Найти в Дзене
Сёстры Тумбинские

Последний поезд до Мурманска

Он уже сидел в купе, когда я вошла. Смотрел в окно – чёрный прямоугольник с белыми искрами, снег бился в стекло. Не обернулся. Я положила сумку на верхнюю полку, села напротив. Поезд тронулся. Вагон качнулся, набирая ход. За окном поплыли огни Ладожского вокзала, потом пригороды – серые дома, жёлтые квадраты окон. Потом всё исчезло в темноте. Я тоже смотрела в окно, хотя там было нечего ловить – только своё отражение в стекле. Женщина сорока двух лет, которая едет хоронить отца. Пятнадцать лет мы не разговаривали, и теперь разговаривать уже не с кем. Отец умер на прошлой неделе. Двоюродная сестра Люда позвонила в тот же день, утром. Голос был сухой, деловой – она никогда не любила сантименты. «Геннадий Кузьмич скончался. Ночью. Сердце. Похороны в пятницу. Ты приедешь?» Я сказала – приеду. Положила трубку и долго стояла посреди прихожей, глядя на своё пальто на вешалке. Чёрное. Подойдёт для похорон. И вот я здесь. В поезде, который идёт почти сутки. Петербург – Мурманск. Можно было бы с

Он уже сидел в купе, когда я вошла.

Смотрел в окно – чёрный прямоугольник с белыми искрами, снег бился в стекло. Не обернулся. Я положила сумку на верхнюю полку, села напротив.

Поезд тронулся.

Вагон качнулся, набирая ход. За окном поплыли огни Ладожского вокзала, потом пригороды – серые дома, жёлтые квадраты окон. Потом всё исчезло в темноте.

Я тоже смотрела в окно, хотя там было нечего ловить – только своё отражение в стекле. Женщина сорока двух лет, которая едет хоронить отца. Пятнадцать лет мы не разговаривали, и теперь разговаривать уже не с кем.

Отец умер на прошлой неделе. Двоюродная сестра Люда позвонила в тот же день, утром. Голос был сухой, деловой – она никогда не любила сантименты.

«Геннадий Кузьмич скончался. Ночью. Сердце. Похороны в пятницу. Ты приедешь?»

Я сказала – приеду. Положила трубку и долго стояла посреди прихожей, глядя на своё пальто на вешалке. Чёрное. Подойдёт для похорон.

И вот я здесь. В поезде, который идёт почти сутки. Петербург – Мурманск. Можно было бы самолётом, но я не хотела. Хотела время. Чтобы подготовиться. Чтобы понять, что скажу на могиле человеку, с которым не разговаривала пятнадцать лет.

Мужчина напротив не смотрел на меня. Ему было под пятьдесят, может, чуть меньше. Широкие ладони лежали на коленях – кожа на подушечках грубая, в трещинах, которые не смыла бы и неделя отдыха. Строитель или кто-то вроде того. Из тех, кто работает руками.

На шее у него был серый шарф грубой вязки. Петли неровные, будто вязали на ощупь. Или в темноте. Или когда уже почти не видели.

Я отвернулась к окну.

Колёса стучали, вагон покачивался. Ритм, который заменяет тишину – не давал молчать, но и говорить не заставлял. Меня это устраивало. Я не хотела разговоров. Не хотела вопросов. Хотела просто сидеть и ждать, пока за окном не посветлеет.

Я достала телефон, проверила почту. Два письма от Игоря, партнёра по фирме: «Вера, как дела? Держись. Если что – звони». И ещё одно, рабочее: «Дело Северстроя передал Кате, она в курсе».

Я не ответила. Что тут отвечать. Держусь. Не звоню. Дело передано.

За пятнадцать лет работы в юридической фирме я научилась держать лицо. Не плакать на людях. Не показывать слабость. Клиенты платят за уверенность, а не за сочувствие.

Но сейчас, в тёмном купе, под стук колёс – хотелось чего-то другого. Чего – я не знала.

Проводница принесла бельё. Я расстелила, легла лицом к стенке. Мужчина тоже лёг – я слышала, как скрипнула полка.

– Свет погасить? – спросил он.

Первые слова. Голос глуховатый, низкий.

– Да.

Щёлкнул выключатель. Темнота.

Я не спала. Смотрела на полоску света под дверью и думала об открытке.

Она лежала в моей сумке, в боковом кармане. Последняя открытка от отца – пришла в сентябре, к моему дню рождения. Как и все предыдущие. Каждый год, двенадцатого сентября, почтальон приносил конверт из Мурманска. Простой, белый, с обратным адресом, написанным ровным отцовским почерком.

Пятнадцать лет он присылал открытки. Пятнадцать лет я их не открывала.

Складывала в коробку из-под обуви на антресолях. Не выбрасывала – рука не поднималась. Но и не читала.

Эту тоже не открыла. Но взяла с собой. Везла положить в гроб. Казалось – так правильно. Он писал, я не отвечала. Теперь верну.

За стенкой кто-то кашлял. Поезд покачивался. Снег бился в стекло.

Я закрыла глаза и попыталась вспомнить отца живым. Получалось плохо. Пятнадцать лет – слишком много. Образ размывался, таял. Оставались только обрывки: руки, чинящие калитку. Голос, зовущий ужинать. Запах табака и машинного масла.

И последний разговор. Тот, после которого я перестала отвечать на звонки.

***

Утром проводница принесла чай.

Стакан в железном подстаканнике – горячий, металл обжигал пальцы. Я поставила его на столик, подула. За окном было белым-бело – снег и ели, ели и снег. Карелия, или что там было.

– Далеко едете?

Я подняла глаза. Он смотрел на меня – впервые с момента посадки. Уже сидел одетый, чай остывал рядом на столике.

– До конца.

Он кивнул. Глаза серые, с красными прожилками у переносицы – не выспался, или давно не высыпался. Лицо обветренное, загорелое даже зимой.

– Я тоже до конца.

Мы помолчали. Поезд мчался сквозь белое, колёса отбивали ритм. Тук-тук. Тук-тук.

– Мать умерла, – сказал он. – На той неделе.

Он сказал это так, будто продолжал какой-то разговор. Будто мы уже говорили об этом, а теперь он просто уточнял. Без предисловий, без подготовки.

Я посмотрела на свои руки – пальцы тонкие, ногти коротко острижены, кожа на костяшках сухая, покрасневшая. Привычка мыть руки по десять раз на дню – так проявляется стресс. Врач говорил – невроз. Я говорила – гигиена.

– Отец, – сказала я. – Тоже.

Он не сказал «соболезную». Не сказал «мне жаль». Не стал изображать сочувствие, которого не чувствовал. Только кивнул и отпил чай.

Мы помолчали. Но это было другое молчание – не то, что ночью. Мы теперь знали друг о друге главное. Ехали в одном направлении – и не только географически.

– Роман, – сказал он.

– Вера.

Он снова кивнул. Не улыбнулся, не протянул руку. Но я почувствовала – можно молчать рядом с ним. Не напрягаясь.

Мы сидели друг напротив друга, пили чай и смотрели в окно. Снег бился в стекло. Колёса стучали. Проводница прошла по коридору, звякая ключами.

Мне было сорок два. Не тот возраст, когда можно начать всё сначала. Но, может быть, тот, когда можно хотя бы остановиться. Оглянуться. Понять, куда бежала все эти годы.

– Давно вы её не видели? – спросила я.

Он помолчал. Потрогал шарф на шее – машинальным жестом, будто проверял, на месте ли.

– Двадцать лет.

Я не знала, что на это сказать. Двадцать лет – это целая жизнь. Это больше, чем мои пятнадцать.

– Ни разу, – добавил он. – За двадцать лет – ни разу.

Он говорил спокойно, без надрыва. Констатировал факт. Как говорят о погоде или о расписании поездов.

Я отвернулась к окну. Пятнадцать лет – тоже целая жизнь. Мне было двадцать семь, когда я порвала с отцом. Молодая, злая, уверенная в своей правоте.

Отец тогда сказал – ты хоронишь себя заживо. Я сказала – это моя жизнь. И перестала отвечать на звонки.

Через три года развелась с Денисом. Но к отцу не вернулась. Гордость не пустила.

– Вы давно? – спросил он.

– Пятнадцать.

Он кивнул. Не спросил – почему. Не спросил – как это было. Просто принял как факт. Как я приняла его двадцать.

Мне стало легче. Впервые за неделю — легче.

***

К обеду мы разговорились.

Он работал в Краснодаре. Строительство. Бригадир. Перебирался за объектами – там, где стройка, там и он. Квартира съёмная, уже третья за год.

– А в Мурманске? – спросила я.

– Там вырос. Мать всю жизнь там прожила. Родилась, работала, вышла замуж. Отец тоже оттуда был. Они не понимали, зачем уезжать. Говорили – тут дом, тут могилы предков.

– А вы хотели уехать?

– Хотел тепла. Солнца. Чтобы зимой не минус тридцать.

Он замолчал, глядя в окно.

– Уехал, когда мне было двадцать семь. После смерти отца. Думал – мать поедет со мной. Она осталась.

Я не спросила – почему. Понимала, что он расскажет сам, когда будет готов.

Мы пообедали в вагоне-ресторане. Борщ и котлеты с пюре. Обычная еда, но после бессонной ночи – вкусная. Роман ел молча, я тоже не разговаривала. Смотрели в окно на проплывающие станции.

На одной из них – названия я не запомнила – поезд стоял долго, минут сорок. Какая-то техническая причина, объявили по радио. Люди выходили, курили, мёрзли на перроне.

Мы остались в купе.

– Вы из Мурманска? – спросил он.

– Да. Уехала в восемнадцать. Поступила в Петербурге, на юридический. Осталась работать.

– А отец?

– Остался там. Работал на заводе, потом на пенсию. Мать умерла, когда мне было двенадцать. Он один меня растил.

Роман слушал молча.

– Строгий?

– Справедливый. Но строгий. Учись, работай, добивайся. Не распускай нюни. Не жди, что кто-то за тебя сделает.

– И вы добились.

– Добилась. Стала партнёром в фирме. Квартира в Петербурге, на Васильевском. Из окна видно залив в хорошую погоду.

Я замолчала. Всё это звучало красиво. А на вкус – как вода из-под крана.

– А потом появился Денис, – сказала я, сама не зная, почему продолжаю.

Он не перебивал.

Я рассказала. Про Дениса – рыбака из посёлка под Мурманском. Познакомились случайно, на какой-то конференции в Петербурге. Год переписывались, ездили друг к другу. Любовь – так мне тогда казалось.

Денис позвал замуж. Сказал – переезжай ко мне.

Я сказала отцу.

– Он был против?

– Очень. Сказал – ты хоронишь себя заживо в этой дыре, бросаешь карьеру, всё, чего добилась. Ради кого? Ради рыбака, который будет пить, как все они там пьют?

– И?

– И он оказался прав. Денис пил. Не сразу, но через год началось. Через три мы развелись.

Я замолчала.

– Но к отцу вы не вернулись.

– Не вернулась. Не смогла. Гордость. Стыд. Страх услышать – я же говорил.

***

К вечеру поезд остановился на какой-то станции. Двадцать минут стоянки – написано было на табло. Я вышла на перрон – подышать, размять ноги.

Холод ударил в лицо, пробрал до костей. Январь. Где-то севернее Петрозаводска. Снег хрустел под ногами, дыхание превращалось в пар.

Роман вышел следом. Закурил, отошёл в сторону. Сигаретный дым мешался с паром от дыхания.

Я смотрела на станционное здание – облупившаяся краска, тусклые фонари, скамейка, заваленная снегом. Люди выходили из вагонов, курили, топтались на месте, возвращались. Обычный маршрут. Обычные люди.

Только мы ехали хоронить.

– Она вязала, – сказал он.

Я обернулась. Он стоял рядом, сигарета дымилась в руке. Смотрел не на меня – куда-то в темноту.

– Шарф этот – её работа. Вязала, пока ещё видела. Потом ослепла почти полностью. Катаракта. Операцию не делали – возраст, сердце.

Я не знала, что ответить. Посмотрела на шарф – серый, грубая вязка, петли неровные. Теперь понятно – почему неровные.

– Она мне его прислала. Три года назад. Просто прислала. Без письма, без записки. Посылка – а внутри шарф. Я думал – намёк. Приезжай, мол. Холодно без тебя. А я не приехал.

Он затянулся, выдохнул дым.

– Теперь думаю – может, она просто хотела, чтобы я не мёрз. Может, никакого намёка не было. Просто – сын на юге, а она связала ему шарф. Как в детстве.

Поезд дал гудок. Мы вернулись в вагон.

В купе было тепло, пахло железной дорогой – мазутом, металлом, чем-то ещё. Детский запах. Так пахло, когда мы с отцом ездили к бабушке в Кандалакшу.

Я села на свою полку, он – на свою.

– Почему вы уехали? – спросила я. – Двадцать лет назад.

Он долго молчал. Я уже думала, что не ответит. Потом начал говорить – медленно, с паузами.

– Отец умер. Инфаркт. Мне было двадцать семь. Он год болел, лежал в больнице. Мать отдала все деньги – на лечение, потом на похороны. Всё, что копили. Машину продала, дачу.

Он потрогал шарф на шее – тот самый жест.

– А я хотел забрать её к себе. На юг. Там работа была, тепло, квартиру снял. Говорил – продадим дом, переедешь ко мне. Будем вместе. Я её уговаривал. А она – нет и нет.

– Почему?

– Сказала – не могу его одного оставить. Могилу, то есть. Кто будет за ней ухаживать? Кто будет приходить? Нельзя человека бросить, даже если он уже умер.

Он замолчал. Потом продолжил – тише.

– Я разозлился. Сказал страшное. Сказал – ты выбираешь мёртвого вместо живого. Сказал – значит, ты меня не любишь. Сказал – я уезжаю, и не жди меня больше.

– И уехали?

– И уехал. Она стояла у калитки. Смотрела, как я ухожу. Ждала, наверное, что обернусь. А я не обернулся. Сел в автобус и не посмотрел назад. Ни разу.

Я молчала. Знала, что сейчас слова не нужны.

– Двадцать лет думал – она первая должна позвонить, – сказал он. – Она ведь выбрала. Выбрала могилу вместо сына. Пусть теперь сама мирится. А она, наверное, думала – он первый должен вернуться. Он ведь ушёл. Он сказал страшное.

Он посмотрел на меня.

– Вот так мы и молчали. Двадцать лет. Каждый ждал. Никто не сделал первый шаг.

Я поняла, о чём он.

– У меня было так же, – сказала я. – Почти.

– Он присылал открытки, – продолжила я. – Каждый год, на день рождения. Я ни одну не открыла.

– Почему?

– Боялась. Что там будут упрёки. Или равнодушие. Или – что он скажет «я же говорил», и мне придётся признать, что была неправа.

Он понимал. Я видела.

– Мать тоже писала. Сосед позвонил, когда она умерла. Сказал – нашёл в тумбочке пачку писем. Неотправленных. Все мне. Она писала – и не отправляла. Может, боялась того же, что и вы.

– Прочитаете?

Он не ответил. Только посмотрел на шарф.

За окном была ночь. Чёрный прямоугольник с белыми искрами. Снег бился в стекло. Колёса стучали.

Мы молчали. Но молчать было не тяжело.

***

Ночью я не спала.

Думала о том, что он рассказал. О матери, которая стояла у калитки и не окликнула. О письмах, которые писала и не отправляла. О том, как мы все чего-то ждём. Ждём, что другой сделает первый шаг. А другой ждёт того же.

Гордость. Страх. Стыд. Вот и весь набор.

Я достала открытку из сумки. Повертела в руках. Конверт пожелтел, штемпель сентябрьский – двенадцатое сентября, мой день рождения.

Последняя. Больше не будет.

– Не спите?

Я вздрогнула. Роман сидел на своей полке, смотрел на меня. В темноте купе его лицо было почти неразличимо – только блеск глаз.

– Нет.

– Я тоже.

Он посмотрел на конверт в моих руках.

– Та самая?

– Да.

– Откроете?

Я не знала. Везла положить в гроб – не читая. Казалось правильным. Он писал – я не читала. Теперь уже неважно.

Но сейчас, в темноте купе, под стук колёс, рядом с Романом – захотелось. Захотелось узнать, что он писал все эти годы. Что думал. Что чувствовал.

Я открыла конверт.

Внутри была открытка – простая, с цветами. Такие продают на почте. И текст, написанный ровным почерком:

«Верочка, с днём рождения. Я горжусь тобой. Приезжай, когда сможешь. Папа».

Я прочитала вслух. Голос дрогнул на последнем слове.

Роман молчал.

Я смотрела на открытку. Три строчки. Никаких упрёков. Никакого «я же говорил». Никакого «ты была неправа». Просто – горжусь тобой. Приезжай.

Пятнадцать лет он это писал. Каждый год. А я не читала.

Я вспомнила коробку на антресолях. Четырнадцать открыток. Четырнадцать лет – «горжусь тобой, приезжай». А я складывала их в коробку и не открывала.

Боялась увидеть то, чего там не было.

– Мне сестра сказала, – прошептала я. – Что у него на столе стояла моя фотография. До последнего дня. Та, где мне двадцать три. С выпускного.

Роман кивнул.

– Моя мать каждое лето накрывала стол на двоих. Сосед рассказал. Говорил – Нина Васильевна, зачем вы это делаете, Роман же не приедет. А она – а вдруг. Вдруг приедет.

Мы молчали. За окном светлело – наступало утро. Последнее утро в пути.

– Где похороны? – спросил он.

– Северное кладбище.

Он поднял глаза.

– И моя там. В той части, где сосны.

Я посмотрела на него. Он смотрел на меня.

Мы не сказали – давай встретимся. Не сказали – вот мой номер, позвони. Ничего не сказали.

Но поняли оба: одно кладбище. Одно место. Если захотим – найдём друг друга.

***

Мурманск встретил серым светом и морозом.

Поезд остановился. Проводница открыла дверь. Люди потянулись к выходу – с сумками, чемоданами, детьми. Обычные люди, обычные заботы.

Я взяла сумку. Открытка лежала в кармане – теперь открытая. Прочитанная.

Роман стоял у двери. Шарф на шее – серый, грубой вязки, петли неровные.

– Спасибо, – сказала я.

Он посмотрел на меня – долго, внимательно.

– За что?

– За то, что слушали. За то, что не осуждали. За то, что рассказали о себе.

Он кивнул. Хотел что-то сказать – я видела. Губы дрогнули, открылись – и сомкнулись. Промолчал.

Я вышла на перрон. Морозный воздух обжёг лёгкие. Январь. Мурманск. Конечная.

Обернулась.

Роман стоял на подножке вагона. Смотрел мне вслед. Не махал. Просто смотрел.

Я пошла по перрону. Не обернулась второй раз.

Где-то позади он, наверное, снял шарф, подержал в руках – и надел снова. Я этого не видела. Но почему-то была уверена.

Завтра – похороны. Северное кладбище. Там, где сосны.

Я не знала, приду ли искать его. Он не знал, будет ли ждать.

Но мы оба знали, где найти.

Если захотим.

Поставь лайк и подпишись, чтобы мы не потерялись ❤️

Рекомендуем почитать: