, в этой избе, под вашей… опекой.

Он произнёс последнее слово с лёгкой, язвительной интонацией. Будто намекая, что её забота – это форма порабощения.

– Вы ненавидите нас, – констатировала она. Не вопрос, а утверждение.

Карпов на секунду задумался, глядя куда-то мимо неё.

– Ненавидеть – непродуктивная эмоция. Я… презираю беспомощность. Тупую покорность судьбе. Вы все здесь – как эти стены. Прогнулись под тяжестью лет и просто ждёте, когда окончательно рухнет крыша. Я предлагаю вам выйти из-под этой крыши. Но вы предпочитаете сидеть в темноте и бояться сквозняка.

– Мы пережили голод, потери, – в голосе Марии зазвучала металлическая нотка. – Мы держимся.

– Держитесь за прошлое, как утопающий за соломинку. А оно уже сгорело. Вы видели пепел.

Он взял фуражку со сто́рки.

– Мне пора. Надо подготовить зал. Убедите отца прийти, Мария Петровна. От этого зависит очень многое.

Он вышел. Мария осталась одна посреди горницы, в которой теперь, кроме запаха хлеба и старых стен, витал ещё и едкий, чужой запах кожи ремня, махорки и холодной стали.

Она подошла к окну. Увидела, как Анна у колодца, вместо того чтобы спешно набрать воды и вернуться, замешкалась, глядя вслед удаляющейся прямой фигуре в фуражке. На её лице была не просто заворожённость. Было желание.

И Мария поняла, что самый страшный пожар разгорался не на месте церкви. Он начинался здесь, в их доме. И имя этому пожару – искушение. Искушение забыть, предать, начать с чистого листа. И Артём-Карпов раздувал его пламя с мастерством опытного поджигателя.

Она сжала руку на подоконнике так, что побелели суставы. Собрание будет битвой. И она должна была на него идти, понимая, что враг уже не только у порога. Он уже внутри. И у него было самое страшное оружие – знание их слабостей. Знание, вынесенное из того самого прошлого, которое он так яростно стремился уничтожить.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: