Продолжение воспоминаний Юрия Карловича Арнольда
После постановки оперы "Руслан и Людмила", Государь Император Николай Павлович, получив доверие к русским композиторам, не раз выражал директору императорских театров А. М. Гедеонову свое желание, чтобы "не было стеснения этим авторам в постановке их творений на сцене, но конечно, с предварительным одобрением знатоков".
Г-н Гедеонов не мог, конечно, ослушаться воли Государя; но, мало сочувствовавший русским произведениям, воспользовался "оговоркой" и составил нечто вроде музыкального при театре ареопага, т. е. он передавал представляемые сочинения на суд своих капельмейстеров, а именно: гг. Карла Альбрехта (дирижера Русской оперы), Луи Маурера (дирижера Французского театра) и Виктора Кажинского (дирижера Александринского театра), - родом поляка.
Эти господа музыкально-учёного достоинства, которых я ни малейше не отрицаю, не очень-то сочувствовали "юной русской музе, явно желавшей встать на собственные свои ноги".
Поэтому немудрено, что в течение десяти лет существования этого "негласного ареопага" при дирекции императорских театров (1845-1855 гг.) появилось на русской оперной нашей сцене весьма немного новых произведений петербургских композиторов.
Это были следующие оперы, данные: в 1845 г. - "Ольга, дочь изгнанника" Михаила Бернара (известного основателя музыкально-торговой фирмы этого имени); "Параша-сибирячка" Д. Ю. Струйского - в 1847 г.; "Эсмеральда" А. С. Даргомыжского - в 1854-м, в 1855-м - две оперы А. Г. Рубинштейна, пятиактная "Дмитрий Донской, или Куликовская битва", и одноактная "Фома-дурачок"; в 1857-м и 58-м гг. (если память не обманывает) были на сцене Мариинского театра даны две оперы А. Ф. Львова - "Ундина" и "Староста".
Для более точного объяснения положения дел, следует, однако же, прибавить, что оперы Струйского и Даргомыжского попали на сцену не вследствие решения капельмейстерского ареопага, а потому, что избрал их для своего бенефиса любимец публики Осип Афанасиевич Петров.
Также нельзя умалчивать о том, что по уставу императорских театров, - пьесы, принимаемые на сцену по выбору артистов-бенефициантов, не подлежали вознаграждению со стороны дирекции.
В 1858-м году, я переселился в Тамбовскую губернию для поправления расстроенного моего здоровья. Когда я снова приехал в Петербург, в 1862-м году, тогда при русской опере состоял капельмейстером Константин Николаевич Лядов, бывший ученик Петербургского театрального училища, а по теории музыки, специально, профессора Солива. Лядов выказал себя свое дело хорошо знающим дирижёром и, кроме того, как русский человек, был конечно, приверженцем принципа "беспрепятственного допускания к постановке на сцене творений отечественных композиторов".
Когда с начала 1830-х годов, русская и немецкая оперные сцены, а с ними и исполнители наши стали, более и более интересовать петербургскую публику, тогда и последняя начала чувствовать потребность получать сведения и указания, которые могли бы ей служить руководством в воззрениях на музыкальное искусство.
Известно, что наша журналистика всегда "жаждет воспользоваться, ради своих материальных выгод, всеми данными, которые могут привлекать читателей"; а потому немудрено, что редакции ежедневных журналов нашли нужным "восприять музыкальную критику" в программы своих изданий.
О том же, кому препоручат подобные статьи, о том, конечно, редакции не слишком ломали себе головы: являлись бы только "фельетоны сказанного содержания", в этом то и состояла вся их забота, но о том, какого достоинства оказывались бы эти рассуждения, они и думать не думали.
И вот выступили в "Северной пчеле" гг. Булгарин и Элькан; в "Сыне Отечества" Н. В. Кукольник; в "Библиотеке для чтения" О. И. Сенковский и т. д.
Почтеннейший Фаддей Венедиктович (Булгарин), игравший, когда то на флажолете и поэтому, считая себя также музыкантом, немилосердно, как попало ему в голову, угощал читателей невыразимо бестолковой ерундой, которой он старался придавать "музыкально-учёный вид", употреблением "впопад и не впопад", как случалось, выражений немецкой музыкальной терминологии, например, вроде следующих: "квартсекстаккорды", "терцквартаккорды", "кверштанды", "тругшлюссы" и т. п., никому, конечно, из читателей непонятные.
В уровень ему, отпускал, совершенно бессодержательные фразы, также и г-н Элькан, преимущественно толкуя "о достоинствах или не достоинствах певцов и певиц, да об операх", на единственном том основании, что жена его, дочь какого-то малоизвестного итальянского капельмейстера и композитора Антонолини, была также певицей.
Осенью 1851-го года (насколько еще помню) познакомился я с помощником редактора "С.-Петербургских русских ведомостей", г-ном Петровым, который мне предложил, "взять на себя рефераты, по части итальянских оперных представлений", и так как главный редактор, г-н Очкин, "согласился на мое сотрудничество", то я и начал исполнять свою обязанность уже с ноября месяца.
В январе же последовавшего года также и редакция "Северной пчелы" пригласила новую силу для музыкальных рефератов: это был давнишний мой знакомый, Феофил Матвеевич Толстой, который выступил под псевдонимом "Ростислав".
С этого самого времени русская музыкальная критика, в двух главных, тогда ежедневных журналах Петербурга, сразу приняла совершенно иную, более серьезную, но и вместе с тем более популярную "физиономию". Во второй половине того же 1852 года (кажется) присоединился к кругу петербургских музыкальных критиков, и А. Н. Серов, переведенный по службе, из Крыма обратно, в родной свой город.
Когда возгорелось восстание венгров (1848-1849), не против своего государя, а против притеснительного министерства князя Меттерниха, впечатление, какое воспроизвела эта кампания на наше отечественное общество, показалось мне тогда довольно неясным, более или менее смешанным.
Что наши офицеры, и в особенности молодежь, обрадовались случаю отличиться в военных действиях и заслужить себе чины или ордена, это весьма естественно; точно также, не без живого участия, следили все мы прочие, невоенные люди, за блестящими успехами нашего русского оружия.
Но, на фоне всех этих чувствований, всё-таки лежал вопрос: "Какая же, из того, для России истинная польза?", - и это тяжелое настроение нашего общественного духа не прояснилось и после окончания Венгерской кампании.
Многие из русских надеялись, что празднества предстоящего юбилея "25-летия славного царствования нашего Государя Императора" рассеют эти "черные тучи на горизонте будущности", но сам Государь Император, кажется, высказал свое нежелание относительно особенных по этому случаю торжеств и этому нежеланию, конечно, все должны были повиноваться.
Вследствие возгоревшегося во мне желания "поднести Государю Императору выражения искреннейшего боготворения своего", я написал в стихах драматическую картину "Совещание квиритов", переписал ее набело, дал переплести, как следовало, - и отправился в Царское Село, где в то время (конец октября 1852) резидировал императорский двор.
Государь Император, в сказанную эпоху, вел почти "отшельническую" жизнь, т. е. весьма редко показывался в Петербурге и, кроме министров и самых необходимых придворных чинов, не соизволял никого принимать. Случалось, однако же, некоторым просителям, через протекцию того или другого генерал или флигель-адъютанта, добиться "счастья предстать перед царем".
Это мне было известно; а потому я искал и нашел себе подобного "протектора", в лице флигель-адъютанта полковника графа Строганова, к которому я и явился по своем приезде в Царское Село.
Граф принял меня очень ласково и велел бывшему тут же уряднику, из собственного Его Величества эскадрона конвойных, провести меня в верхний сад, где в эти часы Государь имел привычку прогуливаться, да и поставить в удобное для встречи место.
Дожидаться пришлось мне недолго. Из аллеи, по правую руку, выбежал чёрный, красивый водолаз и было бросился на меня с лаем, но, раздавшееся с той же стороны строгое, звучное: "Назад!" заставило его воротиться.
Тут показался сам Государь, шедший довольно скорой походкой. Увидев меня, он сдвинул брови, направил шаги прямо на меня и спросил весьма недовольным, повелительным тоном: - Кто вы? Чего хотите?
Отдав, как предписано обычаем, всеподданнейший поклон, я выпрямился, со спокойной совестью твердо выдержал пытливый, строгий взгляд монарха и ответил: "Отставной губернский секретарь Арнольд падает к стопам Вашего Величества".
- Чего же вы желаете? - спросил Государь смягченным голосом.
- Ни прошением, ни жалобой не дерзаю я предстать перед Вашим Величеством, а, как русский дворянин, дерзаю поднести обожаемому отцу отечества всеподданнейшее, искреннейшее поздравление по случаю истекшего 25-летия славного царствования над счастливой Россией, выраженное в этой поэме.
Император взял тетрадь, открыл ее и, мельком взглянув на первую попавшуюся страницу, возвратил мне ее, да сказал: - Благодарю вас! Идите к флигель-адъютанту гр. Строганову и отдайте ему вашу тетрадь, чтобы он потом мне представил ее. Еще раз благодарю.
Затем Государь ласково кивнул мне головой и стал продолжать свою прогулку.
Никогда не забыл и не забуду я того, до самой души проникающего взгляда, ни того величественно строгого голоса, которыми сопровождался вопрос Николая Павловича: "Кто вы?". Под магическим действием этого взгляда и этого голоса можно бы содрогнуться, когда бы совесть, представившегося, была отягощена каким-нибудь "дерзким замыслом".
Что, однако же, более еще неизгладимым осталось в моей памяти, так это чудно-светлый взгляд и ласково-мягкий тембр голоса, которыми сопровождалось милостивое слово Государя: "Благодарю вас!".
Тетрадь свою я, как приказал Государь, передал графу Строганову, рассказав ему "все подробности моего представления", затем, крайне довольный своей судьбой, отправился обратно в Питер.
Недели через две или три, курьер императорской придворной конторы привез мне "приказание явиться к директору канцелярии министерства императорского двора, тайному советнику, Владимиру Ивановичу Панаеву".
В назначенный день и час предстал я перед его превосходительством.
Г-н Панаев, сидя несколько развалившись, в своем кресле, за письменным столом, сделал мне рукою знак, чтобы я приблизился, но сесть не пригласил.
- Вы Государю Императору поднесли поэму вашего сочинения? - спросил меня статский генерал, - чего же вы желаете?
Я сделал шаг вперед и, упершись одной рукою на стол, ответил: "Когда русский дворянин, от глубины своего сердца, подносит своему царю поздравительное слово, тогда высшей ему наградою может служить лишь только ласковое государево слово "благодарю". Это слово я имел счастье услышать из уст Государя своего; и большего мне ничего не остается желать. Истинная любовь русского дворянина к своему царю не может иметь корыстных целей.
А потому, всепочтительнейше прошу, ваше превосходительство, исходатайствовать мне, дабы не последовало никакого дальнейшего вознаграждения".
Г-н тайный советник, после этого, несколько выпрямился на своем кресле и с тоном любезного светского человека предложил мне "присесть на кресле против него", да вступил со мною, в довольно продолжительный дружеский разговор. Впоследствии мы с ним ближе познакомились.
Поднесение мое Государю Императору не осталось, однако же, без благосклонных, для меня, последствий. В 1853 году подал я в совет петербургского Елизаветинского института для благородных девиц "прошение о принятии старшей моей дочери в число бесплатных воспитанниц" и она оказалась 26-й кандидаткой при шести или семи только вакансиях.
Статс-секретарь Гофман (Андрей Логгинович), управлявший в то время отделением канцелярии Его Величества по учреждениям императрицы Марии Фёдоровны, при принятии от меня прошения, сказал мне откровенно, что "по большому числу кандидаток, мало шансов у меня, насчет поступления дочери в институт".
Когда же через несколько недель мне велено было явиться за ответом, то г-н Гофман обрадовал меня счастливым исходом дела, не скрывая, однако же, при этом, собственного своего удивления, каким это случаем дочь моя, вопреки тому обстоятельству, что была последнею в списке кандидаток, принята в число воспитанниц Елизаветинского института, по собственному, всемилостивейшему назначению, самого Государя Императора Николая Павловича.