Я приехала в Тарховку на рейсовом автобусе, с одной сумкой и папкой документов.
Посёлок оказался тихим. Дома прятались за высокими заборами, дорога была разбита, и водитель буркнул: «Дальше не поеду, сами идите». Я пошла.
Агентство прислало адрес: улица Речная, дом четырнадцать. Бревенчатый, с пристроенной верандой, покосившейся лавкой у калитки. За забором росла яблоня – старая, с кривым стволом. Ветки тянулись к окнам первого этажа и почти касались стекла.
Я нажала на звонок. Тишина. Потом шаги – тяжёлые, медленные.
Дверь открыл мужчина. Ему было ближе к сорока, но выглядел он старше. Спина прямая, плечи чуть вперёд, будто он нёс что-то невидимое. Лицо обветренное, скулы красноватые – видно, много времени проводил на участке.
– Из агентства? – спросил он, не здороваясь.
– Да. Дина Ларина.
Он кивнул. Не протянул руку. Не улыбнулся.
– Тимур. Заходите.
Внутри пахло лекарствами и чем-то кислым – старым деревом. Коридор узкий, вешалка перегружена куртками.
– Отец – на первом этаже, – сказал Тимур, не оборачиваясь. – Комната справа. Ваша – наверху, вторая дверь. Располагайтесь.
Я поднялась. Комната оказалась маленькой, с узкой кроватью и видом на сад. Та самая яблоня стояла прямо под окном. Я положила сумку и спустилась.
Григорий Павлович лежал на больничной кровати, установленной у окна. За шестьдесят, высокий, но ссохшийся – тело стало меньше, чем было когда-то. Кисти большие, неподвижные поверх одеяла. Глаза открыты. Он смотрел на яблоню.
Я подошла.
– Здравствуйте. Я Дина, буду за вами ухаживать.
Он не повернул головы. Но глаза – глаза переместились на меня. И задержались. Слишком долго. Так не смотрят на незнакомого человека. Так смотрят на кого-то, кого узнают.
Я списала это на болезнь. Инсульт после аварии, восемь месяцев назад. Тимур объяснил коротко: правая сторона парализована, речь – почти утрачена, иногда бывают «окна» ясности, но редко. Кормление, гигиена, таблетки по расписанию. Всё просто.
Ничего простого, конечно, не было.
Первые дни слились в одно: процедуры, протирания, уколы, сон. Я работала молча, и дом привык ко мне, как к мебели.
Тимур заглядывал к отцу дважды в день. Утром стоял у двери минуту, иногда две. Вечером садился рядом, брал за руку и молчал. Десять минут – и уходил.
Я пыталась с ним заговорить.
– Григорий Павлович хорошо ел сегодня.
– Ладно.
– Может, стоит позвать логопеда? Для речи.
– Нет.
Коротко и закрыто. Я перестала пытаться.
Но я замечала другое. Тимур не ленился. Он стирал бельё, чинил крыльцо, возился в пристроенном к дому сарае – там у него была мастерская. Руки были вечно в занозах и пятнах краски. И каждый вечер он садился у кровати отца с лицом человека, который пришёл не навестить, а отбыть наказание.
На пятый день Григорий Павлович впервые посмотрел на меня осознанно.
Я меняла ему постель. Он лежал на боку, пока я расправляла простыню. И вдруг повернул голову – левой стороной, здоровой – и уставился. Губы шевельнулись. Я наклонилась.
Тишина. Только дыхание – сиплое, с хрипом.
Потом он отвернулся к окну. К яблоне.
Я не придала значения. Пациенты после инсульта часто пытаются говорить и не могут. Это нормально. Это часть работы.
Ненормальным был его взгляд. Каждый раз, когда я входила, он находил меня глазами и держал. Не сиделку он видел. Кого-то, кого давно потерял.
Мне было двадцать шесть. Полгода назад я похоронила маму. Онкология, быстро – четыре месяца от диагноза до конца. Я не успела даже толком испугаться. Мама умерла, а я осталась с долгами за съёмную комнату и работой, которую могла потерять в любой день.
Мама никогда не говорила об отце. Вообще. Я спрашивала в детстве – она качала головой. Спрашивала в подростковом – она молчала. Один раз, в восемнадцать, я потребовала ответа. Мама посмотрела на меня и сказала: «Он не плохой человек, Дина. Но его нет. И не будет». Больше я не спрашивала.
Агентство предложило вахту с проживанием – посёлок Тарховка, уход за пожилым мужчиной после инсульта. Зарплата хорошая, жильё включено. Я согласилась в тот же день.
И вот я здесь. Меняю постель незнакомому старику, который смотрит на меня так, будто знает что-то, чего не знаю я.
***
Через неделю это случилось.
Я сидела рядом с Григорием Павловичем, читала вслух – иногда я делала это, хотя не была уверена, что он понимает. Книга была старая, из шкафа в гостиной. Какой-то советский роман про геологов.
Я остановилась, чтобы перевернуть страницу. И услышала.
Сипло. Еле слышно. Как выдох, только с формой.
– Зо... я...
Я замерла. Посмотрела на него. Его глаза были открыты, и в них – не туман, не пустота. Ясность. На секунду, на две – но ясность.
– Что вы сказали?
Он моргнул. Губы сомкнулись. Окно закрылось.
Я сидела ещё минуту, не двигаясь. Потом поставила книгу на тумбочку и вышла на веранду. Села на лавку и уставилась на сад.
Зоя. Он сказал «Зоя».
Мою маму звали Зоя.
Я тут же одёрнула себя. Зоя – обычное имя. У него могла быть знакомая, сестра, бывшая жена. Кто угодно. Я ведь даже не уверена, что расслышала правильно.
Но я запомнила это имя. Легло на дно, как камешек в карман.
На следующий день я убиралась в его комнате. Протирала тумбочку. Григорий Павлович спал, и я старалась не шуметь.
В нижнем ящике, под стопкой старых газет, лежал конверт. Жёлтый, без марки, уголки загнуты от времени.
Я не должна была его открывать. Чужие вещи. Чужой дом. Я сиделка.
Но я открыла.
Внутри – фотография. Маленькая, шесть на девять, с белой рамкой, как печатали раньше. Женщина. Молодая, с косой через плечо, в светлом платье. Она улыбалась – широко, открыто. Так мама улыбалась только на старых фотографиях. До меня.
Мама.
Я перевернула фотографию. На обороте – почерк, мелкий и аккуратный. Дата. Мой день рождения. И одно слово: «Прости».
Руки стали ватными. Я положила конверт обратно. Закрыла ящик.
Григорий Павлович спал. Яблоня за окном покачивалась на ветру.
Я вышла из комнаты, поднялась к себе, села на кровать и просидела так до темноты. Думала. Пыталась думать. Мысли не складывались в линию, они прыгали, как искры.
Почему у этого человека фотография моей матери? Почему он знает мой день рождения? Почему написал «прости»?
И самый страшный вопрос. Тот, который я не хотела произносить даже мысленно.
Может ли этот человек – парализованный старик на первом этаже – быть моим отцом?
Нет. Бред. Совпадение. Зоя – обычное имя. Мой день рождения – мало ли кто его мог знать. Фотография – ну, знакомая. Бывшая коллега. Соседка.
Но «прости»?
Кому пишут «прости» на обороте фотографии, которую хранят в тумбочке всю жизнь?
Я не спала до утра.
Наутро я спустилась к Григорию Павловичу как обычно. Процедуры, завтрак, таблетки. Руки работали сами. Я делала всё, что положено. И смотрела на него.
На его кисти – большие, с широкими пальцами. На его лицо – худое, вытянутое, с высоким лбом. На его глаза.
Мои глаза – светло-карие. Мамины были тёмные. Я всегда думала, что карие – от отца.
У Григория Павловича глаза были светло-карие.
Это ничего не доказывает, сказала я себе. Ничего.
Но остановить мысли я уже не могла.
В тот вечер я впервые заговорила с Тимуром по-настоящему. Он сидел на веранде, пил чай из большой кружки. Я вышла и села рядом.
– Тимур, можно спросить?
Он покосился на меня. Кивнул.
– Ваш отец – до болезни. Каким он был?
Тимур помолчал. Я уже думала, что не ответит.
– Тихий, – сказал он наконец. – Работал на заводе. Инженер. Не пил. Не кричал. Мать умерла пять лет назад, он стал ещё тише. Жил один. Потом – это.
– Он никуда не уезжал? Раньше, давно?
Тимур повернулся ко мне.
– Почему спрашиваете?
Я пожала плечами. Старалась, чтобы голос звучал ровно.
– Просто хочу его понять. Чтобы лучше ухаживать.
Он смотрел на меня ещё секунду. Потом отвернулся.
– Уезжал. Я маленький был, лет восемь. Отец пропадал куда-то на выходные. Мать нервничала. Потом перестал. Я не помню подробностей.
Восемь лет. Тимуру сейчас ближе к сорока – значит, лет тридцать назад. Мама тогда была совсем молодой.
Всё сходилось. И от этого становилось только хуже.
– Тимур.
– Да.
Я помолчала, подбирая слово.
– Почему вы так злитесь на себя?
Он поставил кружку на перила. Аккуратно, точно.
– Я ему позвонил, – сказал он. – Тем утром. Он ехал за рулём. Я позвонил по какой-то ерунде, по работе. Он взял трубку. И всё. Машину повело. Столб. Удар по голове. Врачи сказали – инсульт, спровоцированный травмой.
Он замолчал. Я тоже молчала.
– Вот поэтому, – закончил он. – Теперь знаете.
Я хотела сказать: это не ваша вина. Хотела сказать: вы не могли знать. Но не сказала. Потому что знала – такие слова не помогают. Вину нельзя снять чужими словами. Её можно только прожить.
– Моя мама умерла полгода назад, – сказала я вместо этого. – Я не успела спросить её о многом. О самом важном.
Тимур посмотрел на меня. Впервые – не мимо, а прямо.
– Об отце? – спросил он.
Я кивнула.
Он ничего не ответил. Но молчание стало другим. Может, просто два человека с виной – он перед отцом, я перед матерью – поняли, что стоят рядом.
– Давай на «ты», – сказал Тимур, не поворачивая головы. – А то как на приёме у врача.
– Давай, – согласилась я.
Мы сидели на веранде до сумерек. Не разговаривали. И это не давило.
***
Катя приехала на двенадцатый день.
Я услышала машину – мотор мощный, хруст гравия под колёсами. Выглянула в окно: белый внедорожник встал у калитки. Из машины вышла женщина. Под сорок, в городском пальто по фигуре, на каблуках. Подбородок острый, вздёрнутый чуть вверх. Губы тонкие, сжатые. Она шла к дому так, будто посёлок был чем-то, что она терпит.
– Катя, – сказал Тимур коротко. Он стоял в коридоре и не двигался навстречу. – Сестра.
Катя вошла, скользнула взглядом по мне и прошла мимо. Прямиком к отцу. Стояла у его кровати минуты три, потом вернулась в кухню.
– Хуже стал, – сказала она Тимуру. – Ты это видишь?
– Не хуже, – ответил он. – Так же.
Она открыла холодильник, осмотрела содержимое, закрыла. Повернулась ко мне.
– Вы – Дина?
– Да.
– Давно работаете сиделкой?
– Три года.
– Образование?
– Медицинский колледж. Фельдшер.
Она кивнула. Не удовлетворённо – оценивающе.
– Отец сам настоял на этом агентстве, – вдруг сказал Тимур. Он смотрел не на Катю, а в окно. – Ещё до болезни. Оставил записку на столе – название агентства. Я тогда не понял зачем. Просто выполнил.
Я сглотнула. Промолчала.
Катя задержалась до обеда. За столом расспрашивала Тимура о расходах – лекарства, продукты, мой гонорар. Считала. Я ела суп и чувствовала, что она меня изучает. Не как работодатель – как-то иначе. Глубже.
После обеда она зашла к отцу одна. Я была наверху. Но когда спустилась через полчаса – Катя стояла в коридоре с жёлтым конвертом в руках. Нижний ящик тумбочки был выдвинут, газеты сдвинуты в сторону. Она искала. И нашла.
Она смотрела на фотографию.
– Что это? – спросила я.
Катя подняла глаза. Я ждала злости. Но увидела страх.
– Откуда ты знаешь, что это такое? – спросила она тихо.
– Я протирала тумбочку. Случайно увидела.
– Случайно, – повторила Катя. Положила конверт на комод. – Ты знаешь, кто на фотографии?
Я не ответила.
– Ладно, – сказала она. – Я знаю. Мать рассказала перед смертью. У отца была другая женщина. Зоя. Из города. Он к ней ездил. Мать простила, он вернулся. Конец истории.
Она говорила ровно. Но пальцы, сложенные на сумке, побелели.
– Только вот конца не было, – продолжила Катя. – Потому что от той женщины остался ребёнок. Мать знала. Отец – знал. А мы с Тимуром узнали потом. Точнее – я узнала. Тимур до сих пор не в курсе.
Она шагнула ко мне.
– Тебе двадцать шесть. Мать Зоя. А фамилию Ларина я нашла в договоре с агентством – он лежит у Тимура на столе. Ты думаешь, тебя случайно сюда прислали?
Я не могла ответить. Горло сжало.
– Дом и участок – наши, – сказала Катя. Голос стал жёстче. – Папины. Но по закону – наши. Мои и Тимура. И никакой сиделке с улицы тут нечего ловить. Ты здесь никто.
Она дёрнулась к двери и вышла на веранду. Хлопнула дверью.
Я стояла в коридоре. Привалилась плечом к стене.
Тимур вышел из кухни. Он видел. Слышал.
– Что это было? – спросил он.
– Спроси у сестры, – ответила я.
Он посмотрел на конверт на комоде. На меня. На конверт.
– Чей он?
– Твоего отца.
Тимур взял конверт. Открыл. Увидел фотографию. Перевернул. Прочитал дату. И слово.
Он стоял так долго. Может, минуту. Может, дольше.
Тимур открыл рот – и закрыл.
– Моя мать, – сказала я. – Зоя Ларина. И дата – мой день рождения.
Он опустил конверт. Поднял глаза на меня. Взгляд изменился – не холодный, не тёплый. Растерянный.
На веранде загремела дверь. Катя вернулась.
– Не смей, – бросила она Тимуру. – Не смей вестись на это. Она здесь ради денег. Ради дома. Подстроила всё.
– Я ничего не подстраивала, – сказала я. Голос дрожал, но я держалась. – Я приехала работать. Я не знала. Ни про фотографию, ни про вашего отца. Ни про то, что он и моя мать –
– А с чего ты взяла, что на фото – твоя мать? – Катя шагнула ко мне. – Может, любая женщина. Откуда такая уверенность?
– Потому что это моя мать, Катя. Зоя. Я узнала бы её из тысячи фотографий. И я её уже похоронила.
Никто не ответил.
Катя мотнула головой. Отвернулась.
Тимур поставил конверт на комод.
– Уходи, – сказала она. – Собирай вещи. Завтра тебя здесь быть не должно.
– Нет, – сказал Тимур.
Катя уставилась на брата.
– Что?
– Она останется.
– Ты не понимаешь –
– Я понимаю, – сказал Тимур. – Я всё слышал. И я вижу, как отец на неё смотрит. С первого дня. Он знал, Катя. Он её ждал.
Катя отступила на шаг.
– Ты встаёшь на сторону чужого человека? Против семьи?
– Она не чужая, – сказал Тимур. – Если то, что на фотографии, правда – она семья. А ты сейчас думаешь не об отце. Ты думаешь о доме.
Катя стиснула зубы. Потом развернулась, схватила сумку и ушла. Машина завелась через минуту. Гравий хрустнул под колёсами.
Мы с Тимуром стояли в коридоре.
– Я не из-за дома, – сказала я.
– Знаю, – ответил он.
***
Я хотела уехать.
Серьёзно. Собрала сумку, сложила вещи. Утром спустилась вниз с твёрдым намерением попрощаться и вызвать такси.
Но сначала зашла к Григорию Павловичу. По привычке. Процедуры, завтрак, таблетки. Я не могла уйти, не выполнив утренний круг.
Он лежал на спине. Не спал. И снова – ясность.
Я села рядом.
– Григорий Павлович.
Он повернул голову. Тяжело. Каждый миллиметр – усилие.
Рот дрогнул.
– Зо... я...
– Да, – сказала я. – Меня зовут Дина. Моя мама – Зоя. Зоя Ларина.
Его глаза. Я не могу описать, что в них было. Не слёзы – он не мог плакать. Не радость – какая радость, когда ты парализован и не можешь сказать ни слова. Что-то другое. Что-то, чему я не знала названия.
Он шевельнул губами снова. И на этот раз я услышала.
– Доч... ка. Прос... ти.
Я взяла его руку. Левую, здоровую. Она была тёплая и сухая, и пальцы чуть-чуть – совсем немного – сжались.
– Я здесь, – сказала я.
Мне не хватало воздуха. Я сидела и держала его руку, и у меня не было ни матери, ни отца – точнее, мать я потеряла, а отец лежал передо мной и не мог даже поднять руку, чтобы меня обнять.
Вся моя жизнь. Он знал обо мне с самого начала.
Тимур стоял в дверях. Я не слышала, как он вошёл.
– Он за месяц до инсульта составил список, – сказал Тимур тихо. – Я вчера перебирал его стол. Под той запиской с агентством лежал ещё один лист. Твоё имя, город, возраст.
Я обернулась.
– Откуда он знал?
– Номер какого-то Валерия Семёновича – я ему позвонил. Оказалось, старый друг отца. Он помогал все эти годы – узнавал, как Зоя, как дочь, где учится, где работает. Отец знал о тебе всё, Дина. Он хотел, чтобы ты приехала.
– Почему ты мне раньше не сказал?
– Я не понимал. Думал – чудачество. Отец иногда просил странное. Но теперь –
Он замолчал. Перевёл взгляд на отца. Потом – на меня.
– Ты не чужая здесь, Дина.
Я выдохнула. Выдох получился рваный, со звуком, похожим на всхлип. Но я не плакала. Я просто очень долго не дышала.
Григорий Павлович смотрел на меня. И потом – на Тимура. И снова – на меня. Его губы дрогнули. Мне показалось, что он улыбается. Одной стороной лица, едва заметно.
Я не уехала.
Позвонила в агентство. Сказала: остаюсь. Не как вахтовая сиделка – по договору, с продлением.
Катя звонила Тимуру трижды за два дня. Я слышала обрывки: «юрист», «экспертиза», «ты пожалеешь». Тимур каждый раз клал трубку одинаково – молча.
На третий день она приехала снова. С мужем – Лёней, тихим полным мужчиной, который стоял у машины и не заходил.
Катя зашла в дом. Увидела меня у кровати отца. Увидела, что я держу его за руку, а он глядит на меня спокойно, без тумана.
– Папа, – сказала Катя. Голос тихий, не как раньше. – Она правда – твоя?
Григорий Павлович перевёл глаза на дочь. Не сразу, с усилием.
Кивнул.
Одно движение. Левой стороной. Но – кивнул.
Катя прижала ладонь ко рту. Постояла. Потом вышла на крыльцо.
Она больше не говорила про юристов. Не сказала «прости» и не обняла меня – до этого было далеко. Но когда уезжала, остановилась у калитки и обернулась.
– Ухаживай за ним нормально, – сказала она. – Это всё, о чём я прошу.
Лёня завёл мотор. Машина уехала.
Я не знаю, что произошло в ней в тот момент. Может, она увидела, что отцу стало лучше. Может, испугалась, что потеряет его, если будет воевать. А может – просто увидела его глаза. Те самые глаза, которыми он смотрел на меня с первого дня. И поняла, что это не про деньги. И не про дом.
Вечером я вышла в сад. Стояла весна, но яблоня ещё не цвела – только набухли почки. Я села под ней, прислонилась спиной к кривому стволу. Земля была холодная, но мне было всё равно.
Тимур появился через десять минут. Принёс две кружки чая. Сел рядом. Не близко, но рядом.
– Как ты? – спросил он.
– Не знаю, – ответила я честно. – Странно. Всю жизнь не было отца. А он был. Вот здесь. Знал обо мне. И молчал.
– Он не молчал, – сказал Тимур. – Он хранил. По-своему. Криво, неправильно. Но хранил.
Я глянула на окно первого этажа. Григорий Павлович лежал на кровати. Его голова была повёрнута к стеклу. Он видел нас.
Нет – на меня.
Я подняла руку. Помахала. По-детски, ладонью.
Его рот шевельнулся. Я не могла расслышать через стекло. Но я знала, что он сказал.
Дочка.
Я отвернулась. Отпила чай. Он был слишком сладкий – Тимур положил три ложки сахара, как для ребёнка.
– Ты тоже странный, – сказала я.
– Знаю, – ответил он.
Мы сидели под яблоней. Чай остывал. Весна набирала тепло. И мне некуда было торопиться – впервые за полгода.
Я приехала ухаживать за чужим стариком. А он ждал меня всю жизнь. И не смог сказать ни слова – пока не стало почти поздно.
Но «почти» – это ведь не «совсем».
Конверт лежал на комоде в коридоре. Яблоня набирала цвет. И в доме на Речной, четырнадцать, стало на одного человека больше.
Не сиделка. Дочь.
Истории, которые нельзя пропустить:
Спасибо, что дочитали до конца! Поставьте лайк и подпишитесь, чтобы мы не потерялись ❤️