Найти в Дзене
Валерий Коробов

Возвращение, которого не было - Глава 1

Тишина в кабинете была особенной — густой, пропитанной запахом пыли, старых бумаг и страха. Каждый щелчок костяшек счёт, каждый шорох переворачиваемого листа звучал здесь оглушительно откровенно. Екатерина, опустив голову над столом, выводила аккуратным почерком колонки цифр. Цифры были её миром — честным и ясным. В этом мире не было места двусмысленностям 1937-го, что витали за стенами управления и в самых сердцах людей. До того самого момента, когда дверь распахнулась, и дежурный произнёс фразу, от которой у неё похолодело внутри: «Петрова! К Ларисе Сергеевне. Немедленно». Тишина в кабинете районного статистического управления была особенной — густой, пропитанной запахом пыли, старых бумаг и страха. Каждый щелчок костяшек счёт, каждый шорох переворачиваемого листа звучал здесь оглушительно откровенно. Екатерина Петрова, опустив голову над столом, выводила аккуратным почерком колонки цифр. Цифры были её миром — чётким, поддающимся проверке, честным. В этом мире не было места двусмысле

Тишина в кабинете была особенной — густой, пропитанной запахом пыли, старых бумаг и страха. Каждый щелчок костяшек счёт, каждый шорох переворачиваемого листа звучал здесь оглушительно откровенно. Екатерина, опустив голову над столом, выводила аккуратным почерком колонки цифр. Цифры были её миром — честным и ясным. В этом мире не было места двусмысленностям 1937-го, что витали за стенами управления и в самых сердцах людей. До того самого момента, когда дверь распахнулась, и дежурный произнёс фразу, от которой у неё похолодело внутри: «Петрова! К Ларисе Сергеевне. Немедленно».

Тишина в кабинете районного статистического управления была особенной — густой, пропитанной запахом пыли, старых бумаг и страха. Каждый щелчок костяшек счёт, каждый шорох переворачиваемого листа звучал здесь оглушительно откровенно. Екатерина Петрова, опустив голову над столом, выводила аккуратным почерком колонки цифр. Цифры были её миром — чётким, поддающимся проверке, честным. В этом мире не было места двусмысленностям 1937 года, которые витали за стенами учреждения, на улицах Приволжска, в самых сердцах людей.

Её пальцы, тонкие и быстрые, замерли над ведомостью о выполнении плана по сбору молока по колхозам «Красный Октябрь» и «Путь Ильича». Цифры не сходились. Вернее, они сходились слишком идеально, до последней литры, ровно до планового показателя. Жизнь, особенно колхозная, так не умела. Всегда был недобор, всегда была небольшая, но разница. Здесь же стояла та самая, круглая, подозрительно красивая цифра.

— Петрова! К Ларисе Сергеевне. Немедленно.

Дежурный по этажу, юноша с не по годам суровым лицом, стоял в дверях. В его голосе не было интонаций — только приказ. Сердце Екатерины, привыкшее за два года вдовства биться сдержанно и осторожно, ёкнуло. Лариса Сергеевна, жена заместителя председателя райисполкома, была не просто начальницей статистического отдела. Она была погодой в их маленьком вселенной. От её настроения зависело всё.

Кабинет Ларисы Сергеевны пах духами «Красная Москва» и дорогим табаком. Сама она, женщина с тщательно уложенной тёмной волной волос и в модном костюме из габардина, разглядывала свои маникюрованные руки.

— Ну, Петрова, присаживайся. Отчёт по молоку подготовила?

— Подготовила, Лариса Сергеевна. Но у меня… есть вопрос к цифрам по «Красному Октябрю». Они…

— Они идеально выполняют план, — ровно перебила начальница, наконец подняв на неё глаза. В её взгляде не было ни дружелюбия, ни простой человеческой теплоты. Был холодный, отполированный до блеска расчёт. — Это и должно быть отражено в отчёте для области. Твоя задача — красиво оформить.

— Но я сверялась со сводками нарядов… Там цифры ниже. На восемь процентов. Если я внесу плановые…

— Ты внесёшь те цифры, которые тебе диктуют, — голос Ларисы Сергеевны стал тише, но от этого только опаснее. — Понимаешь, Катя, мы все здесь делаем одно большое общее дело. И иногда формальное соответствие фактам может навредить общему делу. Может создать у руководства области неверное впечатление о нашей работе. О работе нашего района. О людях, которые им руководят.

Екатерина поняла каждое слово между слов. «Люди, которые руководят» — это, в первую очередь, муж Ларисы Сергеевны. Его репутация, его карьера. И цифры из кабинетов должны были складываться в идеальную картину успеха. Она сжала руки на коленях, чувствуя, как влажными становятся ладони. Перед глазами встало лицо сына — Максимки, его огромные, доверчивые глаза. Он остался в детском садике при управлении, ждал маму. Всё, что у неё было после гибели мужа-лётчика в той странной, замятой авиакатастрофе. Всё, ради чего она терпела эту удушливую атмосферу, эти ночи над бумагами при тусклом свете керосиновой лампы.

— Лариса Сергеевна, — голос её дрогнул, но не предал. — Я не могу. Это же ложь в документе. Я отвечаю за отчёт. Моя подпись…

Что-то стремительно и окончательно изменилось в лице женщины за столом. Вежливая маска спала, обнажив холодную, беспощадную злобу.

— Твоя подпись? — она искажённо усмехнулась. — О чём ты говоришь, Петрова? Ты кто здесь вообще? Вдова какого-то лётчика, о котором все уже забыли? Статистка на побегушках? Ты думаешь, твоя честность кому-то нужна? Твоя честность — это глупость. И она опасна. Для тебя самой. И для твоего сынишки.

Упоминание Максима ударило, как ножом под рёбра. В глазах Екатерины помутнело от ярости, внезапной и всепоглощающей.

— Не смейте говорить о моём сыне! — Она вскочила со стула, не помня себя. — Вы хотите, чтобы я лгала? Ради вашего благополучия? Ради этих… этих бумажек?! Я не буду!

Лариса Сергеевна тоже поднялась. Она была выше и физически сильнее.

— Как ты смеешь со мной так разговаривать! Контрреволюционерка! Вредительница!

Она шагнула вперёд, её рука взметнулась для пощёчины. Екатерина инстинктивно отшатнулась, рука начальницы лишь скользнула по её щеке. Но этого было достаточно. Захлёстываемое годами страха, одиночества, непрожитого горя отчаяние вырвалось наружу. Екатерина толкнула Ларису Сергеевну в грудь. Та, не ожидавшая такой отповеди от всегда тихой статистки, с грохотом опрокинулась вместе со стулом, ударившись спиной о край тяжёлого дубового стола.

Дверь в кабинет распахнулась. На пороге стояли дежурный и ещё двое мужчин в форменных фуражках, но не их ведомства. Их лица были каменными.

— Екатерина Петрова? — спросил один, даже не взглянув на пытавшуюся подняться с пола Ларису Сергеевну, которая начала истошно кричать: «Она напала! Она хотела меня убить! Вредитель!».

— Я… — начала Екатерина, но слов не было. Только леденящий ужас, накатывающий откуда-то из глубины живота.

— Следуйте с нами. Для дачи объяснений.

Её увели быстро, не дав даже зайти в комнату детсада, не дав увидеть Максима. Последнее, что она услышала, уже будучи в коридоре, — это сдавленный, но полный неподдельного торжества голос Ларисы Сергеевны: «Всё оформите, как должно! Как с социально опасным элементом!».

В ту же ночь, в холодной камере при отделении, дрожащими от холода и ужаса руками она писала записку сестре Анне. «Ань, родная, забери Максима. Ненадолго. Со мной случилась беда. Объясню всё потом. Береги его, как своё дитя. Только ты одна у меня и осталась…»

Она не знала тогда, что эти строки, полные слепого доверия, станут приговором для неё самой. И что «ненадолго» растянется на три долгих, кровавых года, которые отнимут у неё всё.

***

Три года — это тысяча девяносто пять дней. Каждый из них в лагере под кодовым названием «Объект № 8» был отмерян не часами, а ударами кирки о мёрзлую землю, щепоткой горькой баланды в миске, бесконечной, выматывающей душу строчкой под конвоем. Екатерина научилась жить в ритме лагерного гудка: подъём в пять, десять часов на лесоповале, отбой в десять. Она научилась прятать кусок хлеба за пазуху, заворачивать ноги в портянки из обрывков телогрейки, молчать, когда надзиратель замечал её слишком прямой, всё ещё оставшийся от прежней жизни взгляд.

Но главным умением стала способность выживать внутренне. Всё, что было прежде — Екатерина Петрова, вдова, мать, статист, — спрессовалось в одну маленькую, твёрдую точку в груди. Точку, которую звали Максим. Он был её молитвой и воздухом. По ночам, стиснув зубы, чтобы не стонать от усталости и боли в мышцах, она представляла его лицо. Как он смеётся. Как произносит слово «мама». Она рисовала его в воображении на обороте обрывка газеты, которую однажды нашла на улице — строгое дело, иметь газету зэчке, но она спрятала клочок и по вечерам втихаря проводила по нему пальцем, будто это его волосы.

Ей повезло в одном — она попала не в шахту, а на лесоповал. «Повезло» — это здесь означало, что люди умирали чуть медленнее. Первую зиму 1938-го она считала чудом, что выжила. Мороз под сорок, валенки, промокающие насквозь за час, и бесконечные сосны, которые нужно было валить одной двуручной пилой с напарницей. Напарницей была молчаливая женщина лет пятидесяти, Нина, из раскулаченных. Она и спасла Екатерину, научив главному: не выделяться, не спорить, делать ровно столько, чтобы не получить пайку хуже самой плохой, и копить силы. Силы для чего — Нина не говорила. Но Екатерина понимала: для возвращения.

Переписка была её тонкой нитью во внешний мир, в прошлую жизнь. Раз в месяц разрешалось отправлять письмо. Она писала сестре Анне. Аккуратным, экономящим место почерком она заполняла каждый сантиметр разрешённого бланка.

«Аннушка, родная! Жива-здорова. Работаю. Здесь не так страшно, как, наверное, рассказывают. Кормят. Очень, очень прошу тебя, пиши о Максимке. Каждую мелочь. Как он спит? Что говорит? Выучил ли новые буквы? Часто ли болеет? Целуй его крепко и скажи, что мама любит его больше всего на свете и думает о нём каждую секунду. Как ты? Как Алексей? Береги себя. Твоя Катя».

Ответы приходили реже. Раз в два-три месяца. Конверты пахли домом — лёгким запахом антоновских яблок и печного дыма, который она ловила, закрывая глаза, прежде чем вскрыть. Но содержание писем Анны постепенно менялось. Сначала они были полны отчаяния и сочувствия:

«Катюша, милая! Что же они с тобой сделали! Максим плачет по ночам, зовёт тебя. Мы делаем всё, что можем. Алексей хлопочет, но дело твоё, пишут, серьёзное. Ничем помочь не можем. Держись, сестрёнка!»

Потом тон стал деловитее, суше:

«Катя. Мы с Максимом привыкаем. Устроил его в хороший сад при управлении Алексея. Растёт. Болел ангиной, но вылечили. Не волнуйся. Работай и не нарушай режим. Анна».

И совсем в последнем, несколько месяцев назад полученном письме, была фраза, от которой у Екатерины похолодело внутри:

«Катя. У нас всё в порядке. Максим (он теперь просит называть его Максом) растёт хорошим, умным мальчиком. Мы делаем для его будущего всё необходимое. Тебе надо думать о своём исправлении. Анна. И ещё… не пиши так часто. Это может вызвать лишние вопросы».

«Лишние вопросы». «Исправление». «Делаем для его будущего». Слова вставали в сознании колючими, ледяными глыбами. Что они делают с её сыном? И кто эти «мы»? Алексей, её зять, офицер НКВД, всегда такой корректный и холодный? Он никогда не был рад её присутствию, считал вдову погибшего лётчика обузой, «пятном» на репутации семьи, пусть и маленьком.

Мысли обрывал резкий голос надзирательницы Марины, «синей стрелки» — так называли вольнонаёмных сотрудниц за цвет отстрочек на форме. Она особенно невзлюбила Екатерину с первого дня — за ту самую остаточную интеллигентность, за умение читать и писать.

— Петрова! Кончила любоваться на облака? Норма не выполнена! Весь твой участок — на штрафной паёк! И с письмами завязывай! Нечего тут сюсюкаться!

Штрафной паёк — это значит, сегодня не будет и той горстки каши. Максим в голодные минуты становился для неё не просто образом, а физическим ощущением. Она вспоминала, как кормила его грудью, этот тёплый, доверчивый комочек у сердца. Ради этого чувства, ради обещания, данного себе в первую же ночь, она выдержит всё. Выдюжит. И вернётся.

Однажды поздней осенью 1940 года, когда земля уже схватывалась первой жёсткой заледеневшей коркой, её вызвали к начальнику лагпункта. Сердце бешено заколотилось — или освобождение, или новая беда. Капитан Брусков, мужчина с лицом, вырубленным из дерева, сидел за столом, не глядя на неё.

— Петрова Е.П. Срок отбыла. Постановлением Особого Совещания от... числа... месяца... года, считать наказание отбытым. Завтра с утренним этапом — на выход. Документы получишь на проходной.

Он говорил монотонно, как читал бы список испорченного инвентаря. Екатерина не поверила. Стояла, не двигаясь, пытаясь понять смысл слов.

— Всё. Свободна, — бросил Брусков, наконец подняв на неё глаза. В них не было ничего. Ни презрения, ни сочувствия. Пустота. — Забери свои бумаги.

В конверте были её старый, пожелтевший паспорт, трудовая книжка с позорной записью «уволена по статье», и несколько рублей «подъёмных». И — самое главное — справка об освобождении. Листок грубой серой бумаги, который был теперь дороже любой золотой грамоты.

Нина, её молчаливая напарница, помогла собрать «сидор» — мешок из старой дерюги. Положила туда краюху чёрного лагерного хлеба, кусок сала, сохранённого ею с прошлой передачи. — Возьми. Дорога дальняя. — И, впервые за три года, обняла Екатерину крепко, по-матерински. — Возвращайся к своему сыну. Живи. За всех нас.

Утром, когда её вывели за ворота, увенчанные колючей проволокой, и они с лязгом закрылись за её спиной, Екатерина не обернулась. Она вдохнула полной грудью воздух свободы. Он был холодным, ночным, пахнущим хвоей и снежной пылью. Невероятно, божественно чистым. Она стояла на просёлочной дороге, одинокая, худая, в выданном ей стареньком драповом пальто и стёганых штанах, с мешком за плечами. Впереди лежали сотни километров до дома. До Приволжска. До Максима.

Её ноги, привыкшие к тяжёлым ботинкам, сами понесли её вперёд, на восток, к восходящему солнцу. Она шла, и с каждым шагом лагерная скованность спадала, уступая место одному, всепоглощающему чувству — надежде. Скоро. Скоро она обнимет своего мальчика. Скоро всё будет как прежде. Она ещё не знала, что самое страшное испытание ждёт её не за колючей проволокой, а там, за порогом родного дома, который перестал быть родным.

***

Дорога домой заняла две недели. Две недели попутных телег, товарняков, где она забивалась в угол тёмного, вонючего вагона, двух ночей в привокзальных бараках для переселенцев. Две недели нарастающего, как лихорадка, нетерпения. Она отмывалась в ледяных ручьях, пытаясь смыть с себя запах лагеря, тряпками обматывала стопы, стёртые в кровь. Всё это было ничтожно по сравнению с одной мыслью: скоро.

Приволжск встретил её тем же сонным, пыльным безволием. Но Екатерина, шагая по знакомым улицам, чувствовала изменения. На подступах к городу выросли новые бараки. Очереди у магазинов стали длиннее, лица людей — острее, настороженнее. На стенах домов висели новые лозунги: «Укрепляй оборонную мощь СССР!» и «Будь бдительным!». В воздухе пахло не просто страхом 37-го, а предгрозовым напряжением. Но её это не касалось. Её мир сузился до одного адреса: улица Карла Маркса, дом 14, квартира 5. Квартира её сестры Анны.

Она остановилась у знакомого подъезда. Сердце колотилось так, что звенело в ушах. Три года. Максиму сейчас должно быть семь. Он уже, наверное, высокий. Может, у него сменились зубы. Знает ли он буквы? Любит ли ещё ту самую игрушечную лошадку, которую она сшила ему перед самым… Перед самым арестом?

Она поправила единственную приличную кофту, купленную в дороге на последние деньги, и поднялась по лестнице. Дверь квартиры сестры была та же — тёмное дерево, щербатая медная ручка. Но на ней висела новая, блестящая табличка: «Капитан А.Н. Волков». Зять. Алексей Николаевич. Её рука, поднятая, чтобы постучать, на мгновение замерла. Потом она сделала это — три чётких, гулких удара.

Из-за двери послышались быстрые, лёгкие шаги. Детские шаги. Сердце Екатерины упало и взмыло одновременно. Вот он! Вот он бежит!

Дверь распахнулась.

На пороге стоял мальчик. Высокий, стройный, в аккуратной школьной форме с галстуком-пионерским. Чистый воротничок, гладко зачёсанные волосы. Его лицо было незнакомым. Взрослым. В больших серых глазах, её глазах, не было ни капли узнавания. Только вежливое, настороженное любопытство.

— Здравствуйте. Вам кого? — спросил он звонким, уверенным голосом.

Екатерина не могла вымолвить ни слова. Воздух будто выкачали из лёгких. Она впилась взглядом в каждую черту. Да, это он. Это её Максим. Но это и не он. Это чужой, хорошо воспитанный мальчик.

— Максим… — наконец вырвалось у неё хриплым шёпотом. — Максюша… это я. Мама.

Мальчик отступил на шаг назад. Его брови слегка сдвинулись. Он оглянулся через плечо, в глубь квартиры, где слышались голоса и запах щей.

— Я… я не понимаю. Моя мама на кухне, — сказал он твёрдо, но в его голосе уже пробивалась тревога.

В этот момент в прихожей появилась Анна. Она замерла, увидев сестру. Три года пощадили Анну. Она выглядела полнее, спокойнее, одета была в добротное домашнее платье. На её лице мелькнула целая буря эмоций: шок, страх, вина, и, наконец, холодная, железная решимость.

— Максим, иди на кухню, доедай, — тихо, но не допускающим возражений тоном сказала она сыну. Мальчик, бросив последний непонятный взгляд на странную, худую женщину в дверях, послушно скрылся.

— Катя, — Анна сделала шаг вперёд, не приглашая войти. — Ты… Ты освободилась.

— Я вернулась, Аня. Я дома, — голос Екатерины дрожал. — Максим… он меня не узнал.

Анна потупила взгляд, потом подняла его. Глаза её были сухими и жёсткими.

— Войди. Поговорить надо.

Квартира была уютной, обжитой, полной благополучия. В гостиной стоял новый радиоприёмник «Рекорд», на столе — ваза с конфетами. Екатерина, как приговорённая, опустилась на краешек стула. Анна осталась стоять.

— Катя, слушай меня внимательно и не перебивай, — начала она, глядя куда-то в стену за спиной сестры. — После твоего ареста мы с Алексеем сделали всё, чтобы спасти Максима. Ты понимаешь, что значит «социально опасный элемент»? Его бы не приняли ни в какой нормальный сад, потом в школу. На него бы всю жизнь смотрели как на сына врага народа. Даже при том, что твой… приговор был за ту дурацкую драку.

— Это была не драка! Меня оклеветали! — вырвалось у Екатерины.

— Неважно! — резко оборвала Анна. — В справке стоит то, что стоит. У нас был один выход. Алексей использовал все свои связи. Мы… мы усыновили Максима. Юридически. Он теперь наш сын. Волков Максим Алексеевич.

Слова падали, как тяжёлые камни, пробивая дно сознания. Усыновили. Юридически. Наш сын.

— Как… как вы могли? — прошептала Екатерина. — Я же писала… я просила только присмотреть…

— Присмотреть? — в голосе Анны впервые прорвалась горечь. — На три года, Катя? А что, если бы тебя дали десять? Или расстрел? Ты думала об этом? Мы дали ему стабильность! Чистую анкету! У него отец — офицер, герой! Он ходит в лучшую школу! О чём ты ещё можешь мечтать для него? О том, чтобы он был сыном лагерницы? Чтобы над ним смеялись? Чтобы дорога в институт была для него закрыта?

— Он мой сын! — крикнула Екатерина, вскакивая. — Я его мать! Я родила его! Я три года выживала там, в этом аду, только ради него! Ты не имела права!

— Я имела право спасать его будущее! — в голосе Анны зазвенели слёзы, но она их подавила. — Ты думаешь, мне было легко? Видеть его слёзы по ночам? Слышать, как он зовёт тебя первые полгода? Но дети забывают. Он привык. Он счастлив. У него есть всё.

Из кухни вышел Алексей. Он был в домашней гимнастёрке, на лице — привычная маска неприступности. Он молча оценил Екатерину с головы до ног — истощённую, в бедной одежде, с трясущимися руками.

— Екатерина, — сказал он официально. — Факты таковы. Ты имеешь судимость по серьёзной статье. Ты лишена родительских прав решением районного суда от марта 1938 года. Усыновление нами мальчика совершенно законно. Ты можешь попытаться оспорить, но, поверь, это ни к чему не приведёт. Только травмирует ребёнка. Ему сейчас семь лет. Он знает нас как родителей. Появление… биологической матери с тёмным прошлым сломает ему психику.

— Вы украли моего ребёнка, — сказала Екатерина, глядя на них обоих. В её глазах не было слёз. Только пустота, глубже и страшнее лагерной. — Вы воспользовались моим несчастьем и украли его.

— Мы его спасли, — холодно парировал Алексей. — И ради его же блага, я попрошу тебя не пытаться с ним общаться. У тебя нет здесь прописки, нет работы. Ты — человек с испорченной анкетой. Ты не сможешь ему дать ничего. Если будешь настаивать, мне придётся принять меры. Чтобы оградить сына от вредного влияния. Ты понимаешь?

Она поняла. В его ровном, спокойном голосе звучала та же железная воля, что и у лагерного капитана Брускова. Только здесь это была не колючая проволока, а стена из благопристойности, законов и «заботы о будущем ребёнка».

— Я хочу его видеть, — тихо сказала она. — Хочу поговорить.

Анна и Алексей переглянулись.

— Хорошо, — неожиданно согласилась Анна. Её голос смягчился, в нём появились нотки показной жалости. — Сегодня ты в шоке. Пойди, устройся где-нибудь. Приходи завтра, днём, когда Максим будет в школе. Поговорим спокойно. Но сейчас… сейчас тебе лучше уйти.

Екатерину выпроводили за дверь. Последнее, что она услышала, прежде чем дверь закрылась, был сдержанный голос Алексея: «Максим, кто это был?» — «Какая-то бедная женщина, папа. Спросила, не здесь ли живут другие люди».

Дверь щёлкнула. Она осталась одна на тёмной лестничной площадке, прислонившись лбом к холодной двери, за которой была вся её жизнь, ставшая вдруг чужой и недоступной. Внутри не было ничего. Ни злости, ни горя. Одна огромная, вселенская тишина. Возвращения не получилось.

***

Следующие дни слились в один непрерывный кошмар наяву. Екатерина скиталась по городу, как призрак. Её ноги сами несли её в знакомые места, которые теперь казались декорациями к чужой жизни. Она прошла мимо своего старого управления — здание выглядело так же, только на фасаде появился новый, глянцевый портрет. Мимо детского сада, где оставила Максима в тот роковой день. Мимо рынка, где когда-то покупала ему пряники-петушки. Всё было тем же, и всё было абсолютно другим. Она была чужой в собственном городе.

Ночами она ночевала на вокзале, прячась от милицейских обходов, или в полуразрушенном сарае на окраине, который помнила с детства. Деньги таяли. Нужна была работа, прописка, крыша над головой. Но куда могла устроиться женщина со справкой об освобождении из лагеря? Ответ был очевиден — никуда. Она была прокажённой в мире, где даже тень подозрения ложилась чёрным клеймом.

Однажды, почти отчаявшись, она вспомнила о докторе Гольдберге. Старом еврейском враче, который когда-то лечил Максима от крупа. Человеке тихом, не от мира сего, с грустными глазами. Он жил на тихой улочке у реки, в маленьком деревянном домике, который одновременно был и его приемной. Риск был велик — связь с «бывшим» могла быть опасна для него самого. Но выбора не было.

Доктор Гольдберг открыл дверь, и в его глазах мелькнуло не удивление, а глубокая, уставшая печаль. Он узнал её сразу.

— Екатерина Петрова… Входите, входите. — Он оглянулся на пустую улицу и впустил её.

В его крошечном кабинете пахло травами, йодом и старыми книгами. Он молча выслушал её сбивчивый, обрывающийся рассказ. Не перебивая. Когда она закончила, он долго сидел, глядя на свои старческие, трясущиеся руки.

— Юридически… они правы, — тихо сказал он. — Закон на их стороне. А против закона и системы, которую олицетворяет ваш зять, бороться… всё равно что пытаться голыми руками остановить поезд. Они не просто усыновили ребёнка. Они оформили всё так, будто вы от него отказались. По причине… моральной несостоятельности. Это стандартная практика.

Екатерина закрыла лицо руками. Отказалась. Моральная несостоятельность.

— Но что же мне делать? Доктор, я не могу… я не могу просто уйти. Он же мой сын!

Гольдберг вздохнул.

— Остаться. Жить. Работать. Восстанавливаться. Пока вы — бродяга без определённого места жительства и работы, вы — никто. Вы — проблема, которую можно устранить. Вам нужен статус. Хоть какой-то. — Он помолчал. — У меня… умирает жена. Рак. Мне нужна помощь по хозяйству, по уходу. Это не работа, я не могу официально вас оформить. Но вы можете жить здесь, в маленькой комнатке в сенях. И я могу платить вам едой и малыми деньгами. Это не спасение. Это передышка.

Это была соломинка. Екатерина ухватилась за неё. Так она стала сиделкой в доме доктора Гольдберга. Работа была тяжёлой и грустной — ухаживать за угасающей, тихой женщиной, чья жизнь тоже была сломана временем. Но это был кров. И это была точка опоры.

И она начала свою тихую войну. Её оружием стало терпение и наблюдение. Она узнала расписание Максима. Школа №4. Уроки с восьми до двух. Затем, часто, пионерские собрания или спортивная секция. Она начинала свой «обход» каждый день, если позволяли обязанности у постели больной. Стояла за углом школы, за деревом в скверике напротив, пряча лицо в платок. И ждала.

В первый раз, когда она увидела его выходящим из школы, её сердце остановилось. Он шёл не один. С ним была Анна. Сестра держала его за руку, наклонялась, что-то говорила, и он улыбался. Такая простая, обычная картина матери и сына. Картина, которая выжигала ей душу. Она заметила, как Анна постоянно оглядывалась по сторонам, её глаза бегали по лицам прохожих, по окнам. Она искала её. Она ждала её.

Екатерина не подошла. Она поняла правила этой игры. Открытая атака приведёт к немедленному поражению. Алексей сделает так, что её вышлют из города или, что ещё страшнее, снова арестуют по какому-нибудь надуманному предлогу. «За клевету на советскую семью», «за попытку развращения малолетнего». Она верила, что он на это способен.

Однажды, когда Анна зашла в магазин, оставив Максима на улице смотреть на витрину с игрушками, Екатерина не выдержала. Она подошла, стараясь дышать ровно.

— Максим, — тихо сказала она.

Мальчик обернулся. Увидев её, он не отшатнулся, но в его глазах появилась та же настороженность.

— Здравствуйте. Вы… вы та тётя, которая тогда приходила?

— Да. Я… я знала твою маму. Настоящую маму, — слова давили горло. — Она очень тебя любит. Она… она хочет тебя видеть.

Максим поморщился, как от непонятной, неприятной задачи.

— У меня есть мама. Это неправильно — говорить так. Моя мама — Анна Николаевна. А моя… та, другая… — он запнулся, подбирая слова, явно заученные, — та женщина совершила ошибку и уехала. Она не может меня воспитывать.

— Кто тебе это сказал? — вырвалось у Екатерины.

— Папа. И мама. Они говорят правду. Они меня любят и заботятся обо мне. Мне нельзя разговаривать с незнакомыми. Простите.

В этот момент из магазина вышла Анна. Увидев сестру рядом с сыном, она побледнела, потом краска гневно залила её лицо. Она стремительно подошла, оттеснила Екатерину и встала между ней и Максимом.

— Я тебя предупреждала! — прошипела она так, чтобы мальчик не слышал. — Убирайся! Сейчас же!

— Он мой сын, — глухо сказала Екатерина, не отступая.

— Смотри, — Анна пригнулась к её уху, её голос стал низким, зловещим. — Если ты ещё раз подойдёшь к нему, я не остановлю Алексея. У него уже есть все бумаги, чтобы признать тебя социально опасной. Рецидивисткой. Тебя заберут так быстро, что ты и глазом моргнуть не успеешь. И на этот раз — надолго. Или хуже. Ты хочешь этого? Хочешь, чтобы твой сын на самом деле стал сиротой? Убирайся из города, Катя. Исчезни. Это лучший выход для всех. Для него особенно.

Она взяла за руку Максима, который смотрел на них испуганными глазами.

— Мама, что происходит? Кто эта тётя?

— Никто, сынок. Просто несчастная, больная женщина. Пошли домой.

И они ушли. Анна шла, высоко подняв голову, не оборачиваясь. Максим обернулся один раз. Его взгляд, полный детского недоумения и жалости, пронзил Екатерину насквозь. Он пожалел её. Как какую-то юродивую.

Она осталась стоять на пустынном тротуаре, чувствуя, как рушится последняя надежда. Анна выстроила вокруг мальчика не просто юридическую, а психологическую крепость. И штурмовать её в лоб было самоубийством.

Вернувшись в дом к Гольдбергу, она узнала, что его жена скончалась. Старый доктор сидел в опустевшей комнате, безучастный. Мир рушился у всех на глазах. Через несколько дней, помогая разбирать бумаги покойной, Екатерина нашла в старом альбоме фотографию. Семейное фото Гольдбергов 20-х годов: он, молодая жена и их дочь-подросток. Девушка с ясными, умными глазами.

— А где ваша дочь? — осторожно спросила она.

Доктор не поднял головы.

— Уехала. В 35-м. В Америку. Больше я о ней ничего не слышал. Иногда… иногда отсутствие вестей — это лучшая весть. По крайней мере, есть надежда, что она жива.

Он посмотрел на Екатерину своими усталыми глазами.

— Надежда — это последнее, что умирает. И первое, что убивают. Берегите свою надежду, Екатерина. Спрячьте её поглубже. И ждите. Времена меняются. Ничто не вечно.

Она кивнула, сжимая в руке ту самую справку об освобождении. «Времена меняются». Но сколько ждать? Годы? Пока Максим совсем вырастет и станет ей абсолютно чужим? Она смотрела в окно на темнеющее небо. По радио у соседей гремел бравурный марш, прерываемый голосом диктора, говорящего об успехах на трудовом фронте и о коварных происках врагов за рубежом. Воздух сгущался. Пахло грозой. Большой, мировой грозой, которая должна была вот-вот обрушиться на всех них, смешав в кровавом вихре и личные трагедии, и страхи, и надежды.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: