Найти в Дзене
Валерий Коробов

Цена долгого ожидания - Глава 1

Ветер, пришедший с севера, выл в печной трубе, словно предвещая беду. Он скребся обмёрзлыми сучьями по ставням старого сруба, напоминая Марье, что зима 1941-го будет не только самой холодной, но и самой долгой в её жизни. В ту ночь она ещё не знала, что ледяной ужас приходит не только с мороза, но и с маленьким серым конвертом, который изменит всё... Ветер, пришедший с севера, свистел в щелях старого сруба. Он выл в печной трубе, скребся обмёрзлыми сучьями по ставням и казался живым существом — злым, ненасытным. Марья, прижав к груди заснувшего наконец четырёхлетнего Мишку, слушала этот вой и смотрела на лампадку, трепетавшую перед почерневшей от времени иконы. Огонёк был таким маленьким, таким беззащитным, что дух захватывало. Ещё чуть-чуть — и погаснет. — Мам, холодно, — пробормотал во сне Миша, зарываясь носом в её поношенную кофту. Марья притянула его ближе, укутала концом большого платка, что был накинут на плечи. От холода не спасало. Мороз пришёл рано, в начале октября, и стоял

Ветер, пришедший с севера, выл в печной трубе, словно предвещая беду. Он скребся обмёрзлыми сучьями по ставням старого сруба, напоминая Марье, что зима 1941-го будет не только самой холодной, но и самой долгой в её жизни. В ту ночь она ещё не знала, что ледяной ужас приходит не только с мороза, но и с маленьким серым конвертом, который изменит всё...

Ветер, пришедший с севера, свистел в щелях старого сруба. Он выл в печной трубе, скребся обмёрзлыми сучьями по ставням и казался живым существом — злым, ненасытным. Марья, прижав к груди заснувшего наконец четырёхлетнего Мишку, слушала этот вой и смотрела на лампадку, трепетавшую перед почерневшей от времени иконы. Огонёк был таким маленьким, таким беззащитным, что дух захватывало. Ещё чуть-чуть — и погаснет.

— Мам, холодно, — пробормотал во сне Миша, зарываясь носом в её поношенную кофту.

Марья притянула его ближе, укутала концом большого платка, что был накинут на плечи. От холода не спасало. Мороз пришёл рано, в начале октября, и стоял уже третью неделю, крепчал с каждым днём. Изба промёрзла насквозь, несмотря на то что печь топили два раза в сутки, экономя драгоценные поленья. Белый иней узором расходился по углам возле пола, и по утрам вода в ведре у печки покрывалась тонкой корочкой льда.

В сенях послышались шаги — тяжёлые, усталые. Дверь скрипнула, впустив клубы пара и колючего морозного воздуха. Вошёл Пётр, старший. Ему двенадцать, но выглядел он на все пятнадцать — высокий, угловатый, с суровым, не по-детски замкнутым лицом. Тащил на спине вязанку хвороста, собранного в ближнем перелеске. Щёки горели багровыми пятнами, ресницы были в инее.

— Положи тут, у порога, — тихо сказала Марья. — Раздевайся, отогрейся. Самовар скоро. Лепёшки остались с утра.

Пётр молча сбросил ношу, отряхнул полушубок, сбил валенки друг об друга. Подошёл к печи, протянул к ней окоченевшие, покрытые цыпками и ссадинами руки.

— Бабку Агафью видел? — спросила Марья, качая на руках Мишку.

— На колхозном дворе. Коров доит. Сказала, чтоб я домой шёл, тебе помогать.

В голосе Петра не было ни каприза, ни обиды. Констатация факта. Он знал своё дело: принести дров, наколоть лучины, сбегать за водой к колодцу, если мать занята Мишкой. Знать своё дело — это было главным законом в доме с тех пор, как три месяца назад пришла похоронка на соседа, а через неделю — повестка их, отцу Илье. С тех пор в доме не смеялись.

Из-за занавески, отгораживающей «красный угол» и кровать Агафьи, донёсся кашель — глухой, раздирающий. Потом шорох, и на пороге кухни появилась сама Агафья Тихоновна. Высокая, прямая, несмотря на годы и ноющую ломоту в костях. Лицо суровое, изрезанное морщинами, как высохшее русло горной реки. Седая коса, туго заплетённая, лежала короной вокруг головы. Смотрела она всегда прямо, пронзительно, будто видела не лицо, а душу.

— Петька дров принёс? — спросила она, не глядя на внука.

— Принёс, свекровушка.

— Мало. На ночь не хватит. После хлеба сходи ещё, одну вязаночку. Мороз к ночи лютовать будет. По небу видно.

— Ладно, схожу.

— Не «ладно», а «хорошо, бабушка», — поправила Агафья, уже поворачиваясь к печи. — Где хлеб?

Марья кивнула на полку. Агафья достала половину круглого, тяжёлого, тёмного каравая. Положила на стол, долго и пристально смотрела на него, будто взвешивала. Потом взяла нож, отрезала ровно четыре тонких, почти прозрачных ломтя. Два положила на тарелку Петру, один — Марье, один оставила себе. Мишке, понятное дело, хлеба не полагалось — маленький ещё, обойдётся тёплой водичкой да крошками с материнского куска.

— Поешьте. Работы нынче до вечера. Мне на ферму, тебе, Марья, в швейную, известно. Петька, после школы к председателю — он говорил, помощь с бумагами нужна. Грамотный ты у нас.

Пётр, насупившись, кивнул. Грамотность была его гордостью и проклятием одновременно. Пока другие пацаны бегали на речку или в лес, он корпел над колхозными отчётами, справками, переписывал списки. За пайку хлеба и иногда — кусок сахара-рафинада.

Ели молча, тщательно пережёвывая каждый маленький кусочек. Мишка проснулся, захныкал, Марья, отломив крошку от своего ломтя, дала ему пососать. Агафья видела это, но промолчала. Только губы её сжались ещё крепче.

Вдруг снаружи раздался крик, топот, потом громкий, размашистый стук в окно. Все вздрогнули. Пётр первым кинулся к дверям, распахнул их.

На пороге, запыхавшись, стоял соседский парнишка Ванька, лет десяти. Лицо раскрасневшееся, глаза круглые.

— Тётя Марья! Пётр! — выпалил он, задыхаясь. — На почте… на почте телеграмма! Всем, у кого на фронте! Почтальонша по избам бежит! Сказала… сказала, из части, где ваши отцы!

Воздух из избы словно выкачали. Марья замерла, не дыша, прижимая Мишку так, что он пискнул. Пётр побледнел, уставился на Ваньку. Только Агафья не дрогнула. Медленно, с достоинством поднялась из-за стола.

— Ну что стоишь, оголтелый? — строго сказала она Ване. — Беги, встречай. Проводи сюда. Мы готовы.

Когда Ванька умчался, в избе воцарилась гробовая тишина. Слышно было, как потрескивают в печи дрова, как завывает ветер. Марья не могла пошевелиться. Всё внутри сжалось в ледяной ком. Телеграмма. Из части. Это могло быть что угодно: и весточка, и… нет, она не смела думать о втором. Но сердце, предательское, билось так, что звенело в ушах.

Агафья методично, не торопясь, налила в кружку кипятку из самовара, отпила глоток. Поставила кружку на стол со звонким стуком.

— Не хорони раньше времени, Марья, — сказала она сухо, не глядя на невестку. — Илька наш крепкий. Сибиряк. Его пулей не возьмёшь.

— А вдруг… — вырвалось у Марьи шёпотом.

— Вдруг ничего. Что суждено, то и будет. А реветь и руки опускать — роскошь нынче непозволительная. Детей кормить надо. Дом держать.

В её голосе не было жестокости. Была страшная, выстраданная правда. Правда женщины, которая пережила одну войну, похоронила первого мужа, а теперь провожала на вторую — сына.

Шаги на улице. Тяжёлые, неторопливые. Все взгляды устремились на дверь. Она открылась.

На пороге стояла почтальонша Фрося, женщина лет сорока, в огромном ватнике и мужских кирзовых сапогах. Лицо её было красно от мороза и от внутреннего напряжения. В руке она держала несколько серых конвертов. Глаза её сразу нашли Марью.

— Марья Ильинична… Здравствуйте. Вам. От Ильи Петровича.

Она протянула один конверт. Не телеграмму. Письмо.

Словно камень свалился с души. Марья, дрожащими руками, чуть не уронив Мишку, шагнула вперёд, взяла конверт. Он был шершавый, солдатский. Надпись корявым, но родным почерком: «Свердловская область, Верхотурский район, село Верешки, Марье Ильиничне Ворониной. От И. П. Воронина.»

Слёзы, горячие, неудержимые, хлынули из её глаз. Она прижала конверт к губам, закрыла глаза. Жив. Пишет.

— Спасибо, Фросенька… Спасибо…

— Читайте, не задерживаю, — кивнула почтальонша и, оглядев остальных, вытащила ещё один конверт. — Агафье Тихоновне Ворониной. Тоже от сына.

Агафья приняла конверт так же спокойно, как принимала всё в жизни. Но Марья заметила, как дрогнули её натруженные пальцы, сжимая бумагу.

Фрося, раздав остальные письма, которых было всего три на всё село, тяжело вздохнула.

— Всем здоровья и терпения. Ещё будут весточки — принесу.

Она ушла, закрыв за собой дверь. В избе снова стало тихо, но теперь это была иная тишина — наполненная трепетом, облегчением, надеждой.

Пётр первый не выдержал.

— Мам! Читай! Что отец пишет?

Марья, утирая слёзы рукавом, села на лавку, уложила Мишку рядом. Осторожно, боясь порвать, вскрыла конверт. Внутри был сложенный в несколько раз листок из школьной тетради в клетку. Она развернула его. Илья писал карандашом, буквы были неровные, торопливые.

«Здравствуйте, мои родные: мама, Марья, сыновья Петя и Мишутка. Шлю вам свой низкий поклон и весточку с фронта. Жив и здоров, чего и вам желаю. Стоим пока в обороне, не на передовой, так что не тревожьтесь очень. Погода тут скверная, сырость, но мы держимся. Кормят сносно. Марья, береги себя и детей, ты у меня теперь и за отца, и за мать. Мама, слушайся тебя не прошу, сама знаешь, как жить, но здоровье береги. Петька, ты у меня мужчина, помощник матери и бабке. Учись, но и по хозяйству не отлынивай. Мишутке скажи, что папа его помнит и любит. Очень скучаю по дому, по печке нашей, по вашим лицам. Как у вас? Как зима? Дрова заготовили? Картошку всю убрали? Пишите, жду весточки. Целую вас всех. Ваш Илья. 5 октября 1941 года.»

Марья читала вслух, и голос её то дрожал, то срывался. Каждое слово было как глоток живой воды. Он жив. Здоров. Скучает.

Когда она закончила, Пётр сиял. Мишка, не понимая, но чувствуя общее настроение, лепетал: «Папа! Папа!» Агафья стояла у печи, держа своё, ещё нераспечатанное письмо. Лицо её было непроницаемым, но в уголках глаз, прищуренных от дыма, блеснула влага.

— Ну вот и славно, — сказала она глухо. — Значит, порядок. Теперь и работать легче будет, с весточкой. — Она сунула своё письмо за пазуху, к нательному кресту. — Дочитаю потом. Надо на ферму. Марья, ты тоже не зевай. Через час в швейной быть надо.

Она накинула платок, вышла. Но Марья знала — она ушла, чтобы наедине, без свидетелей, прочитать слова сына. Показать слабость Агафья Тихоновна никому не позволила бы. Ни даже себе самой.

Марья ещё раз перечитала письмо, впитывая каждую чёрточку, каждый залом на бумаге. Потом осторожно сложила его, спрятала в жестяную коробку из-под монпансье, где уже лежали две предыдущие весточки. Это было её сокровище. Доказательство того, что там, в аду, жив её муж, её Илья.

Она подошла к маленькому, заиндевевшему окну, выглянула. День был серый, беспросветный. Мороз рисовал на стёклах причудливые ледяные цветы. Ветер не унимался. Зима только начиналась.

А где-то там, за тысячу вёрст, в грязи и холоде окопов, её муж, Илья, тоже, наверное, смотрел на небо и думал о доме. О тёплой избе, о запахе хлеба, о лице жены, о смехе сыновей. Эта мысль согревала сильнее любой печки.

«Держись, Илюша, — мысленно шептала она, прижимая ладонь к холодному стеклу. — Держись. Мы здесь. Мы ждём.»

Но в самой глубине души, под слоем облегчения и радости, шевелился холодный, чёрный червячок сомнения. Письмо было коротким. Слишком обычным. Будто писал его не любящий муж, а посторонний, взявший готовые, правильные фразы из чужого письма. Она отогнала эту мысль, назвала себя глупой, неблагодарной.

Она ещё не знала, что это письмо, это «жив-здоров», станет для неё на долгие годы и утешением, и проклятием. И что настоящая зима — не та, что свирепствовала за окном, а та, что придёт позже, с миром, — окажется в тысячу раз страшнее.

Но это будет потом. А сейчас надо было жить. Кормить детей. Работать. Ждать. И надеяться, что чёрная метель войны когда-нибудь закончится.

***

Письмо Ильи лежало в жестяной коробке, как святыня, но жизнь, суровая и неумолимая, требовала своего. Радость от весточки растопила лёд в душе лишь на день, а потом снова навалилась повседневность — тяжёлая, как мешок с зерном на согнутой спине.

Швейная мастерская, куда каждый день ходила Марья, располагалась в бывшем здании сельсовета — просторной, но промозглой избе с огромными окнами, которые дуло даже через заклеенные бумагой щели. Вместо столов — сколоченные из досок щиты, на них — грохочущие «Зингера», привезённые ещё до революции, и ручные машинки «Подольск». Воздух гудел от их стука, был насыщен запахом машинного масла, ткани и человеческого пота. Здесь, с утра до вечера, женщины и девчонки-подростки шили солдатское обмундирование: гимнастёрки, шинели, брюки-галифе. Нормы были непосильными, но их выполняли, перевыполняли, работая за себя и «за того парня».

Марья сидела у окна, ловко заправляя под лапку машинки плотную, колючую суконную ткань цвета хаки. Её пальцы, изрезанные нитками и уколами иголок, двигались автоматически, точно. Рядом прикарнула Настя, её подруга с детства, худая, как щепка, с вечно воспалёнными от бессонницы глазами.

— Опять не спишь? — тихо спросила Марья, не отрываясь от строчки.

— Младший кашляет. Всю ночь на руках качала. Как твой Мишка?

— Держится. — Марья вздохнула, поправила прядь волос, выбившуюся из тугого платка. — Молока ему не хватает, понятное дело. Щёчки впали. Агафья из колхоза иногда пол-литра приносит, да разве напасёшься?

Настя кивнула, потом наклонилась ближе, понизив голос до шёпота.

— Слышала, Марь? Про председателя нашего?

Марья насторожилась. Председатель колхоза «Красный Урал» Никифор Игнатьевич Бушуев был фигурой значительной и неоднозначной. До войны — крепкий, рачительный хозяин, хоть и крутого нрава. С началом войны его власть в голодном, оставшемся без мужчин селе стала почти безграничной. От его решения зависело, кому дать дополнительный паёк, кого отправить на лесозаготовки, а кого оставить на относительно легкой работе.

— Что слышала? — так же тихо спросила Марья.

— Говорят, продукты со склада таскает. Консервы, муку, сахар. К себе, понятное дело, и тем, кто ему… подхалимничает. — Настя брезгливо сморщилась. — Фуражное зерно будто бы тоже в сторону гонит. На Петрову Анфису погляди — щёки лоснятся, хоть и трое детей дома. А чем? Муж-то на фронте. Значит, не сама находит.

Марья бросила быстрый взгляд на Анфису Петрову, которая сидела в дальнем углу. Женщина и правда выделялась среди измождённых лиц некоторой сытостью, даже медлительностью движений. Ловила на себе осуждающие взгляды и держалась надменно.

— Молчи, Насть, — прошептала Марья. — Услышат — не поздоровится. Нам бы своих детей вытянуть.

Но семя тревоги упало в душу. Если Бушуев и правда воровал, то воровал у всех. У её голодных детей. У неё самой, работающей до изнеможения.

В полдень был перерыв. Женщины собрались у печки-буржуйки, стоявшей посередине, грели окоченевшие руки. Принесли скудный паёк: кто краюху хлеба, кто печёную в золе картофелину. Марья разломила свою лепёшку пополам, одну часть сунула в карман — для Мишки, вторую медленно жевала, запивая кружкой горячего морковного чая.

Вдруг дверь резко открылась. В помещение вошёл сам Никифор Игнатьевич. В кожаном пальто, в ушанке, с красным, одутловатым лицом. За ним — счетовод, тщедушный мужичок в очках, с папкой под мышкой.

Разговоры стихли. Все замерли. Бушуев обвёл комнату тяжёлым, властным взглядом.

— Работаете, матери? Молодцы. Фронту помогаете. — Голос у него был громкий, немножко хриплый. — Только темпы маловаты. План по пошиву шинелей за октябрь недовыполнен на восемнадцать процентов.

В воздухе повисло молчаливое напряжение.

— Никифор Игнатьевич, — робко начала одна из пожилых швей, — ткани не подвозят вовремя. Да и нитки…

— Ткани будут! Нитки будут! — отрезал председатель. — А вам надо лучше организоваться! С завтрашнего дня — увеличенная норма. На два аршина в день больше на человека. Кто не выполнит — паёк урезается. Война, товарищи. Не до сантиментов.

В комнате пронёсся тихий, обречённый вздох. Увеличенная норма означала, что работать придётся дотемна, при свете коптилок, что ещё сильнее будут болеть спина, глаза, руки.

Бушуев прошёл между столами, его взгляд скользнул по лицам. Остановился на Марье. Подошёл ближе.

— Воронина. Ты, кажись, грамотная. Почерк хороший?

Марья, сбитая с толку, кивнула.

— С вечера заходи в контору. Поможешь со списками. За пайку. — Он сказал это не как просьбу, а как приказ. Потом, опустив голос, так что слышала только она, добавил: — И сына своего, Петра, направляй. Пусть после школы помогает. Парень смышлёный. Ему тоже… воздастся.

Он не стал пояснять, что значит «воздастся», кивнул и пошёл дальше. Марья почувствовала, как у неё похолодели руки. Приглашение в контору было, с одной стороны, удачей — дополнительная пайка могла спасти детей. С другой — таило в себе неясную угрозу. Близость к председательской «кухне» была опасной. И вовлекать в это Петра… Сердце сжалось от дурного предчувствия.

Вечером, вернувшись домой, Марья застала картину обычную и от того бесконечно горькую. Агафья, только что пришедшая с фермы, растопляла печь. Пётр кормил Мишку тёплой водой, в которой плавали крошки чёрного хлеба. Лицо у мальчика было сосредоточенное, взрослое.

— Бабка сказала, молока сегодня не будет, — сообщил он матери, не глядя на неё. — Корова Забодайка заболела. Фельдшер смотрел, сказал, вымя воспалилось.

Марья молча сняла шаль, повесила её на гвоздь. Подошла к печке, погрела руки.

— Мне Бушуев говорил, — тихо начала она. — Просит, чтоб я в контору помогала. Списки писать. И тебя, Петя, звал. После школы.

Агафья резко обернулась. Глаза её сверкнули в полумраке.

— Никифор Игнатьевич? Сам?

— Сам.

Старуха помолчала, помешивая железным крюком в печи поленья.

— Хитрый лис. Грамотных ищущих. Чтоб свои делишки прикрыть. — Она выпрямилась, посмотрела на Марью. — Иди. Паёк лишний не помешает. А Петьку не пущай. Скажи, что учёба. Он у нас и так работает, как вол. Ему тринадцатый год только в январе. Нечего ему в конторских мышах копаться.

— А если Бушуев обидится? — робко спросила Марья.

— Обидится. А мы без него пропадём? — Агафья фыркнула. — У него своих делов по горло. Забывчивый. Не пойдёт Петька — махнёт рукой, другого найдёт. Ты иди сама. Только смотри, Марья, уши и глаза держи открытыми, а язык — на замке. Что увидишь, что услышишь — при себе оставляй. В наше время лишнее знание — что петля на шее.

Марья кивнула. Мудрость свекрови, выкованная жизнью, часто была её единственным ориентиром. В тот же вечер, насколько поужинав печёной картошкой, она пошла в колхозную контору.

Контора помещалась в самом лучшем доме села — кирпичном, двухэтажном, который до коллективизации принадлежал местному купцу. В просторной комнате на первом этаже пахло табаком, дешёвой бумагой и ещё чем-то сладковатым — то ли махоркой, то ли самогоном. За большим столом, заваленным бумагами, сидел счетовод Семён, тот самый, что был днём с председателем. Он что-то быстро строчил в толстую книгу.

— А, Воронина. Проходи. Садись вот тут. — Он показал на табурет у другого стола. — Вот тебе списки хозяйств. Нужно переписать в алфавитном порядке, кто сколько сдал молока за октябрь. Чисто, разборчиво. Поняла?

Марья села, взяла перо. Работа была несложной, монотонной. Она погрузилась в цифры, в фамилии. Семён, закончив своё дело, ушёл, сказав, чтобы она, закончив, положила списки в верхний ящик стола.

В конторе стало тихо. Только трещал в железной печке огонь да тикали настенные часы. Марья уже заканчивала работу, когда услышала голоса из-за двери в соседнюю комнату — кабинет председателя. Дверь была приоткрыта на щель.

— …понимаешь, Никифор, это опасно. — Голос был незнакомый, хрипловатый, городского склада.

— Не учи меня, — отрезал грубый голос Бушуева. — Всё учтено. Пойдёт через лес, со стороны Ключей. Там теперь ни души. Старики, да и те до темноты дома сидят.

— Пять мешков. Мука-крупчатка, сахар, тушёнка. Соль отдельно. Ты свою цену знаешь.

— Знаю. И ты свою не забудь. Там не только продукты. Кое-что и… посолиднее.

— Оружие? — Голос незнакомца понизился до шёпота.

— Патроны. Пистолет один есть. Немецкий, между прочим. Трофейный. С фронта ребята привезли, на чёрный день припрятали. Ну, а теперь день настал.

У Марья похолодела спина. Она замерла, не дыша, перо застыло в её пальцах. Она понимала, что стала невольной свидетельницей чего-то страшного, криминального. Спекуляция продуктами в голодное время была страшным преступлением. А уж торговля оружием… Это расстрел.

Сердце колотилось так, что, казалось, его слышно в тишине. Она боялась пошевельнуться, боялась, что её дыхание выдаст.

— Ладно, будь по-твоему, — сказал незнакомец. — Встреча — послезавтра, на старом месте. В полночь. Один. Никого с собой.

Послышался шорох, стук отодвигаемого стула. Марья лихорадочно опустила голову над бумагами, сделала вид, что усердно пишет. Через мгновение дверь распахнулась, и из кабинета вышел Бушуев. За ним — худой, невысокий мужчина в длинном драповом пальто и кепке, надвинутой на глаза. Он быстро, не глядя по сторонам, прошёл к выходу и скрылся в темноте.

Бушуев остановился посреди комнаты, закурил. Его взгляд упал на Марью.

— Что, Воронина, всё?

— Да… да, почти, Никифор Игнатьевич. — Голос её дрогнул, и она ненавидела себя за эту слабость.

— Ну, заканчивай да иди домой. Спасибо за помощь. — Он подошёл к своему столу, достал из ящика небольшую серую пачку. — Держи. Мука. За работу.

Он протянул пачку. Это было около килограмма. Целое богатство. Марья взяла её дрожащими руками.

— Спасибо…

— Ничего. Ты работница хорошая. И… молчаливая. — Он посмотрел на неё пристально, и в его глазах что-то мелькнуло — холодное, оценивающее. — Такой и надо быть. Домашним, конечно, тоже болтать не стоит. Чтобы спокойно спалось.

Это была не просьба. Это была угроза, тихая, но отчётливая. Марья почувствовала, как мурашки побежали по спине.

— Я… я ничего не слышала, Никифор Игнатьевич.

— Вот и умница. Иди.

Она вышла на крыльцо, в колючий, зимний мрак. Мука в руках казалась невероятно тяжёлой. Ветер бросал в лицо колкий снег. Марья шла по темной улице, и внутри у неё всё дрожало от ужаса и отвращения. Она держала в руках не просто муку. Она держала плату за молчание. За соучастие.

«Что увидишь, что услышишь — при себе оставляй», — говорила Агафья.

Но как оставить такое? Спекуляция, оружие… А этот незнакомец в кепке? Кто он? Может, дезертир? А может, что похуже…

Она вспомнила о муже, о письме. «Жив и здоров, чего и вам желаю». Где-то он, её Илья, воюет, мёрзнет в окопах, рискует жизнью. А здесь, в тылу, такие, как Бушуев, наживаются на общей беде, торгуют тем, что должно идти на фронт, в детские дома, в госпитали.

Придя домой, она молча положила пачку муки на стол. Агафья подошла, потрогала её, кивнула.

— Ну, вот. Не зря ходила. Завтра Мишке оладушек замешу.

Марья хотела всё выложить, рассказать о том, что слышала. Но слова застряли в горле. Страх парализовал. Страх за себя, за детей. Если Бушуев узнает, что она проболталась… Он был способен на всё. Мог отобрать паёк, мог отправить на самые тяжёлые работы, мог… Она смотрела на спящего Мишку, на Петра, который, склонившись над учебником, засыпал прямо за столом. Нет. Она не имела права рисковать.

— Да, — глухо сказала она. — Молчаливая я, оказывается.

Агафья взглянула на неё внимательно, но ничего не спросила. Она поняла всё без слов. Тяжёлое, гнетущее молчание повисло в избе. И только ветер, тот самый, что выл в трубе в день получения письма, продолжал свою нескончаемую песню. Он нёс с собой уже не просто холод. Он нёс запах грядущей беды.

***

Тайна, тяжёлая и чёрная, как камень, легла на душу Марьи. Она носила её в себе, и с каждым днём камень этот становился всё тяжелее. Ночью, когда ветер особенно яростно бился в ставни, ей снились обрывки услышанного в конторе: «пять мешков», «полночь», «немецкий пистолет». Она просыпалась в холодном поту, прислушивалась к дыханию детей и чувствовала себя предательницей. Предательницей всех тех, кто голодал, кто отдавал последнее фронту, пока Бушуев и ему подобные наживались.

Работа в швейной стала для неё пыткой. Теперь каждый стук в дверь заставлял её вздрагивать, а взгляд председателя, если он заглядывал в мастерскую, прожигал насквозь. Она ловила себя на том, что украдкой наблюдает за Анфисой Петровой. Та вела себя как ни в чём не бывало, даже как будто повеселела. Однажды Марья заметила, как Анфиса, смеясь, угощала нескольких женщин леденцом-петушком — неслыханная роскошь в то время. Женщины брали нехотя, смущённо, но брали. Голод был сильнее гордости.

Марья же не могла принять даже положенную ей дополнительную пайку муки без острого чувства стыда. Она замесила из неё на воде пресные лепёшки, но есть их было горько. Отдавала большую часть Петру и Мишке. Пётр, казалось, чувствовал её напряжение.

— Мам, ты чего такая? — спросил он как-то вечером, когда они вдвоём чинили старую корзину для картошки. — На тебе лица нет.

— Устала, сынок. Работы много.

— Не про то, — упёрся мальчик. Его глаза, серые, точная копия отцовских, смотрели на неё слишком внимательно для его возраста. — Ты с тех пор, как к Бушуеву в контору стала ходить, будто не своя. Он тебя обидел?

Сердце Марьи ёкнуло. «Обидеть» — слишком мягкое слово для того, что сделал с ней председатель. Он сковал её страхом.

— Нет, что ты. Просто устаю. Не думай об этом.

Но Пётр думал. Марья видела, как он стал чаще замолкать, как его взгляд становился колючим и недоверчивым. Он вырос за эти месяцы войны не по годам, и детская непосредственность уступила место настороженности зверька, который чует опасность.

Агафья тоже наблюдала. Она не задавала вопросов, но однажды, когда они вечером пряли шерсть на прялке, сказала тихо, под мерное жужжание веретена:

— Говорят, в лесу за Ключами опять волки завелись. Стаю видели. Ходят голодные, смелые. К самой околине подбирались.

Марья вздрогнула. «Ключи» — это то самое место, о котором говорил Бушуев.

— Надо бы пастухам ружья дать, — продолжала Агафья, не поднимая глаз. — А то все ружья на фронте, да у кого по сундукам спрятаны. Нехорошо это. Оружие в смутное время — оно как змея: или ты её убьёшь, или она тебя ужалит. Особенно если оно из чужих рук.

Марья поняла: свекровь что-то знает. Или догадывается. Агафья, прошедшая через коллективизацию, через раскулачивание, научилась читать между строк жизни села. Её слова были не просто разговором о волках. Это было предупреждение.

Прошла неделя. Марья снова была вызвана в контору — переписывать ведомости по надоям. Она шла туда, как на казнь. В конторе, кроме счетовода Семёна, никого не было. Он, щурясь через очки, что-то высчитывал на счётах.

— Садись, Марья Ильинична. Работа есть, — буркнул он.

Она села, взяла бумаги. В комнате было тихо, только потрескивали дрова и стучали костяшки на счётах. Вдруг Семён, не отрываясь от своей работы, сказал:

— Хорошо ты, сноха Воронина, в конторе той поры отсиделась. Никифор Игнатьевич доволен. Говорит, работница аккуратная и… скромная.

Он сделал ударение на последнем слове и поднял на неё быстрый взгляд. В его тусклых глазах Марья прочла что-то вроде жалости, смешанной со страхом.

— Я стараюсь, — пробормотала она.

— Старайся, старайся, — вздохнул Семён. — Только знай меру. В наше время иной раз самое опасное — это слишком много стараться и… слишком много видеть. Зрение-то у тебя хорошее?

Марья почувствовала, как кровь отливает от лица. Это был не просто разговор. Это был намёк, и очень явный.

— Я… я близорукая, — выдавила она. — Вдаль плохо вижу.

Семён хмыкнул.

— Ну, это дело поправимое. Очки бы тебе. А то, не дай бог, что-нибудь важное пропустишь. Или, наоборот, увидишь то, чего видеть не надо.

Он замолчал, снова погрузившись в цифры. Марья понимала, что её предупредили. Второй раз. Давление нарастало. Она была в паутине, и нити её затягивались всё туже.

Вечером того же дня, когда Марья возвращалась домой, её окликнули. Из-за угла дома Бушуева вышла Анфиса Петрова. На лице у неё было неестественно сладкое, притворное выражение.

— Марья, постой, голубушка. Поговорить надо.

Марья остановилась, внутренне сжавшись.

— Мы с тобой, милая, соседки можно сказать. И обе за мужами, как солдатки. Тяжело нам. — Анфиса подошла ближе, запах от неё был странный — дешёвый одеколон и свежий хлеб. — Я вижу, ты женщина правильная, работящая. И Никифор Игнатьевич тебя выделяет. Это почётно.

— Я просто работу делаю, — тихо сказала Марья.

— Конечно, конечно. И правильно. Только вот… — Анфиса оглянулась и понизила голос. — Работа работе рознь. Есть работа видимая, а есть… невидимая. Та, за которую особо благодарят. Ты, я слышала, в конторе помогаешь. Видишь бумаги разные. Списки, может, на продовольствие. На пайки.

Марья ничего не ответила, только смотрела на неё широко открытыми глазами.

— Не пугайся, я не о худом. — Анфиса улыбнулась, но глаза её оставались холодными. — Просто, если что… ну, если увидишь, что кому-то лишнее по ошибке приписано, или, наоборот, недодали… Могла бы сказать. Мне. Я бы тогда… ну, по-соседски поделилась. У меня, знаешь, связь есть. Могу и для тебя кое-что выхлопотать. Детям твоим, голубчикам. Мальчишкам расти надо.

Это было уже откровенное предложение стать стукачкой. Доносить на односельчан в обмен на поблажки и продукты от Бушуева. Отвращение поднялось у Марьи комом в горле.

— Я в бумагах только цифры переписываю, Анфиса. Ничего я там не вижу и не понимаю.

— Ну, как знаешь, — лицо Анфисы сразу стало гладким и безразличным. — Подумай. Дело выгодное. А то живёшь-то как? На одной картошке да на воде. Мишка твой совсем худющий. Не ровен час… — Она не договорила, но смысл был ясен.

Она развернулась и пошла прочь, оставив Марью стоять посреди темнеющей улицы. В ушах у неё звенело от ярости и бессилия. Они везде. Они хотят завербовать её, купить её молчание уже не просто угрозой, а подачкой. Сделать соучастницей в самом отвратительном — в предательстве своих же.

Придя домой, она не выдержала. Когда Мишка заснул, а Пётр ушёл на улицу за водой, Марья, задыхаясь от слёз, выложила всё Агафье. И про услышанный разговор в конторе, и про угрозы Семёна, и про предложение Анфисы.

Агафья слушала молча, не перебивая. Лицо её становилось всё суровее, каменнее. Когда Марья закончила, в избе повисла тяжёлая пауза.

— Ну что ж, — наконец сказала свекровь глухим голосом. — Допёрли. Круги-то по воде пошли. Сначала краем задело, теперь ближе к центру тянут.

— Что же делать, свекровушка? — всхлипнула Марья. — Я боюсь! За себя, за детей! Они могут всё! Отнять паёк, работу… Сослать куда!

— Успокойся, — резко сказала Агафья. — Слезами делу не поможешь. Они на слабость чуют. — Она встала, прошлась по избе, её тень гигантскими прыжками металась по стенам. — Бушуев — крыса. Сильная, умная крыса. Он боится. Боится, что ты знаешь. Поэтому и вербовать пытается. Своих в стаю берёт. А если не идёшь в стаю — тогда враг. А врага крысы загрызают.

— Так что же мне делать? Притворяться? Согласиться с этой… Анфисой?

— Нет! — Агафья ударила кулаком по столу так, что задребезжала посуда на полке. — Никогда! Раз войдёшь в эту трясину — не выберешься. Станешь такой же, как они. Душу продашь за пайку сахару. — Она подошла к Марье вплотную, взяла её за плечи. — Слушай меня. Ты сильнее, чем думаешь. Сила твоя — в правде. Ты ничего плохого не сделала. Они — сделали. Они и боятся.

— Но я одна…

— Ты не одна. Я с тобой. Дети с тобой. И правда — с тобой. Пока мы молчим — они сильны. — Агафья задумалась, её глаза сузились. — Надо действовать. Но не в лоб. Крысу из норы не выманишь криком. Надо терпеть. Делать вид, что ничего не знаешь. Работать. Голову опустить. А глаза — открыть. Запоминать всё. Даты, имена, кто куда ходит, что везе́т. Всё. Слово, которое обронит Бушуев, телега, которая ночью поедет в сторону Ключей… Всё. Бумага терпит всё. Записывай. Тайно. Где-нибудь.

— Записывать? Но если найдут…

— Не найдут. Мы найдём место. И когда… когда настанет время, когда чаша терпения переполнится у людей или когда с фронта вести придут другие… тогда и пригодится эта запись. Правда, она как семя. Сейчас её в землю, в темноту. А весной — она прорастёт. И камень сдвинет.

Марья смотрела на свекровь, и страх внутри понемногу отступал, уступая место странному, холодному чувству решимости. Агафья была права. Бежать или сдаваться было нельзя. Надо было бороться. Тихо, терпеливо, как она боролась всю жизнь — с неурожаем, с болезнями, со смертью.

— Хорошо, — тихо сказала Марья. — Буду записывать.

В ту ночь, при свете лучины, спрятавшись за занавеской, она разорвала чистый листок из Мишкиной старой азбуки на маленькие квадратики. Агафья принесла крохотный огрызок карандаша. Марья написала на первом квадратике дрожащими буквами: «27 окт. Контора. Разговор Б. с чел. в кепке. 5 мешков, мука, сахар, тушёнка. Оружие. Пистолет нем. Встреча на Ключах, полночь.»

Она спрятала эту запись под половицу около печки, в щель, которую показала Агафья. Это было начало. Начало её тихой войны.

А на следующий день случилось событие, которое перевернуло всё село. Из района прискакал верховой и привёз свежий номер областной газеты. В ней, на второй полосе, был опубликован список награждённых. И в нём, в числе других, чёрным по белому стояло: «Воронин Илья Петрович, красноармеец. Награждается медалью «За отвагу».»

Весть облетела Верешки со скоростью лесного пожара. К Марье и Агафье потянулись соседи, с искренней радостью, с завистью, с надеждой. «Илья-то наш героем стал! Молодец! Знать, здорово воюет!» Марья плакала, смеялась, показывала газету Петру, который читал строку об отце снова и снова, с гордостью, раздувавшей его грудь. Даже Мишка кричал: «Папа герой!».

В этой всеобщей радости только две женщины вели себя сдержанно. Агафья, принимая поздравления, кивала, но глаза её были серьёзны. И Марья, ликуя, где-то в глубине души чувствовала новый, острый укол тревоги. Слава мужа делала её семью ещё заметнее. И для таких, как Бушуев, заметность была опасна. Теперь он знал, что у этой тихой, запуганной женщины, которая что-то знает, есть герой-муж. Изменит ли это что-то в его планах? Усилит ли давление или, наоборот, заставит быть осторожнее?

Поздно вечером, когда гости разошлись, Агафья сказала, глядя на пылающую в печи берёзовую ветку:

— Медаль — это хорошо. Честь. Но, дочка, запомни: чем выше дерево, тем сильнее ветер его ломать пытается. Теперь держись крепче.

И Марья поняла. Ликование прошло, оставив после себя осадок тяжёлого предчувствия. Её личная война только начиналась. И награда мужа была не щитом, а ещё одним вызовом, брошенным ей самой судьбой.

***

Новость о награде Ильи действительно изменила что-то в воздухе, которым дышала семья Ворониных. Уважение соседей стало ощутимым, почти материальным. Раньше на Марью смотрели с жалостью: «бедная солдатка, с двумя детьми да со старухой». Теперь в их взглядах появилась доля почтительности, а у некоторых — даже подобострастия. Герой на фронте — это была не просто абстракция, это была особая стать, почти оберег для всего рода.

В колхозной конторе к Марье тоже стали относиться иначе. Счетовод Семён, встречая её, теперь приподнимался со стула, кивал: «Здравствуйте, Марья Ильинична». В его обращении исчезла прежняя фамильярность. Сам Никифор Игнатьевич Бушуев, столкнувшись с ней в коридоре, остановился, закурил.

— Поздравляю с наградой супруга, — сказал он, выпуская струйку дыма. — Молодец Илья Петрович. Честь селу делает. Ты, Марья, теперь должна особенно стараться. Как жена героя.

В его словах не было открытой угрозы, но был намёк. Ты теперь на виду. И любое твоё слово, любой твой поступок будут рассматриваться под особым микроскопом. Получалось, что медаль мужа стала для неё не защитой, а дополнительным грузом ответственности и уязвимости.

Но был и реальный, земной плюс. Через неделю после публикации списка в Марьину избу пришёл уполномоченный из райвоенкомата. Сухой, подтянутый мужчина в форме без погон. Он принёс небольшую, но очень важную посылку: геройский паёк. Килограмм сахара, банка тушёнки, пачка сливочного масла, завёрнутая в пергамент, и — невероятная роскошь — плитка горького шоколада.

— По распоряжению командования, семьям награждённых, — коротко пояснил уполномоченный, сделав отметку в блокноте.

Когда он ушёл, в избе воцарилось благоговейное молчание. Пётр и Мишка смотрели на разложенные на столе сокровища широкими глазами. Даже Агафья на мгновение растеряла свою обычную суровость.

— Вот оно, по заслугам, — тихо произнесла она, касаясь пальцем холодной жести банки с тушёнкой. — Кровью Ильиной оплачено. Берегите это. Не спускать сразу.

Но часть, конечно, пришлось «спустить». Марья отломила от плитки шоколада по маленькому квадратику Петру и Мишке. Мальчишки положили их в рот и замерли, закрыв глаза от нахлынувшего блаженства. Это был первый настоящий вкус сладкого за долгие месяцы войны. Марья разрешила себе растаять на языке крошечный осколок. Горечь, а потом густая, бархатистая сладость разлилась по нёбу, вызвав почти головокружение. Это была не просто еда. Это был вкус нормальной жизни, вкус того мира, который остался где-то там, за гранью кошмара.

Основную же часть пайка спрятали в погреб, закопа́ли в мешок с картошкой. Это был стратегический запас на самый чёрный день.

На следующий день после визита уполномоченного Марью снова вызвали к Бушуеву. На этот раз не в контору, а прямо в его кабинет. Председатель сидел за массивным столом, на котором, помимо бумаг, стояла даже телефонная трубка — неслыханная диковинка для села. Перед ним лежала открытая пачка «Казбека». Он молча указал ей на стул.

— Сиди, Воронина. Дело есть.

Марья села, сложив на коленях натруженные руки. Сердце заколотилось с привычной тревогой.

— Твой Илья, выходит, не только храбрый, но и грамотный, — начал Бушуев, разминая толстые пальцы. — В наградном листе пишут: «проявил инициативу, восстановил повреждённую линию связи под огнём». Значит, головой думать умеет.

Он пристально посмотрел на Марью.

— И сын твой, Пётр, слышу, тоже с головой. Учится хорошо. Восьмой класс заканчивает?

— Да… весной должен, если всё…

— Если война помешает, — закончил за неё Бушуев. — Понимаю. Так вот. Начальство требует отчётность новую. Не просто списки, а сводные таблицы. По поставкам мяса государству, по молоку. С графиками, с процентами. Семён мой с арифметикой не дружит, глаза болят. — Он сделал паузу. — Нужен помощник. Смышлёный. Чтобы цифры в столбики правильно ставить, проценты считать. Думаю, твой Пётр подошёл бы.

Ледяная волна прокатилась по спине Марьи.

— Никифор Игнатьевич, он же ребёнок ещё. Учёба…

— Учёба учёбой, а дело делом. Время военное. Все должны приносить пользу. Тем более сын героя. — В его голосе зазвучали стальные нотки. — Работа не пыльная. После уроков на два часа. Платить будем. Не деньгами, понятно, но… продуктами. Мукой, крупой иногда. Тебе ведь легче будет. Мишку кормить.

Это был не предложение. Это была ловко расставленная ловушка. Бушуев не просто хотел использовать грамотного мальчишку. Он хотел привязать к себе семью героя, сделать Петра своим «человеком» в конторе. Получить над ними ещё больше контроля. А может, и через сына выведать, о чём молчит мать.

— Я… я не знаю, — растерянно пробормотала Марья. — Мне с ним посоветоваться надо…

— Чего советоваться? Мальчишке тринадцать лет — почти мужчина. Сам решит. Передай ему моё предложение. Пусть завтра после школы заходит. — Бушуев откинулся на спинку стула, его взгляд стал тяжёлым, оценивающим. — И, Марья… Продолжай и сама помогать, когда позову. Ты теперь, можно сказать, лицо нашего колхоза. Жена героя. Веди себя соответственно. Обо всех разговорах, о всех делах… помалкивай. Для твоего же блага. Чтобы у Ильи Петровича на фронте за тебя голова не болела. Поняла?

Она поняла. Поняла прекрасно. Её поставили перед выбором: либо ты с нами, и тогда тебе и твоим детям будет «хорошо», либо ты против, и тогда последствия могут коснуться не только её, но и добраться до самого Ильи через какую-нибудь клеветническую бумагу. В военное время такое было возможно.

— Поняла, — тихо сказала она.

— Иди.

Выйдя на крыльцо, Марья сделала глубокий вдох. Колючий декабрьский воздух обжёг лёгкие, но не прочистил голову. Как сказать Петру? Как объяснить мальчику, что эта «почётная» работа может быть капканом?

Вечером, после ужина, когда Агафья ушла на ферму на ночную дойку, Марья осторожно завела разговор. Она рассказала Петру о предложении председателя, стараясь говорить о преимуществах: дополнительная еда, важная работа, доверие.

Пётр слушал молча, глядя на огонь в печи. Его лицо было непроницаемым.

— Он что, всех отличников так зовёт к себе помогать? — наконец спросил он.

— Ну, я не знаю… Наверное, ты самый грамотный.

— Самый грамотный — Витька Смолин. У него по всем предметам пятёрки. А меня только по русскому да истории хвалят. Почему меня?

Детская проницательность была неумолима. Марья растерялась.

— Может… может, потому что отец твой герой. Доверяют нашей семье.

Пётр медленно повернул к ней своё серьёзное лицо.

— Мам. Я не дурак. Бушуеву все боятся. И ты его боишься. С тех пор как стала к нему ходить. И сейчас боишься. Он тебя чем-то запугал?

Марья почувствовала, как внутри всё обрывается. Она не могла сказать правду. Не могла взвалить на плечи тринадцатилетнего ребёнка знание о спекуляции и торговле оружием. Но и врать в глаза ему не могла.

— Петя… есть вещи, которые знать тебе рано. Есть люди… сильные. С ними надо быть осторожными.

— То есть он всё-таки запугал, — констатировал Пётр. Он встал, подошёл к окну. — И теперь хочет и меня к себе прибрать. Чтобы мы все у него в руках были.

Марья онемела от изумления. Её сын видел и понимал всё с пугающей ясностью.

— А если я не пойду? — спросил он, не оборачиваясь.

— Я не знаю… Он может обидеться. Может, пайку урежет…

— А если пойду — значит, мы с ним заодно. Чем бы он там ни занимался. — Пётр обернулся. В его глазах горел недетский огонь. — Я не хочу быть с ним заодно, мам. Я не хочу, чтобы отец, когда вернётся, на меня косо смотрел. Он же воюет честно.

Слёзы навернулись на глаза Марьи. Гордость и боль сжали ей горло. Её мальчик, её Петя, выбирал честь — в то время, когда сама она была парализована страхом.

— Но как отказать? — прошептала она. — Он же председатель…

Пётр задумался. Потом пожал плечами.

— Скажу, что ты не пускаешь. Что уроки надо делать, что по дому помогать надо, пока бабка на ферме. Что ты, как жена героя, строгая и не разрешаешь. Пусть на тебя злится. Ты и так его боишься.

В этой простой, детской логике была железная сила. Пётр предлагал сделать её, свою мать, «злой» в глазах Бушуева, чтобы самому остаться в стороне. Он брал на себя роль непослушного ребёнка, защищая их обоих.

— Петя… — Марья не знала, что сказать.

— Решено, мам. Я не пойду. А если будут приставать — буду отнекиваться. Скажу, что ты мне наказала дрова колоть, пока не стемнеет.

Он подошёл, обнял её — уже не по-детски, а крепко, по-мужски.

— Не бойся. Мы как-нибудь. Отец воюет. И мы тут выдержим.

В ту ночь, лёжа рядом с сопящим Мишкой, Марья долго не могла уснуть. Она думала о Петре, о его неожиданной твёрдости. Он рос не по дням, а по часам, и в нём просыпался характер, похожий на отцовский — упрямый, прямой, принципиальный. Это радовало и пугало одновременно. Таким, как он, в мире Бушуевых было тяжелее всего.

А через два дня случилось событие, которое подтвердило все её худшие опасения. Возвращаясь из швейной, она увидела у колодца группу женщин. Они что-то оживлённо обсуждали, лица были возбуждённые, испуганные. Среди них была и Настя, её подруга. Увидев Марью, она бросилась к ней, схватила за рукав.

— Марь, слышала? В лесу за Ключами милиция облаву проводила! Двух человек взяли! Говорят, с мешками. Спекулянтов!

Кровь отхлынула от лица Марьи.

— Когда? Кого?

— Вчера ночью! Мужиков каких-то нездешних. Один, слышно, при задержании отстреливался! Раненого забрали. А второго… второго будто бы убили при попытке к бегству. Страх-то какой!

«В полночь. На Ключах». Слова, услышанные в конторе, отдались в висках оглушительным звоном. Неужели это была та самая встреча? Но Бушуев говорил «один». А тут двое. И один убит.

— А… а председатель? — с трудом выдавила Марья. — Он что, знает?

— А как же! Он там первый был, милиционеров встречал! Говорят, он и навёл на них! Соседским парнишкам, которые дрова возили, показалось, будто в лесу что-то подозрительное, они Никифору Игнатьевичу доложили. Он, мол, сразу в район позвонил! Вот он герой-то! Спекулянтов изловил!

Настя говорила с восхищением, но Марью от этих слов бросило в дрожь. Бушуев навёл милицию? На своих же подельников? Или… или это была совсем другая партия? Или он, почуяв опасность, решил замести следы, сдать «стрелочников», чтобы отвести подозрения от себя?

Вечером село гудело, как растревоженный улей. Официальная версия, озвученная на сходке тем же Бушуевым, была гладкой, как отполированная льдина: «Бдительные граждане помогли обезвредить опасных преступников, расхищавших народное добро в тяжёлое военное время. Колхоз «Красный Урал» и впредь будет стоять на страже социалистической собственности!»

Марья, слушая его громовой голос, ловила себя на мысли, что её страх перед этим человеком перерастает в нечто иное — в холодное, рациональное понимание его безграничной опасности и цинизма. Он мог предать, подставить, уничтожить любого, кто стоял на его пути или стал неудобен. И он сделал это. А теперь стоял перед всей деревней героем.

Дома, когда все уснули, Марья вытащила из-под половицы свой тайник. При свете коптилки она дрожащей рукой написала на очередном бумажном квадратике: «4 дек. Милиц. облава на Ключах. 2 чел. задержаны (1 убит?). По версии Б. — он сам «навёл». Спекулянты.»

Она спрятала запись обратно, погасила свет и легла в темноте, широко открыв глаза. Перед ней стояло лицо Бушуева — самодовольное, жестокое. Он провернул многоходовую операцию: избавился от свидетелей или конкурентов, заработал очки у начальства и укрепил свою репутацию «борца с врагами». Он был непотопляем.

А где-то в этой тёмной истории был тот самый «немецкий пистолет». Куда он делся? Попал к милиции? Или остался у Бушуева? Мысль о том, что где-то рядом, возможно в соседнем доме, лежит оружие, привезённое с той самой войны, где воюет её Илья, вызывала у неё тошнотворный ужас.

Она повернулась на бок, к стене. Из сеней донёсся сдержанный кашель — Агафья вернулась с ночной дойки. Марья слышала, как она осторожно ступает по полу, как ставит на полку пустой бидон. Потом шаги приблизились к её занавеске.

— Не спишь? — тихо спросила свекровья голос в темноте.

— Нет.

— Я слышала, про облаву. — Пауза. — Крыса, чуя кота, других крыс грызёт, чтобы самому чистым остаться. Ты свою бумажку пополнила?

— Пополнила.

— Правильно. Пиши. Всё пиши. Когда-нибудь… когда-нибудь придут другие времена. И все эти бумажки сложатся в одну картину. И картина эта будет страшной. Но правдивой.

Агафья тяжело вздохнула и отошла к своей кровати. Марья лежала и смотрела в потолок, на который от печки прыгали багровые отсветы. Она думала о Петре, который отказался идти к Бушуеву. Он был чист. Она же чувствовала себя запачканной — не действием, а бездействием, этим вынужденным молчанием. Медаль мужа висела на ней невидимым грузом. Она была «женой героя». А что, если герой, её Илья, узнает, в какой трясине молчания и страха она живёт? Поймёт ли? Или осудит за слабость?

Снаружи завыл ветер, заскреблась в ставни колючая метель. Зима набирала силу. И казалось, что не только на Урале, но и в душе Марьи установился крепкий, беспощадный мороз, из которого не было выхода.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: