Холодное лето 1941 года выдалось тревожным. В воздухе висело невысказанное напряжение, которое ощущалось кожей. Радио твердило о мирных намерениях, но слухи ползли по городу: переброска войск, мобилизация, скупка соли и спичек в магазинах. Екатерина жила в странном оцепенении. Её маленькая война за сына зашла в тупик, но теперь над головой Максима нависла другая, большая война. Она ещё не знала, что общий ужас смоет все прежние барьеры и столкнёт её с сестрой лицом к лицу на пороге нового, ещё более страшного ада. Всё изменилось в одно утро, когда из всех репродукторов зазвучал нечеловечески напряжённый голос Молотова.
Холодное лето 1941 года выдалось тревожным. В воздухе висело невысказанное напряжение, которое ощущалось даже в тихом доме доктора Гольдберга. Радио, которое старик теперь включал всё чаще, твердило о мирных намерениях Советского Союза, но тревожные слухи ползли по городу: переброска войск, мобилизация офицеров запаса, скупка в магазинах соли, спичек, мыла.
Екатерина жила в состоянии странного оцепенения. Её маленькая война за сына зашла в тупик. Анна, как тень, сопровождала Максима повсюду — в школу, на прогулки, даже в пионерский лагерь на окраине города он отправился под её личным присмотром. Крепость была неприступна. Доктор Гольдберг, погружённый в своё горе, лишь изредка бросал ей понимающие, полные сочувствия взгляды, но помочь ничем не мог. Работа у него кончилась со смертью жены, и Екатерина понимала, что её пребывание здесь скоро станет обузой для старика.
Она вынуждена была искать другую работу. Справка об освобождении, как клеймо, закрывала все двери. Ей отказывали на пороге, едва взглянув на бумагу. Отчаяние начало подкрадываться тихими, настойчивыми шагами. Последние деньги ушли на еду. Она экономила на всём, питаясь чаем и чёрным хлебом, чтобы хоть как-то протянуть.
И вот однажды, возвращаясь с очередной бесплодной попытки устроиться на склад, она увидела необычное оживление у ворот чугунолитейного завода. Толпа женщин, молодых и не очень, теснилась вокруг объявления, приколоченного к доске. «В связи с производственной необходимостью требуются работницы на вспомогательные работы. Обучение на месте. Без предъявления требований к трудовой книжке». Без требований к трудовой книжке. Это значило одно — брали всех. Стране срочно требовались рабочие руки. Предчувствие большой войны, которую пока не называли, делало такие послабления.
Екатерина записалась. Её приняли без лишних вопросов. На следующий день она вышла на работу в литейный цех. Адский жар, оглушительный грохот, едкий дым. Она, вместе с другими женщинами, таскала формы, очищала отливки, подносила песок. Работа была каторжной, но она цеплялась за неё, как утопающий за соломинку. Это давало не только скудный заработок, но и ощущение, пусть призрачное, нужности. И ещё — легальное основание остаться в городе. Теперь у неё было место работы. Это была крошечная, но победа в её личной войне.
Однажды в обеденный перерыв, сидя в заводской столовой с миской пустых щей, она услышала знакомый голос. Высокий, с придыханием, полный неуместной здесь изысканности. Лариса Сергеевна. Жена того самого чиновника, из-за которой всё началось. Она стояла у раздачи, разговаривая с начальницей цеха, и её голос, громкий и чёткий, нёсся над гулким залом.
— …конечно, мы все должны внести свой вклад в укрепление оборонной мощи. Мой муж лично курирует этот вопрос. Я не могла остаться в стороне. Хотя, конечно, условия… — она брезгливо оглядела закопчённые стены, — но долг есть долг.
Лариса Сергеевна устроилась сюда. Не из-за денег, конечно. Это был «жест патриотизма», красивая строка в биографии её мужа. Она работала не в цеху, а в конторе, учётчицей. Чистая работа для чистых рук.
Их взгляды встретились. Лариса Сергеевна на секунду замерла, в её глазах мелькнул сначала страх, потом холодное, острое презрение. Она быстро отвела глаза, что-то сказала начальнице и гордо удалилась. Екатерина почувствовала, как по спине пробежали мурашки. Враг был рядом. И он по-прежнему обладал властью.
Через несколько дней её вызвали в отдел кадров. Сухая женщина в очках перебирала её бумаги.
— Петрова, тут вопрос по вашей справке. Поступила информация, что вы скрыли факт судимости при приёме.
— Я не скрывала. Меня взяли «без требований к трудовой», — тихо сказала Екатерина.
— Всё равно. Такие сведения должны быть указаны. Могут быть последствия. Разберёмся.
Это была работа Ларисы Сергеевны. Она начала свою мелкую, подлую месть. Екатерина понимала — сейчас, в этой предгрозовой атмосфере, любое пятно в биографии может стать смертельно опасным. Она вышла из отдела кадров с каменным лицом. Война на два фронта — с сестрой и с этой женщиной — истощала её последние силы.
А потом грянуло 22 июня.
Война пришла не с бомбёжками, а с речью Молотова из всех репродукторов. Голос, полный нечеловеческой напряжённости, зазвучал в заводском цеху, заглушая грохот машин. Люди замерли, слушая страшные слова о вероломном нападении, о бомбёжках городов, о том, что «наше дело правое, враг будет разбит».
В первые секунды стояла полная тишина. Потом кто-то из женщин тихо, сдавленно вскрикнул. Кто-то перекрестился. Кто-то, не отдавая себе отчёта, продолжил работу, как автомат. Екатерина стояла, прислонившись к горячей стене формовочного станка. В голове был один единственный образ — Максим. Теперь всё стало в тысячу раз сложнее. Теперь над его головой нависла не только угроза потерять мать, но и реальная, физическая опасность. Война.
На следующий день город преобразился. На столбах появились мобилизационные предписания. По улицам потянулись грузовики с призванными мужчинами. В их глазах читалась растерянность и решимость. Женщины бежали рядом, плача, пытаясь сунуть в руки узелки с едой. Воздух наполнился звуками патриотических маршей и сдавленным плачем.
Екатерина, выйдя после смены, пошла не к дому Гольдберга, а к школе. Она знала, что это безумие, но не могла иначе. Ей нужно было увидеть его. Хотя бы краем глаза.
У школы было непривычно пусто. Занятия, видимо, отменили. Она уже хотела уйти, когда увидела Анну. Та стояла у школьных ворот одна, без Максима. И на её лице был не привычный холод или злоба, а чистейший, животный ужас. Она смотрела в пустоту, обхватив себя руками, как будто замерзала.
— Анна, — окликнула её Екатерина, подходя.
Сестра вздрогнула и обернулась. Увидев Екатерину, она не набросилась, не зашипела. Она просто смотрела на неё широко раскрытыми глазами, полными слёз.
— Алексея… забрали, — выдохнула она. — Сегодня утром. Выездная команда. Он уезжает… на запад. — Голос её сорвался. — Уезжает на войну.
В этот момент из-за угла выбежал Максим. Он был без пионерского галстука, взъерошенный, с заплаканными глазами.
— Мама! Папа сказал, что… — он замолк, увидев Екатерину.
Анна, не отрывая полного отчаяния взгляда от сестры, потянула мальчика к себе.
— Всё, сынок. Всё. Папа выполнит свой долг и вернётся. Он сильный. Он обязательно вернётся.
Она говорила это автоматически, словно заученную мантру. Но в её глазах читалось другое — понимание, что, возможно, видит мужа в последний раз. И это понимание ломало все её защитные барьеры, всю выстроенную стену благополучия и превосходства.
Екатерина смотрела на сестру, на её внезапно осунувшееся, постаревшее лицо, на мальчика, прижавшегося к ней в поисках утешения. И в её душе, вместо торжества или злорадства, поднялось странное, щемящее чувство. Они были теперь в одной лодке. В лодке под названием «страх». Страх за близких. Страх за будущее. Война своим катком прошлась по всем, смешав в общем котле и виноватых, и правых, и палачей, и жертв.
— Он вернётся, — тихо, почти невольно, сказала Екатерина.
Анна подняла на неё глаза. В них уже не было ненависти. Была пустота, куда больше страшная.
— Уходи, Катя. Пожалуйста. Сейчас… я не могу. Я не могу даже смотреть на тебя. Просто уходи.
Екатерина кивнула и медленно пошла прочь. Она оглянулась один раз. Анна стояла на том же месте, обняв сына, и смотрела в сторону вокзала, откуда должен был уйти воинский эшелон. Её фигура, ещё недавно такая уверенная и неприступная, казалась вдруг маленькой и беззащитной. Война только началась, но она уже успела перевернуть всё с ног на голову, показав хрупкость любого, даже самого прочного, человеческого счастья.
***
Осень 1941 года пришла в Приволжск рано и властно. Холодный ветер гнал по улицам жухлую листву и обрывки мобилизационных объявлений, которые уже сменили плакаты с суровыми лицами красноармейцев и лозунгами «Всё для фронта! Всё для победы!». Город, никогда не бывший фронтовым, жил теперь по законам прифронтовой полосы. Затемнение по ночам, тревожные гудки сирен учебной воздушной тревоги, очереди за хлебом, растянувшиеся на несколько кварталов.
Война уравняла всех в общем горе и лишениях. Но для Екатерины она принесла не только новые тяготы, но и странное, горькое преимущество. Её лагерный опыт — умение выживать на крохах, терпеть холод, работать на износ — оказался бесценным. Пока другие женщины ломались под грузом новых забот, она держалась. Её руки, привыкшие к тяжёлой работе в литейном цехе, теперь после смены рыли противотанковые рвы на подступах к городу, разгружали эшелоны с ранеными, шили мешки для песка.
Завод перешёл на военные рельсы. Теперь здесь отливали корпуса для мин. Работа стала ещё опаснее, нормы выросли, пайки сократились. Но Екатерину не увольняли. Лариса Сергеевна исчезла из конторы — её муж, говорят, получил ответственный пост в глубоком тылу, и семья эвакуировалась. Одна угроза отступила, сменившись другими, более масштабными.
Главным изменением стал госпиталь. Его развернули в здании бывшей гимназии, куда Екатерину однажды направили в составе заводской бригады помогать с расстановкой коек. Увидев беспомощную суету санитарок и медсестёр, сбившихся с ног, она, не раздумывая, осталась помогать. Смывать кровь с полов, перестилать грязное бельё, кормить тех, кто не мог держать ложку. Эта работа не оплачивалась, но давала дополнительную пайку хлеба и, главное, чувство, что она хоть чем-то может противостоять тому ужасу, который теперь катился с запада.
Именно в госпитале она снова встретила доктора Гольдберга. Он, лишённый к тому времени права лечить в поликлинике как «неблагонадёжный», нашёл своё место здесь, в этом аду боли и смерти. Его старые, трясущиеся руки творили чудеса, извлекая осколки, ампутируя конечности. Он работал молча, с нечеловеческой концентрацией. Увидев Екатерину, он лишь кивнул, и с того дня она стала его неофициальной помощницей — самой надёжной и безотказной.
Однажды поздним вечером, когда они вдвоём перевязывали юного бойца с обожжённым лицом, старик тихо сказал:
— Вы нашли своё оружие, Екатерина. Сострадание. В этой войне оно важнее, чем ненависть к сестре. Оно не сломает вас. Оно даст силы дожить.
Он был прав. Физическая усталость на двух-трёх работах заглушала душевную боль. Но мысль о Максиме жила в ней всегда, тлея, как уголёк под пеплом. Она изредка видела его — всё реже. Анна, оставшись одна, словно окаменела в своём горе. Она больше не водила сына в школу — занятия то прекращались, то возобновлялись. Город начали бомбить. Сначала дальние склады, потом одна бомба упала на окраине рабочего посёлка. После этого многие матери старались не выпускать детей из дома.
В один из таких дней, когда после воздушной тревоги Екатерина шла из госпиталя, она увидела их. Анна стояла у колонки за водой, а Максим, осунувшийся, в пальтишке, явно малом, пытался помочь ей нести тяжелое ведро. Анна выглядела ужасно — глаза ввалились, руки дрожали. Она не справлялась. Офицерская пенсия задерживалась, продукты по карточкам становились всё скуднее, а менять вещи на еду у неё не было ни умения, ни душевных сил.
Их взгляды встретились. Анна сначала хотела отвернуться, но ведро пошатнулось, вода расплескалась. Екатерина, не говоря ни слова, подошла и взяла ведро из её слабых рук.
— Я донесу, — просто сказала она.
Анна не сопротивлялась. Они молча пошли к её дому, Максим шёл между ними, украдкой поглядывая на тётю. Он видел её в госпитале, когда Анна водила его сдавать кровь для раненых (её группа крови, к счастью, не подошла). Он видел, как она уверенно и спокойно помогала, как к ней обращались «Катя», как даже раненые бойцы благодарили её грубыми, искренними словами. Этот образ не совпадал с картиной «больной, опасной женщины», которую рисовали ему родители.
У подъезда Анна взяла ведро.
— Спасибо, — выдохнула она, не глядя.
— У тебя есть сахар? — спросила Екатерина. — В госпитале выдают иногда. Я могу принести немного. И картофельные очистки… из госпитальной кухни. Их можно смолоть и добавить в муку.
Анна молчала. Гордость боролась в ней с инстинктом выживания. Ради себя она бы, наверное, отказалась. Но она посмотрела на Максима, на его слишком большие для худого лица глаза.
— Хорошо, — глухо сказала она. — Приноси.
Это было не перемирие. Это была временная капитуляция перед лицом общей беды. Но для Екатерины это стала щель в стене, крошечная брешь в крепости.
Она начала приносить то, что могла вынести из госпиталя, не переступая черту воровства: очистки, иногда немного крупы из своего пайка, раз в неделю — кусочек госпитального мыла. Она не заходила в квартиру, передавала у подъезда. Сначала молча. Потом стал спрашивать:
— Как он? Не кашляет?
— Всё нормально, — отрывисто отвечала Анна.
Но однажды, в лютый декабрьский день, когда мороз сковал всё железными тисками, дверь открыл Максим. Анна лежала с температурой. Грипп или воспаление — неизвестно. В квартире было холодно — дров не хватало. Мальчик пытался растопить печь сырыми щепками, но у него не получалось. Его глаза были полы страха.
Екатерина вошла. Не спрашивая разрешения, она взяла дело в свои руки. Растопила печь тем, что умела — она научилась в лагере жечь всё, что могло дать хоть немного тепла. Сварила на принесённой крупе жидкую кашу. Принесла Анне тёплое питьё. Два дня она приходила после своих смен, поддерживая в квартире жизнь, как поддерживала её в госпитале.
На третий день Анне стало легче. Она лежала, глядя на сестру, которая чинила на колене Максимову варежку.
— Почему ты это делаешь? — хрипло спросила она.
Екатерина не подняла глаз.
— Потому что он здесь.
— Ты думаешь, я отдам его тебе за миску каши? — в голосе Анны снова прозвучала старая, едкая нотка.
— Нет, — тихо ответила Екатерина, обрывая нитку зубами. — Я думаю, что война всех рассудит. И, возможно, Бог. А пока… пока мне важно, чтобы он был жив и здоров. Даже если он считает тебя матерью.
Она ушла, оставив Анну в тяжёлом раздумье. Максим, сидевший на табуретке у печки, тихо спросил:
— Тётя Катя… а мой настоящий папа тоже на войне?
Екатерина замерла в дверях.
— Твой настоящий папа… он погиб давно. Он был лётчиком. Очень хорошим человеком. Он очень любил тебя.
Мальчик кивнул, переваривая информацию. В его детском сознании картина мира, выстроенная Анной и Алексеем, дала первую трещину. Война с её простыми и жестокими истинами (холод, голод, доброта той, кого называли «опасной») оказалась убедительнее любых родительских наставлений.
А через неделю пришла похоронка. Официальная, на бланке, с печатью. «Ваш муж, капитан Волков Алексей Николаевич… пал смертью храбрых в боях за Родину…» Почтальон вручил её Анне у подъезда. Она взяла треугольник, посмотрела на него, не понимая. Потом медленно, как в замедленной съёмке, сложилась пополам и беззвучно опустилась на обледеневшую ступеньку. Она не кричала, не плакала. Она просто сидела, сжимая в руке тот серый листок, который отнимал у неё последнюю опору в жизни, последнюю легитимность её положения «офицерской жены». Теперь она была просто вдовой. Одинокой женщиной с ребёнком на руках. В мире, где у Екатерины, «лагерницы», оказалось больше прав на существование, чем у неё. Крушение было полным и бесповоротным. И в тёмной глубине этого крушения начало подниматься новое, чудовищное чувство — ненависть не к системе, не к войне, а к той, кто была свидетелем её падения. К сестре, которая выжила.
***
Похоронка сломала Анну окончательно. Она не оплакивала мужа — слёзы, казалось, высохли в ней начисто. Она просто перестала быть той Анной, какой знали её все. Из квартиры исчезли последние признаки порядка. Грязная посуда грудилась в раковине, пыль лежала на мебели толстым слоем, шторы были задёрнуты даже днём, погружая комнаты в полумрак. Анна сидела в кресле Алексея, в его домашней гимнастёрке, наброшенной на плечи, и смотрела в одну точку. Иногда что-то бормотала, обращаясь к нему, как будто он был здесь.
Максим пытался наводить порядок, варил на примусе то, что удавалось получить по карточкам, но десятилетний мальчик не мог заменить собой взрослую женщину. Он ходил в школу через раз, часто голодный, в грязной одежде. Учительница, видя его состояние, однажды пришла домой. Анна открыла дверь, но не впустила её, сказав сквозь зубы: «Всё в порядке. Не вмешивайтесь не в своё дело». В её глазах горел такой странный, стеклянный блеск, что учительница, перепугавшись, больше не приходила.
Екатерина, видя это, не могла оставаться в стороне. Она приходила чаще, приносила еду, пыталась убраться. Анна не сопротивлялась, но и не помогала. Она наблюдала за сестрой мутным, отстранённым взглядом.
— Ты пришла за ним, да? — вдруг спросила она однажды, когда Екатерина мыла пол на кухне. — Ждала, пока Алексей умрёт. Теперь думаешь, я сдамся.
— Я пришла, потому что ты не справляешься, Аня. Посмотри на него! — Екатерина указала на Максима, который в углу пытался читать учебник при тусклом свете коптилки.
— Он мой! — внезапно закричала Анна, вскакивая. Её лицо исказила гримаса безумной ярости. — Мой! Ты ничего не получишь! Ты думаешь, я не знаю? Ты хочешь забрать его и уехать! Оставить меня одну! Как ты оставила тогда, когда тебя забрали!
— Меня забрали не по своей воле! — попыталась возразить Екатерина, но Анна её не слышала.
— Все уходят! Все! Сначала отец, потом ты, потом Алексей… Он последний, кто у меня остался! Я не отдам! Я лучше… я лучше…
Она не договорила, схватила со стола кухонный нож. Не для того, чтобы ударить — просто сжала его в руке, как якорь, глядя на Екатерину горящими глазами.
— Выйди. И не приходи больше. Если придёшь, я… я сделаю что-нибудь. Или с собой, или с ним. Чтобы ты не забрала.
Холодный ужас сковал Екатерину. Это была не пустая угроза отчаяния. В глазах Анны читалась та грань, за которой человек способен на всё. Максим вжался в стену, его лицо побелело от страха. Он видел, как родная, пусть и странная в последнее время, мама превратилась в незнакомую фурию.
Екатерина медленно подняла руки, жестом показывая, что не представляет угрозы.
— Хорошо, Аня. Хорошо. Я ухожу. Но… позволь мне оставить еду. Ради него.
Она осторожно поставила на стол узелок с хлебом и несколькими картофелинами и вышла. Дверь захлопнулась за ней на ключ. Она слышала, как Анна что-то бормочет за дверью, а потом раздался тихий, сдавленный плач Максима.
С этого дня Екатерина не могла попасть в квартиру. Она оставляла передачи у двери — скудные запасы из своего пайка, иногда детскую одежду, которую удавалось раздобыть в госпитале у раненых, у которых были свои дети. Она стучала, говорила в щель: «Максим, это я. Еда у двери». Иногда узелок забирали, иногда он так и оставался лежать, пока соседи, пожалев, не забирали себе.
Она обратилась в опеку, в райисполком. Рассказала о состоянии Анны, о бедственном положении ребёнка. К ней отнеслись с холодным подозрением.
— Гражданка Петрова, вы же сами неблагонадёжны. У вас судимость. А Волкова Анна Николаевна — вдова офицера, погибшего на фронте. Кто вы такая, чтобы делать такие заявления? Возможно, вы пытаетесь очернить её, чтобы забрать ребёнка себе. Мы проведём проверку.
Проверка, как она и ожидала, свелась к формальному визиту. Анна, узнав, кто прислал проверяющих, натянула на себя подобие адекватности. Убрала нож, прибралась, наговорила о том, как тяжело справляться одной, но она гордая жена офицера и справится. Максим, наученный горьким опытом, молчал. Проверяющие, две уставшие женщины из соцобеспечения, ограничились тем, что пообещали увеличить пенсию по потере кормильца (она всё равно задерживалась на месяцы) и ушли. Анна проводила их и, закрыв дверь, впала в ещё большую ярость. Максиму потом долго пришлось успокаивать её.
Война между сёстрами вступила в новую, тёмную фазу. Теперь это была не борьба за ребёнка, а борьба с тенью безумия, которое накрывало Анну с головой. И Екатерина чувствовала себя абсолютно бессильной. Она могла противостоять чиновникам, лагерным надзирателям, лишениям. Но как бороться с болезнью души, которая поселилась в её сестре?
Однажды ночью её разбудил настойчивый стук в дверь сеней у дома Гольдберга. На пороге, босой, в одной ночнушке, стоял Максим. Он дрожал от холода и страха.
— Тётя Катя… — его голос сорвался в шёпот. — Мама… она странная. Она ходит по квартире и разговаривает с папиным портретом. Потом начала кричать, что папу убили из-за тебя. Что это ты навела на него пулю. Она сказала… что надо тебя остановить. Навсегда. И потом взяла папин револьвер. Тот, что он оставил дома… Я испугался и убежал.
Сердце Екатерины упало. Револьвер. Теперь угрозы Анны обретали совершенно конкретные очертания.
— Где она сейчас?
— Не знаю. Может, спит. Может, ищет меня…
Екатерина закутала мальчика в своё одеяло, посадила у печки, дала ему тёплого чаю. Доктор Гольдберг, разбуженный шумом, выслушал историю и тяжело вздохнул.
— Паранойя на почве острого горя. Очень опасное состояние. Ребёнка нельзя возвращать туда. Ни в коем случае.
— Но где его оставить? В детдом? Его сразу опознают, вернут ей как сыну погибшего офицера. Или… или она сама придёт туда с этим револьвером.
— Он остаётся здесь, — твёрдо сказал старик. — На время. Мы скажем, что он сын раненого бойца, которого я лечу, и за ним некому присмотреть. Это хоть какое-то прикрытие. А тебе, Екатерина… тебе нельзя оставаться здесь. Если она и правда в таком состоянии, она найдёт тебя.
— Куда мне идти? — с горькой усмешкой спросила Екатерина. — У меня нет другого места.
— На завод. В ночную смену. В общежитие при заводе. Сейчас там много эвакуированных, теряются люди, документы. Ты затеряешься. А я… я попробую поговорить с кем-нибудь. С врачами. Может, её можно будет куда-то определить… на лечение.
Екатерина знала, что значит «определить на лечение» в их реалиях. Чаще всего это означало психбольницу, откуда мало кто возвращался прежним. Но иного выхода не было. Анна с револьвером в руках была опасна не только для неё, но и для Максима, и для себя самой.
Она собрала свои немногие вещи, в последний раз обняла сына, который, наконец, в безопасности заснул, истощённый пережитым, и вышла в холодную ночь. Она шла по тёмным улицам, прислушиваясь к каждому шороху. Ей казалось, что из каждой тени может появиться Анна с безумными глазами и оружием в руках.
На заводе её действительно приняли в ночную смену и выделили место в переполненном женском общежитии — бывшем сарае с нарами. Здесь она была одной из многих, серой, невзрачной фигурой. Это была защита. Но это было и новое изгнание. Она спасла сына, но снова потеряла его. И теперь между ними стояла не только воля сестры и законы, но и призрак безумия с наганом в руке.
А через три дня она узнала, что Анна всё-таки пришла к дому Гольдберга. Не найдя ни сестру, ни сына, она устроила на пустыре рядом с домом истерику, кричала, что у неё украли ребёнка, что это происки врагов, мстивших её мужу. Её забрала милиция. Но как вдову героя, да ещё с явными признаками помутнения рассудка, её не посадили, а отправили на освидетельствование в областную психиатрическую больницу. На неопределённый срок.
Максим, по словам Гольдберга, молчал два дня, а потом спросил только одно: «Она теперь тоже никогда не вернётся?»
Крепость пала. Но победителя не было. Была только выжженная земля, усеянная осколками трёх исковерканных судеб. И надвигающаяся зима 1941 года, самая страшная зима в памяти страны, обещала стать для них всех суровым, беспощадным судьёй.
***
Зима 1941-1942 годов вошла в историю как самая страшная. В Приволжске, не знавшем блокады, люди умирали от голода, холода и тифа. Война стала не абстрактным понятием, а ежедневной реальностью в виде похоронок, эшелонов с изувеченными телами и пустых прилавков. Воздух был пропитан запахом дезинфекции, дыма от «буржуек» и вечного, непроходящего страха.
Для Екатерины эта зима стала временем странного, трагического затишья. Анна находилась в областной психиатрической больнице. Судьба её была неизвестна. Иногда приходили счета на оплату содержания (их, естественно, никто не оплачивал), иногда — короткие, казённые справки о состоянии: «Стабильно тяжёлое, лечение продолжается». Екатерина воспринимала эти бумаги как надгробные плиты — они хоронили сестру, которую она знала, оставляя на её месте безымянную страдающую тень.
Максим остался жить у доктора Гольдберга. Официально он числился «сиротой при госпитале», сыном погибшего бойца, заботу о котором взял на себя старый врач. Это была шаткая, но работающая легенда. Мальчик замкнулся, стал не по годам серьёзным. Он почти не улыбался, редко играл с другими детьми, которых в городе почти не осталось. Большую часть времени он проводил в госпитале, помогая, как мог: разносил кипяток, читал раненым письма (многие сами не могли), писал под диктовку ответы. Война и предательство самых близких отняли у него детство, но подарили странную, взрослую мудрость.
Екатерина виделась с ним каждый день, но их общение было окрашено горечью утрат. Она была для него «тётей Катей» — доброй, сильной, самой родной из всех оставшихся людей. Но слово «мама» не срывалось с его губ. Это слово было навсегда отравлено — оно принадлежало той, что сошла с ума, и той, что была отнята и превращена в миф. Между ними существовала огромная, невысказанная боль, которую они обходили стороной, как провал во льду.
Однажды вечером, когда они вдвоём сидели в крошечной комнатке у печки (доктор Гольдберг дежурил в госпитале), Максим, не глядя на неё, спросил:
— Тётя Катя… а если бы тебя тогда не забрали… мы бы жили вместе? Как раньше?
Екатерина почувствовала, как сжимается горло.
— Да, Максюша. Мы бы жили вместе.
— И… та тётя, которая была мамой… она была бы просто тётей?
— Да. Просто тётей, которая нас навещала бы.
Он долго молчал, смотря на огонь.
— А почему… почему всё стало так, как стало? Кто виноват?
Вопрос был недетским. В нём звучала потребность найти причину всему кошмару, что обрушился на его жизнь.
— Виновато время, сынок, — тихо сказала Екатерина. — Страшное, сломанное время. Оно ломает людей. Одних сажают в тюрьмы за правду. Других заставляют верить лжи и бояться. Третьих… сводит с ума от горя. И нет в этом ничьей отдельной вины. Есть только большая общая беда.
Он, кажется, понял. Или сделал вид, что понял. Но с того дня между ними что-то изменилось. Он стал чуть ближе. Иногда, засыпая на раскладушке, он брал её за руку. Это было больше, чем любые слова.
Весной 1942 года пришло известие из психбольницы. Анна Николаевна Волкова скончалась от скоротечного воспаления лёгких, осложнённого дистрофией и психическим истощением. Тело, в связи с военным временем, было кремировано, прах хранится на территории больницы. Никаких личных вещей не осталось.
Екатерина поехала за этим прахом. Не из чувства долга или сестринской любви — того уже не было. Из необходимости поставить точку. Урну с пеплом она привезла назад и, не говоря никому, отнесла на старое кладбище, где были похоронены их родители. Могилы уже заросли бурьяном, памятники покосились. Она вырыла ямку у ног отца и опустила туда жестяную коробку. Ни креста, ни таблички. Только холмик земли. Так закончилась история Анны.
Юридически Максим теперь был круглым сиротой. Но документы о его усыновлении Волковыми никто не отменял. Они где-то пылились в архивах. Чтобы оформить опеку официально, Екатерине нужно было пройти унизительную процедуру признания себя достойной, с учётом её судимости. Доктор Гольдберг, используя свой авторитет в госпитале и связи среди немногочисленной интеллигенции, начал хлопотать. Это был долгий процесс.
А пока жизнь шла своим чередом. Война. Госпиталь. Работа на заводе. Бомбёжки. Голод. Они жили втроём в домике Гольдберга — старый доктор, бывшая зэчка и приёмный сын погибшего офицера. Странная семья, собранная по обломкам катастрофы. Но семья.
Однажды в 1943 году, когда на фронте наступило затишье и в город начали возвращаться первые инвалиды войны, к Екатерине подошла пожилая женщина из бывших соседок по дому сестры.
— Катя, тут к тебе передача. От Ларисы Сергеевны, той самой… — женщина покрутила пальцем у виска. — Говорят, она где-то в эвакуации умерла. А перед смертью велела отдать тебе, если увижу.
Она протянула потрёпанный конверт без адреса. Внутри лежало короткое письмо, написанное угасающим почерком.
«Петрова. Я знаю, ты меня ненавидишь. И имеешь право. Я тогда погубила тебя из страха и глупости. Боялась за мужа, за положение. Хотела казаться сильной. Всю жизнь потом пыталась забыть этот случай, но не забыла. Теперь я умираю (рак), и мне уже не страшно признаться. Если бы можно было всё вернуть… но нельзя. Прости, если сможешь. Я не прошу за себя. Просто… пусть у твоего сына будет жизнь лучше, чем у нас. Л.С.»
Екатерина долго смотрела на эти строчки. Ненависти не было. Была пустота. Лариса Сергеевна была таким же винтиком в чудовищной машине, как и она сама, как Анна, как Алексей. Машине, которая перемолола их всех. Письмо она сожгла в печке, не показав никому. Некоторые признания должны уходить в небытие вместе с теми, кто их сделал.
В 1944 году, после долгих мытарств, опеку над Максимом оформили на доктора Гольдберга, как на «заслуженного врача». Екатерина фигурировала как его помощница, проживающая с ними. Это было полурешение, но оно давало мальчику относительную безопасность.
А потом пришла Победа. Май 1945-го. Ликование, слёзы, объятья незнакомых людей на улицах. Для них троих праздник был тихим, домашним. Они сидели у радио, слушая салюты из Москвы, и плакали. Каждый о своём. О потерях, которые никогда не восполнить. О времени, украденном у жизни. Но и о том, что они, вопреки всему, выжили. Вместе.
Прошло ещё несколько лет. Доктор Гольдберг умер тихо во сне в 1947 году. Максим, к тому времени уже подросток, тяжело переживал его смерть. Екатерина, теперь официально устроившаяся медсестрой в больнице, получила наконец-то право на отдельное жильё — крошечную комнату в бараке. Они переехали вдвоём.
Однажды вечером, когда Максим, уже юноша, собирал книги в техникум (он решил стать инженером), он обернулся и сказал:
— Знаешь, мама… я всё помню. Не всё, конечно. Но помню твои руки. Ещё тогда, в раннем детстве. И запах. И голос. Просто это было так давно, что казалось сном. А потом… потом был долгий кошмар. А теперь… теперь я проснулся.
Он не называл её «мамой» с тех пор, как ему было три года. Слово сорвалось с его губ нечаянно, естественно, как дыхание. Екатерина не смогла ответить. Она только кивнула, сжав до боли руки, чтобы не разрыдаться.
Возвращения, которого она ждала все эти годы, не получилось. Нельзя вернуть украденное детство, нельзя стереть память о предательстве, нельзя воскресить мёртвых и исцелить сломанные души. Но можно построить новую жизнь на руинах старой. Не взамен, а вопреки.
Максим так и не узнал всех подробностей той истории. Екатерина берегла его от самой страшной правды о безумии и ненависти, поселившихся в душе его тёти. Некоторые тайны должны умирать вместе с теми, кто их хранит.
А на старом кладбище, на безымянном холмике у могилы родителей, изредка появлялись полевые цветы. Их приносила женщина с седыми висками и спокойными, уставшими глазами. Она не молилась и не плакала. Она просто стояла в тишине, вспоминая двух девочек, которые когда-то, очень давно, бегали по этому полю, держась за руки, и не знали, что жизнь разведёт их по разные стороны баррикады, а потом и вовсе сотрёт с лица земли, не оставив ничего, кроме горькой памяти и этой тихой, неприметной могилы, в которой покоился пепел не только от тела, но и от любви.
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: