1967 год. Ольга вышла из архива, в руке сжимая не бумаги, а чью-то судьбу. Всего одна строчка в пожелтевшем деле: «Особые приметы: на правой руке, между пальцами, родимое пятно, похожее на ягодку». Бабушка Екатерина, доживающая свой век в Уфе, не помнила этой ягодки. И это сводило с ума. Значит ли это, что девочка из детдома — не та? Или это та самая, последняя ниточка, за которую можно ухватиться спустя тридцать шесть лет молчания? Ольга уже не могла остановиться. Она должна была узнать, куда увезли ту, «Нинку Подгорную», и где теперь та, чьё детство началось с чужого куска хлеба на снегу.
Каменск-Уральский встретил Ольгу в сентябре 1967 года тоскливым дождем и запахом промышленного дыма, въевшегося в стены невысоких кирпичных домов. Город, выросший вокруг гигантских труб и цехов, казался холодным и равнодушным к её миссии. Она поселилась в гостинице «Урал» с полупустым номером, липким от сырости ковром и видом на серый двор. В сумке лежала папка с копиями документов, листок с фотороботом и блокнот, испещрённый планами.
План «А» провалился в первый же день. В городском ЗАГСе, куда она явилась с официальным письмом из ленинградского архива, молодая, утомлённая девушка-регистратор лишь безнадёжно махнула рукой.
— Вы понимаете объём? С 32-го по 39-й — это сотни, если не тысячи записей. У нас нет картотеки «сменивших фамилию». Нужно смотреть каждую запись о рождении, сопоставлять с последующими записями о браке или установлении отцовства. Это годы работы. У нас нет на это сотрудников.
Ольга пыталась настаивать, предлагала помощь, но девушка лишь покачала головой: «Без санкции вышестоящего отдела я не могу даже поднять эти дела. Обращайтесь в облЗАГС».
План «Б» — найти старых сотрудников детдома — тоже оказался хождением по мукам. Расформирован в 49-м… Люди разъехались, умерли. В городском отделе соцобеспечения ей дали два адреса. Первый привёл её на окраину, к покосившемуся дому, где жила дочь бывшей няни. Та, любезная, но ничего не знающая женщина лет пятидесяти, сказала, что мать её умерла десять лет назад и никогда не говорила о «безымянных» детях.
— У них там своя жизнь была, трудная. Детей много проходило. Кто их всех упомнит? — сказала она, наливая Ольге чай в гранёный стакан.
Второй адрес оказался действующим. Анна Семёновна Крутикова, бывший бухгалтер детского дома №3, жила в небольшой, но уютной «хрущёвке». Ей было под восемьдесят, она плохо видела, но память, как оказалось, цепляла детали.
— 32-й год? Да, помню такой поток. С вокзала привозили. Измученные, обозлённые или, наоборот, — словно во сне. «Беспризорный контингент» называли, — старушка говорила медленно, поправляя очки. — Девочку с родинкой? Не припомню, милая. Их много было. А вот шрам… Шрам полулунный на щеке… — Она задумалась, её пальцы перебирали край вязаной скатерти. — Кажется… кажется, была одна такая. Тихая. Молчаливая. Её долго никто не брал. Дети-то на усыновление шли — кто посмышлёнее, кто покрасивше. А эта — будто тень. Говорить почти не пыталась, только смотрела.
Ольга едва дышала.
— Что с ней стало?
— А вот тут… не уверена. Кажется, её взяли не в семью, нет. Кажется… на завод. Да-да. Тогда практиковалось. Подростков, которым уже 12-13 лет, определяли на фабрично-заводское обучение. При заводах общежития были. Она, по-моему, попала в группу, которую отправили на Синарский трубный. Или на УАЗ? Господи, память… Летом 34-го, кажется. Мы тогда списки составляли. Её записали как… как «Нина». Да, «Нина». Так проще было. Фамилию дали по заводу — Синарова, что ли? Или просто порядковый номер? — Анна Семёновна сокрушённо вздохнула. — Простите, не могу точно. Документы те сгорели у нас ещё при переезде.
Синарский трубный завод. Это было хоть какое-то направление. Ольга провела на проходной завода целый день. Кадровик, пожилой мужчина с орденской планкой на пиджаке, просмотрел её бумаги, выслушал и развёл руками.
— Архив приёма 30-х годов? Да вы что, товарищ! Война же была. Завод эвакуировали, потом обратно перевозили. Какие архивы? Да и «учеников» тех уже, наверное, никого в живых не осталось. Молодёжь тогда на стройку пятилеток ехала, со всего Союза. Кого искать-то?
Ольга чувствовала, как последняя ниточка ускользает. Она почти машинально обошла несколько старых домов возле завода, так называемый «соцгородок», показывала фоторобот пожилым жителям, сидевшим на лавочках. В основном качали головами. Одна бабка, щурясь, сказала: «Похоже на одну, да только та рано померла, от туберкулёза, ещё до войны». Другая вспомнила: «А у нас в цеху одна женщина работала, Нина, из детдома… Тихая такая. Но фамилия у неё была не Синарова, а Каменских. Муж ей фамилию дал».
Вечером, промокшая и подавленная, Ольга вернулась в гостиницу. Она сидела на кровати и смотрела на фоторобот. Условное лицо, составленное из среднестатистических черт и скупых описаний. Кто ты? Нина? Даша? Или совсем другая девочка, чья судьба растворилась в том же водовороте?
Внезапно в номер позвонили. Это была администраторша.
— Вам, гражданочка Ленинградская, мужчина звонил. Велел передать, чтобы вы завтра в десять были у памятника Ленину на площади. Сказал, что может кое-что знать про ваш запрос.
— Кто? Как фамилия?
— Не представился. Голос хриплый. Сказал только: «Скажите, насчёт девочки из детдома на Синарской».
Сердце Ольги бешено заколотилось. Предостерегающий голос внутри шептал: «Осторожно. Может быть кто угодно». Но другой голос, голос дочери, внучки, матери, кричал: «Это единственный шанс!»
На следующее утро, в десять без пяти, она стояла у гранитного постамента. Дождь моросил. Площадь была почти пуста. Ровно в десять к ней подошёл невысокий, сутулый мужчина лет шестидесяти, в потрёпанном плаще и кепке. Лицо обветренное, глаза умные и усталые.
— Вы из Ленинграда? Ту, что с родинкой, ищете? — спросил он без предисловий, негромко.
— Да. А вы кто?
— Я тогда, в 34-м, в той группе на завод был. Из того же детдома. Меня зовут Аркадий Петрович.
Они перешли под навес ближайшего магазина. Аркадий Петрович закурил, предложил Ольге, она отказалась.
— Нину помню. Не Синарова она была. Ей фамилию придумали «Подгорная». Потому что из-под горы, из детдома. А Нина — это имя ей дали. Она своё не помнила, или не хотела говорить. Родинку эту… не припомню. А шрам — да, был. Мы её дразнили «Месяц». Она не обижалась. Молча уходила.
— Что с ней стало? — едва выдохнула Ольга.
— На заводе мы недолго пробыли. Год, может. Потом её куда-то забрали. Говорили — родственники нашлись. Или не родственники… — Он затянулся, посмотрел в сторону. — Женщина одна, из служащих. Приезжая. Из Свердловска, кажется. Бездетная. Уговорила, видно, начальство. У нас тогда такие случаи были. Кто покрепче, оставался на заводе. Кого потише — забирали в прислуги, в няньки. Её и забрали.
— Куда? Фамилия? Имя?
Мужчина покачал головой.
— Не знаю. Знаю только, что уехали. И слышал я потом, уже после войны, случайно. Встретил нашего старшего мастера, он говорил, что та женщина, которая Нину забрала, уехала с мужем куда-то на север. В Коми, что ли. Или в Архангельскую. Работать. А девчонку с собой взяла. Больше ничего.
Он потушил окурок. — Вам, наверное, мало что дают эти сведения.
— Нет, — прошептала Ольга. — Это очень много. Спасибо.
Они помолчали.
— А почему вы откликнулись? — спросила она.
Аркадий Петрович посмотрел на дождь.
— У меня сестра тоже в войну пропала. Маленькая. Так и не нашли. Понял вас. — Он кивнул и, не прощаясь, зашагал прочь, растворившись в серой пелене.
Ольга стояла, держась за холодную стену. Север. Коми. Архангельская. Новый, ещё более необъятный и пугающий простор для поиска. Но теперь у неё было не призрачное «Нина», а почти мифическая «Подгорная». И была история. Девочку забрала бездетная женщина из Свердловска. Увезла на север. Это был голос из прошлого, слабый, обрывочный, но реальный. Она достала блокнот и на новой странице написала: «СВЕРДЛОВСК. 1934-1935 гг. Бездетные семьи, выезжавшие на Север. Усыновление/опекунство через завод? НИНА ПОДГОРНАЯ».
Путь домой в Ленинград казался ей теперь не возвращением, а лишь пересадкой. Она смотрела в окно вагона на мелькающие таёжные леса и думала о том, что где-то там, за этим окном, возможно, живёт женщина с полузабытым шрамом на щеке, которая до сих пор, сама того не зная, носит фамилию, данную ей от безысходности, — Подгорная. И что теперь у Ольги появилась новая, почти невыполнимая задача: найти иглу в стоге сена, который разметало ветрами половины страны.
***
Ленинград, 1970 год. Коробка, привезённая Ольгой из Каменск-Уральского, стояла в углу её комнаты. Внутри — папки с бессмысленными, на первый взгляд, выписками, блокноты с десятками имён «Нина» и «Подгорная», найденных в телефонных книгах разных городов, и карта СССР, испещрённая отметками, стрелками и вопросительными знаками. Это был архив тупика. Но Ольга уже не могла остановиться. Поиск стал её второй профессией, навязчивой идеей, которая заполняла вечера и выходные. Напрямую через официальные инстанции — ЗАГСы, архивы, органы соцобеспечения — дальше продвинуться было невозможно. Нужен был другой путь. Нужен был доступ к тем самым, непубличным документам распределителей и учёта, к служебным заметкам НКВД, которые могли пролить свет на судьбу «Н. Подгорной».
И тогда она решилась на отчаянный шаг. Через дальнего родственника мужа, служившего в системе МВД, она узнала имя и рабочий телефон полковника КГБ в отставке, жившего в Ленинграде. Алексей Николаевич Зайцев. Ему было около семидесяти. Говорили, что он в своё время курировал архивы и кадровые вопросы. И что у него была репутация человека строгого, но справедливого, с трагической личной историей — он потерял всю семью в блокаду.
Ольга писала ему письмо три дня. Каждое слово взвешивала. Она не просила, она излагала факты: голод 31-го, станция Орехово-Грузовая, украденная четырёхлетняя девочка, многолетние бесплодные поиски матери, ныне глубокой старухи, которая умирает с этой болью. Она приложила копии имеющихся документов и фоторобот. Отправила заказным письмом.
Через неделю раздался звонок. Мужской, спокойный, без интонаций голос спросил:
— Это Ольга Викторовна? Говорит Зайцев. Получил ваше письмо. Приходите завтра. Четыре часа. — И продиктовал адрес на Петроградской стороне.
Квартира оказалась неожиданно светлой и просторной, с высокими потолками и видом на Неву. Полковник Зайцев, сухой, подтянутый старик с пронзительными серыми глазами, встретил её у порога без улыбки. Он молча указал на стул в кабинете, заставленном книжными шкафами. На столе лежала её папка.
— История тяжелая, — сказал он наконец, не глядя на неё. — Таких историй — море. Вы понимаете, что шансов практически нет?
— Понимаю, Алексей Николаевич. Но я должна делать то, что могу. Пока жива бабушка. Пока жива мама.
— Чувство долга, — он кивнул, как бы про себя. — Редкое качество. Документы ваши я просмотрел. Цепочка: Орехово — Нижний Тагил (предположительно) — Свердловский распределитель — Каменск-Уральский детдом — завод — возможное опекунство и выезд на Север. Логична. И почти непроверяема официально. — Он поднял на неё взгляд. — Вы хотите, чтобы я помог получить доступ к служебным архивам НКВД-КГБ по линии детской беспризорности и несовершеннолетних спецпереселенцев 30-х годов.
Ольга лишь кивнула, боясь слово сболтнуть.
— Я не имею таких полномочий, — холодно констатировал он. — И даже если бы имел, не стал бы рисковать положением и свободой ради частного запроса. Архивы эти — не для посторонних глаз.
Сердце Ольги упало. Она смотрела на свои руки, сцепленные на коленях.
— Но, — продолжил полковник, и в его голосе появилась едва уловимая трещинка, — есть один аспект. Вы упомянули, что девочку, возможно, забрала бездетная служащая из Свердловска. В 1934-35 годах существовала определённая… практика. Местные партийные и хозяйственные работники, особенно выезжавшие на «трудовые фронты» — на лесоповал, на строительство новых предприятий в отдалённых районах, — иногда действительно брали с собой подростков из детдомов. Как прислугу. Как будущую рабочую силу. Иногда оформляли как приёмных детей. Эти случали иногда фиксировались в картотеках кадрового учёта, потому что на несовершеннолетнего тоже полагался паёк, жилплощадь. Это была серая зона.
Он помолчал, встал, подошёл к окну.
— Я не могу дать вам доступ к архивам. Но я могу… сделать запрос. Неофициальный. Через старые связи. Не по фамилии «Подгорная» — её, скорее всего, нигде нет. А по географии и обстоятельствам: Свердловск, 1934-36 гг., выезд семьи сотрудника среднего звена (желательно из аппарата Наркомлеса или Наркомтяжпрома) в северный регион (Коми, Архангельск) с несовершеннолетней девочкой на попечение, не являющейся родной. В картотеке перемещений такие отметки иногда ставились.
Ольга задохнулась от внезапной надежды.
— Алексей Николаевич… я не знаю, как благодарить…
— Не благодарите, — резко оборвал он. — Ничего не обещаю. И если что-то найдётся — это будет сухая справка. Без подробностей. И вы никогда, слышите, никогда нигде не упомянете моей фамилии. Это не помощь. Это… исправление мелкой технической ошибки прошлого. Вы мне позвоните через месяц. Не раньше.
Он проводил её до двери. На прощание, уже в прихожей, он вдруг спросил:
— Ваша бабушка… она всё ещё верит, что найдёт?
— Она верит, что ищет, — тихо ответила Ольга. — Для неё это одно и то же.
Полковник Зайцев кивнул и закрыл дверь.
Месяц ожидания был пыткой. Ольга не говорила матери о визите к чекисту, боясь сглазить и напрасно поднять надежды. Мария Степановна заметила её нервозность, но не расспрашивала. Их отношения в последнее время стали похожи на осторожный танец вокруг пропасти общего горя: слишком много слов могли всё разрушить.
Ровно через месяц Ольга набрала номер. Полковник Зайцев снял трубку после первого гудка.
— Да.
— Алексей Николаевич, это Ольга Викторовна.
— Помню. Зайдите завтра. В то же время. — И бросил трубку.
На следующий день в кабинете на столе лежал один-единственный листок бумаги, машинописный, без каких-либо подписей и печатей. Полковник молча указал на него пальцем.
Ольга подошла, взяла листок дрожащими руками. Текст был сухим и лаконичным:
«По данным кадрового учёта отдела кадров Свердловского облсовнархоза (фонд расформирован). В августе 1935 года инженер отдела лесозаготовок Семён Игнатьевич Волков (1901 г.р.) и его супруга, экономист Галина Петровна Волкова (1905 г.р.), при переводе на строительство лесохимического комбината в пос. Приозёрный (Коми АССР) оформили опекунство над несовершеннолетней девочкой, прибывшей в их семью в 1934 году из детского учреждения. В графе «имя» указано: «Нина». В графе «родство»: «приёмная дочь». Девичья фамилия не указана, вписана фамилия опекунов — Волкова. Дальнейших данных в просмотренных картотеках не имеется».
Ольга прочла текст раз, другой, третий, впитывая каждое слово. Волковы. Посёлок Приозёрный. Коми. 1935 год.
— Это… это может быть она? — выдохнула она.
— Может быть, а может и нет, — безразлично сказал полковник. — Волковых Семёна Игнатьевича, судя по всему, уже нет в живых — если он 1901 года, то на фронте или после. Жена… неизвестно. Сама «Нина Волкова»… могла остаться там, могла выйти замуж, сменив фамилию, могла уехать. Посёлок Приозёрный… — Он пожал плечами. — Я не географ. Дальше — ваша забота. Этот листок не существует. Вы его не видели. Наш разговор не состоялся. Вам понятно?
— Да. Понято. Благодарю вас.
— Удачи, — сказал он, и в его голосе впервые прозвучала тень чего-то, похожего на усталую человечность. — И передайте вашей бабушке… что она сильная женщина.
Ольга вышла на улицу. Был хмурый ленинградский день. Она шла, не чувствуя под ногами земли, сжимая в сумке бесценный листок. Теперь у неё было не призрачное «Нина Подгорная», а вполне конкретное «Нина Волкова» и точка на карте — посёлок Приозёрный в Коми. Это была не ниточка, а уже тонкий канат, протянутый через три с половиной десятилетия. Она должна была за него ухватиться.
Первым делом, вернувшись домой, она позвонила матери. Сказала только: «Мама, я нашла новую зацепку. Очень конкретную. Теперь нужно ехать на Север». В трубке повисло долгое молчание. Потом голос Марии Степановны, тихий и дрожащий, спросил: «Ты уверена?». И Ольга, глядя на листок с фамилией «Волкова», ответила то, чего не говорила никогда: «Да, мама. В этот раз я уверена».
***
Посёлок Приозёрный, октябрь 1970 года, встретил Ольгу не морозом, как она ожидала, а промозглой, пронизывающей сыростью. Всё здесь было пропитано влагой: серое низкое небо, тёмная хвоя бесконечных елей, покосившиеся деревянные тротуары, покрытые скользкой плёнкой гниющих листьев. Посёлок, возникший в своё время вокруг лесохимического комбината, казался теперь застывшим в послевоенной усталости. Заброшенные цеха с выбитыми стёклами соседствовали с рядами одинаковых бараков и двумя-тремя пятиэтажками из силикатного кирпича.
Путь сюда занял несколько суток: поезд до Сыктывкара, потом долгая, тряская поездка на попутном грузовике, который вёз какие-то запчасти для уцелевшего участка лесопилки. Ольга поселилась в единственной гостинице — двухэтажном деревянном здании с облупившейся краской, больше похожем на общежитие. Комната с печным отоплением и сквозняками, гулявшими по полу, показалась ей последним рубежом её безнадёжной миссии.
На следующее утро она отправилась в посёлковый совет. Председатель, грузный мужчина с усталым лицом, выслушал её историю, покрутил в руках её московское удостоверение инженера (она решила не предъявлять листок от Зайцева) и тяжко вздохнул.
— Волковы? Семён Игнатьевич? Погодите-ка… — Он откинулся на спинку стула, задумался. — Был тут такой, руководитель строительства в тридцатые. Из «варягов». Помер, по-моему, ещё до войны. От воспаления лёгких, что ли. Жена его… Галина Петровна, кажется? Уехала. Куда — не знаю. Может, к родне. А насчёт дочки… — Он пожал плечами. — Никогда не слышал, чтоб у них дети были. Может, вы что-то путаете?
Но Ольга не сдавалась. Она пошла в местный архив, вернее, в ту комнату в подвале того же здания совета, где на полках, покрытых слоем пыли, хранились потрёпанные папки с документами. Помощница, девушка-студентка, проходившая практику, с интересом отнеслась к её поискам. Вместе они перерыли всё, что было. Нашли приказ о назначении С.И. Волкова в 1935 году. Нашли несколько ведомостей с его подписью. Но ни одного упоминания о семье, об опекунстве. «Такое могло и не пройти через посёлковый совет, — сказала девушка. — Если они приехали уже с ней, оформляли всё в Свердловске».
Тогда Ольга пошла по баракам. Стучалась в двери к старейшим жителям, тем, кто помнил довоенный Приозёрный. Большинство качали головой: «Много народу через посёлок прошло, всех не упомнишь». Одна старуха, сидевшая у окна и вязавшая носки, при упоминании Волковых оживилась:
— А, инженер тот, строгий! Жена у него — городская, красивая. Носы задирали. Не водились с нами, рабочими. Детей… детей не было у них. Хотя… — Она приостановила вязание, вглядываясь в прошлое. — Хотя, кажется, девчушка какая-то у них одно время жила. Не ихняя. Из прислуги, что ли? Подросток. Молчаливая. Потом и её не стало. Может, уехала куда.
— Как её звали? — едва дыша, спросила Ольга.
— Имя-то? Не помню, милая. Звали как-то просто… Нюра? Нинка? Забыла.
Это было всё. Ольга провела в посёлке пять дней. Чувство безнадёжности, холодное и тяжёлое, как свинец, снова заполняло её. Она вышла на берег того самого озера, давшего название посёлку. Вода была тёмной, неподвижной, в ней отражалось свинцовое небо. Она думала о бабушке Екатерине, которая, наверное, в эту минуту смотрела в окно своей уфимской хрущёвки. Думала о матери, которая ждала её звонка, боясь надеяться. И о той, другой, Нине Волковой, чей след терялся здесь, в этой северной глуши, тридцать пять лет назад.
На шестой день, когда она уже собиралась идти на перекладную, чтобы вернуться к грузовику, её остановила та самая студентка-архивистка. Девушка выглядела взволнованной.
— Ольга Викторовна! Я тут… я тут кое с кем поговорила. Моя тётя, она в посёлке с сорок третьего живёт. Она говорит, что вам надо поговорить с Марфой Степановной. Её все Бабой Марфой зовут. Она тут со времён основания живёт, в старом доме у ручья. Её муж на лесоповале с Волковым работал. Она, может, что помнит.
Дом Бабы Марфы оказался на самой окраине, у самого леса. Старая, почерневшая избушка, но с аккуратными ставнями и дымком из трубы. Сама Марфа Степановна — маленькая, сгорбленная старушка с лицом, изрезанным морщинами, как картой, — впустила Ольгу, молча указала на лавку. В горнице пахло сушёными травами, хлебом и старостью.
— Про Волковых пришли? — спросила она напрямую, её глаза, неяркие, но внимательные, изучали Ольгу.
— Да. Ищу девочку, которая у них жила. Нину.
Старушка долго молчала, перебирая чётки из можжевельника.
— Жила, — наконец сказала она тихо. — Не ихняя. Из детдома, с «материка». Галина-то, жена, ребёнка иметь не могла, понимаешь? Вот и взяли. Не для радости, думаю. Для помощи по дому больше. Девчонка тихая была, как тень. Нина. Звали её Нина. Но фамилия… Волковой её не звали. Неофициально так. А звали её… Подгорной. Нина Подгорная.
Сердце Ольги ёкнуло. Значит, Аркадий из Каменск-Уральского был прав!
— Что с ней стало, Марфа Степановна?
— Семён Игнатьевич помер в тридцать восьмом. Не от воспаления. От нервного срыва, говорили. На него дело хотели завести, потом отступились. Галина Петровна собралась уезжать. К брату в Архангельск. А девчонку… не взяла. Куда ей, одной, с подростком? И возразил ей тот брат, наверное. Отдала её тут, в посёлке.
— Кому? Куда?
— В другую семью отдала. Не в семью даже… — Старуха помолчала, собираясь с мыслями. — Была тут семья Карелиных. Михаил и Аксинья. Своих детей Бог не дал. Работали на складе. Они её и взяли. Оформляли, не оформляли — не знаю. Война началась, Михаила на фронт забрали, не вернулся. Аксинья с Ниной и осталась. Жили.
— И где они сейчас? — голос Ольги дрогнул.
— Аксинья умерла в пятьдесят шестом. А Нина… Вышла замуж. Уехала.
Куда?! Ольга чуть не вскрикнула от этого вечного, преследующего её «уехала».
— Фамилию сменила, конечно. За кого вышла… За парня с «верхнего» участка. Рабочего. Фамилия у него… Огарков? Огарков, кажется. Владимир. Его по комсомольской путёвке на какое-то строительство отправили, новое месторождение осваивать. В Тюменскую область. Он её с собой и взял. Это… в конце пятидесятых, наверное.
Ольга сидела, ошеломлённая. Цепочка продолжалась, удлиняясь, уходя ещё дальше, на восток. Нина Подгорная, она же Волкова, стала Ниной Огарковой и уехала в Тюменскую область.
— А вы… вы не помните, были у неё какие-то особые приметы? Шрам на щеке? Родинка? — почти шёпотом спросила она.
Баба Марфа прищурилась.
— Шрам… Был. На левой щеке. Небольшой, серпиком. Родинку не помню. Девушка она была невидная, тихая. Трудяга. Горе своё, видно, в себе носила. Никогда про прошлое не говорила. Как будто его и не было.
Ольга вышла от Бабы Марфы, чувствуя, как у неё подкашиваются ноги. Она нашла её. Она нашла след. Реальный, осязаемый. Женщина по имени Нина, со шрамом, жившая здесь, вышедшая замуж за Владимира Огаркова и уехавшая в Тюмень.
Вернувшись в гостиницу, она первым делом позвонила матери в Ленинград. Когда та сняла трубку, Ольга, не здороваясь, сказала:
— Мама, я нашла её. Она здесь жила. Её звали Нина. Теперь она Огаркова. Она уехала в Тюмень. У неё шрам на левой щеке.
В трубке наступила такая тишина, что Ольге показалось, связь прервалась.
— Мама?
— Я слышу, — голос Марии Степановны был хриплым, чужим. — Ты уверена?
— Да. Есть свидетель. Старая женщина, которая её знала.
Снова пауза. Потом тихий, сдавленный звук, похожий на стон. Или на рыдание, которое душит в себе уже сорок лет.
— Приезжай домой, Оля, — прошептала мать. — Теперь мы знаем, куда ехать. Вместе.
Ольга положила трубку и подошла к запотевшему окну. За ним была тьма, тайга и бесконечная Россия, раскинувшаяся на тысячи километров. Где-то там, за Уралом, в суровом тюменском крае, жила женщина, которая, возможно, до сих пор видит во сне станцию, толпу и кусок хлеба в руке незнакомца. И теперь, через сорок лет, к ней, наконец, протянулась ниточка. Слабая, едва живая, но настоящая.
***
Тюмень, апрель 1971 года. Весна здесь была неласковой, с колючим ветром и грязным, нерастаявшим снегом по обочинам. Ольга и Мария Степановна ехали в такси по улицам нового, стремительно растущего нефтяного города. У Марии в руках была потрёпанная папка, а в глазах — застывшее, почти невыносимое напряжение. Сорок лет. Сорок лет она носила в себе эту боль, этот стыд выжившей, этот образ маленькой сестрёнки в синем платочке, которую она не уберегла. И вот сейчас такси везло её по адресу, полученному после месяцев новых запросов, ожиданий и проволочек: улица Геологов, дом 12, квартира 24. Нина Владимировна Огаркова.
Ольга, глядя на бледное, осунувшееся лицо матери, сжимала её холодную руку. Они молчали. Все слова были давно сказаны, все страхи — проговорены. Оставалась только эта невероятная, пугающая реальность.
Квартира находилась в типовой пятиэтажке. Они поднялись на второй этаж. Ольга нажала кнопку звонка. Внутри послышались шаги. Сердце Марии Степановны заколотилось так, что потемнело в глазах.
Дверь открыла женщина. Невысокая, полноватая, с седыми, аккуратно уложенными волосами. На лице — обычные возрастные морщины, а на левой щеке — небольшой, но отчётливый полулунный шрам. Она смотрела на незнакомок с вежливым вопросом в глазах.
— Нина Владимировна Огаркова? — тихо спросила Ольга.
— Да, это я. А вы кто?
— Мы… мы из Ленинграда. Меня зовут Ольга. А это моя мама, Мария Степановна. Мы хотели бы поговорить с вами. Это очень важно. Это касается… вашего детства.
Лицо Нины Владимировны изменилось. Вежливое любопытство сменилось настороженностью, почти опаской. Она молча отступила, впуская их в небольшую, но уютную квартиру. В гостиной пахло пирогами и лекарственными травами. На диване лежал вязаный плед, на стене — фотографии взрослых сыновей и внуков.
Они сели за стол. Мария Степановна не могла оторвать глаз от женщины, сидевшей напротив. Она искала в её чертах что-то знакомое, но видела лишь чужое, прожитое лицо.
— Что касается моего детства? — Нина Владимировна начала разговор сама, голос у неё был низким, спокойным. — У меня его, можно сказать, не было. Что вам нужно?
— Мы ищем… мы ищем женщину, которая в детстве потерялась. В 1931 году. На станции. Её звали Даша, — проговорила Мария Степановна, и голос её предательски дрогнул.
— Даша? — Нина Владимировна медленно покачала головой. — Не знаю такого имени. Моё детство… я помню плохо. Я из детдома. Меня звали Ниной.
Ольга осторожно вынула из папки старую фотографию, ту самую, годовую, и положила перед Ниной Владимировной. Потом — фоторобот и листок с описанием из свердловского распределителя.
— Посмотрите, пожалуйста. В распределителе в 32-м году была девочка со шрамом, как у вас. И с родинкой между пальцами. У вас… есть такая родинка?
Нина Владимировна вздрогнула, как от удара. Она посмотрела на фотографию, потом на свои руки. Медленно, почти нехотя, развернула правую ладонь. Между большим и указательным пальцем было маленькое, тёмно-коричневое родимое пятно, по форме напоминающее крошечную ягодку земляники.
— Была… девочка. Да, — тихо сказала она, не поднимая глаз. — У меня есть эта родинка. Но я… я ничего не помню. Никакой Даши. Я помню только… только страх. И боль. И голод. И тётя Галя, которая дала мне есть и сказала, что теперь я Нина. А до этого… пустота. Иногда снятся сны… вокзал, крик, чьи-то руки…
Мария Степановна вдруг встала. Лицо её было мокрым от слёз, которые текли беззвучно.
— Ты помнишь… ты помнишь маму? — прошептала она. — Маму Катю? И… и сестру? Машеньку?
Нина Владимировна подняла на неё глаза. В них плескалось смятение, боль и какая-то глубинная, первобытная тревога.
— Нет. Не помню. Я… я не хочу помнить. Мне всю жизнь говорили, что у меня никого нет. Что я одна. Сначала тётя Галя, потом Аксинья Ивановна… Они были добры ко мне. Но они говорили: «Забудь, что было. Твоя жизнь началась здесь».
Тогда Мария Степановна, не в силах больше сдерживаться, опустилась перед ней на колени. Она не плакала, она смотрела ей прямо в лицо, в эти чужие и бесконечно родные глаза.
— Ты помнишь хлеб? — голос её был хриплым, срывающимся. — На вокзале… тебе дали хлеб? Тёплый хлеб? И ты пошла… а я осталась на скамейке. Я должна была тебя держать! Я обещала маме! Дашенька, прости меня! Прости! — Она схватила руку Нины Владимировны и прижалась к ней лбом.
В комнате повисла тишина, напряжённая до звона. Нина Владимировна сидела неподвижно. Слёзы катились по её щекам, огибая старый шрам. Она смотрела на седеющую голову женщины, опустившейся перед ней на колени, и что-то в глубине памяти, за железной дверью, которую она держала закрытой всю жизнь, дрогнуло.
— Машка? — вырвалось у неё вдруг, тихо-тихо, словно не её голосом. — Машка… плачет?
И это детское, забытое слово — «Машка» — прозвучало как взрыв. Мария Степановна вскрикнула. Нина Владимировна замерла, её глаза расширились от ужаса и прорывающегося узнавания.
— Я… я помню… скамейка холодная… и мама уходит… и я боюсь… а потом хлеб… и большой дядя… и темнота в вагоне… и я звала… Машка! Мама! — Она зажала руками голову, будто от боли. — Я звала, а меня никто не слышал!
Ольга плакала, глядя на них. Она видела, как ломается ледяная кора, как сквозь трещины пробивается живая, истерзанная душа той четырёхлетней девочки. Это было страшно и свято.
Нина Владимировна опустила руки. Лицо её было размыто слезами. Она смотрела на Марию Степановну не как на незнакомку, а как на призрак из страшного, похороненного сна.
— Маша? — повторила она уже осознанно. — Это правда… ты?
Они не бросились в объятия. Слишком много лет боли, отчуждения и вынужденного забвения лежало между ними. Они просто сидели, держась за руки, две пожилые женщины, разлучённые жизнью на целых сорок лет, и тихо плакали. Плакали о потерянном детстве, об украденных годах, о матери, которая искала одну из них всю жизнь.
Вечером, когда первые, самые острые эмоции улеглись, они позвонили в Уфу. Екатерине было восемьдесят четыре года. Её голос в трубке был тонким, но ясным. Мария Степановна, рыдая, сказала: «Мама, мы нашли её. Мы нашли Дашеньку. Она жива». Потом трубку взяла Нина Владимировна. Она долго молчала, слушая, как на том конце провода кто-то тихо, надрывно всхлипывает.
— Мама? — наконец прошептала она в трубку то слово, которое не произносила шестьдесят лет.
Через месяц, в мае, когда в Тюмени наконец зазеленела первая трава, Екатерина прилетела на самолёте. Встреча матери и дочери произошла в той же квартире на улице Геологов. Екатерина, маленькая, сгорбленная, почти невесомая старушка, подошла к высокой, полной пожилой женщине, смотрела на её лицо, на шрам, искала в нём черты своей малышки. И не нашла. Но она взяла её руку, потрогала ту самую «ягодку», и сказала только одно слово, в котором была вся её долгая, горькая, но не сломленная жизнь: «Доченька».
Они не стали жить вместе. Слишком разными были их жизни, их воспоминания, их боль. У Нины Владимировны была своя семья, свои внуки, которые смотрели на эту историю как на невероятную драму из кино. У Марии Степановны — своя жизнь в Ленинграде. А Екатерина вернулась в Уфу, к своему окну.
Но теперь, когда она зажигала свечку 31 декабря, она знала, для кого. Она знала, что её Дашенька жива. Что она дышит, смотрит на это же небо, пусть и не помнит её. И этого — этого горького, неполного, пронзительного счастья — оказалось достаточно. Оно не исцелило всех ран, не вернуло потерянных лет. Но оно положило конец многолетнему поиску, заменив его тихим, печальным знанием.
Иногда, очень редко, они звонили друг другу. Говорили о погоде, о здоровье, о детях и внуках. И в этих разговорах понемногу, крошечными стежками, сшивалась ткань их новой, неожиданной родственной связи. Связи, которую выковали не годы, проведённые вместе, а годы, прожитые врозь, но в тени одной и той же, давней трагедии. Трагедии, которая началась с куска хлеба на холодной станционной скамейке и закончилась тихим звонком в майский день, когда одна пожилая женщина сказала другой: «Мама».
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: