Найти в Дзене

Муж выселил в заброшенный дом дедушки, а через полгода сам поплатился за свои дела

Муж сказал это в пятницу вечером. Спокойно, почти буднично, как будто сообщал о смене тарифа на телефоне. — Ира, мне нужна другая жизнь. Я подаю на расторжение брака. Квартира, сама понимаешь, ещё до свадьбы купили мои родители. Юридически ко мне вопросов быть не может. Я держала деревянную ложку, как спасательный круг. В кастрюле медленно остывал борщ, а свекольный сок въелся в кожу: пальцы были будто измазаны кровью. Я смотрела на них, не в силах сдвинуться с места. Время сжалось в тонкую, держащуюся на последнем дыхании паузу. Как будто кто-то выключил звук, и даже капли на окне застыли. Вот так выглядят тридцать лет: тёмно-красные руки и борщ, который уже никто не будет есть. — Я не претендую, — сказал он вдруг. — В Малиновке дом деда пустует. Там можно жить. И даже не вздумай закатывать истерики. Этот номер не пройдет. Хватит, и так пожила на всем готовеньком. Как будто я сидела дома и не работала. Малиновка… Глухая деревня в четырёх часах от города, где даже воспоминания заросли

Муж сказал это в пятницу вечером. Спокойно, почти буднично, как будто сообщал о смене тарифа на телефоне.

— Ира, мне нужна другая жизнь. Я подаю на расторжение брака. Квартира, сама понимаешь, ещё до свадьбы купили мои родители. Юридически ко мне вопросов быть не может.

Я держала деревянную ложку, как спасательный круг. В кастрюле медленно остывал борщ, а свекольный сок въелся в кожу: пальцы были будто измазаны кровью. Я смотрела на них, не в силах сдвинуться с места. Время сжалось в тонкую, держащуюся на последнем дыхании паузу. Как будто кто-то выключил звук, и даже капли на окне застыли.

Вот так выглядят тридцать лет: тёмно-красные руки и борщ, который уже никто не будет есть.

— Я не претендую, — сказал он вдруг. — В Малиновке дом деда пустует. Там можно жить. И даже не вздумай закатывать истерики. Этот номер не пройдет. Хватит, и так пожила на всем готовеньком.

Как будто я сидела дома и не работала.

Малиновка… Глухая деревня в четырёх часах от города, где даже воспоминания заросли крапивой. Я смутно представила себя там: древний колодец, рассохшийся забор, сырость и запах старой печки. Последний раз были лет пятнадцать назад. Собили яблоки и смеялись по пустякам.

— Серёжа, — прошептала я. — Ты серьёзно?

Муж не глядел на меня, смотрел сквозь кухню в невидимую точку. Лицо чужое, закрытое. Слова просто формальность — решение давно принято, и сейчас меня информируют, а не спрашивают.

Это было самое жуткое. Не расторжение брака, не Малиновка и не борщ. А вот эта тишина, когда тебя перестают видеть и уже не держат за руку, даже если падаешь.

Я не плакала при нём. Не знаю, откуда взялась эта гордость: глупая, бессмысленная. Просто сжала ложку, повернулась к плите и помешала борщ. Муж молча ушёл в комнату, как будто и говорить не о чем. Он решил и все. Слышала, как щёлкнул телевизор.

Ночью лежала и считала трещины на потолке. Четыре большие, одна маленькая у окна. Я их наизусть знала — столько раз вот так же лежала и смотрела в потолок. После его пьяных компаний. После ссор. После молчания, которое длилось неделями и называлось у нас «всё нормально».

Пятьдесят восемь лет.

Я повторяла это про себя как будто чужое число. Пятьдесят восемь. Не тридцать пять, когда ещё можно начать сначала и это звучит как приключение. Не сорок пять, когда ещё есть злость и силы что-то доказывать.

Пятьдесят восемь. Утром болит спина, давление скачет от стресса. А в зеркале видишь не себя, а маму за несколько лет до её смерти.

Пятьдесят восемь и тебя выселяют. Как вещь, которая перестала быть нужной.

Под утро я всё-таки заплакала. Тихо, в подушку, чтобы он не услышал. Даже в этом стыд. Даже слёзы надо было прятать.

Марина приехала на следующий день. Влетела в прихожую, обняла — крепко, как в детстве, уткнулась в плечо. Я почувствовала, как она дрожит.

— Мама. Мамочка.

Вот тогда я чуть не сломалась по-настоящему. Когда дочь держит тебя и сама едва не плачет — это страшнее любых слов.

— Я с ним говорила. Он как стена.

— Я знаю, — сказала я.

— Ты можешь приехать ко мне.

— У тебя однушка и ипотека.

— Мы справимся.

Покачала головой. Не потому, что не хотела к дочери. Вдруг почувствовала ясно, как удар под дых, что если я сейчас уцеплюсь за чужую жизнь, то растворюсь в ней без остатка. Стану бременем. Женщиной, которую пожалели.

В пятьдесят восемь лет.

Нет.

Самым страшным оказалась не сборка чемоданов. Не последний взгляд на кухню, где я провела тридцать лет. Даже не соседка с третьего этажа Галя, которая столкнулась со мной в лифте с чемоданом и спросила с участием:

— Ирочка, куда это вы?»

Не смогла ничего ответить, просто улыбнулась и вышла на улицу.

Самым страшным оказалась работа.

Позвонила в бухгалтерию в понедельник. Попросила отгулы, сначала неделю. Потом ещё. Потом написала заявление на увольнение.

Лариса Николаевна, главный бухгалтер, мы работали вместе восемнадцать лет, перезвонила сразу.

— Ира, что случилось?
— Личные обстоятельства.
— Какие обстоятельства? Ты понимаешь, что у тебя через погода пенсия? Что ты теряешь стаж?

Понимала. Всё прекрасно понимала. Но не могла объяснить ей, что не в силах войти в тот офис, где все знают Сергея. Не раз приходил на корпоративы. Все его помнят. Будет море вопросов и все будут смотреть как на прокаженную.

Брошенка. Что не могу сидеть на планёрке и делать вид, что всё в порядке. У меня дрожат руки, когда открываю ноутбук, и дважды ошиблась в простейшей проводке.

— Мне нужно время, — сказала я.

— Ира...

— Лариса, пожалуйста.

Она замолчала. Потом тихо:

— Ладно. Но ты глупость делаешь.

Знала, что глупость. Делала её осознанно.

Стыд. Вот как это называется. Обыкновенный, липкий, иррациональный стыд. Как будто это я сделала что-то не так. Как будто это я облажалась. Не удержала мужа, не сохранила семью, не уследила. Пятьдесят восемь лет, тридцать лет брака, и вот стою с чемоданом у автобуса.

Хватит оправдывать. Себя хватит.

В Малиновку я ехала в начале сентября. Два чемодана, сумка с книгами и коробка с кухонной утварью. Марина довезла до автобуса, стояла и я видела, как она вытирает щёку тыльной стороной ладони. Не хотела, чтобы я заметила.

Я заметила. Запомнила. Этот жест буду помнить долго.

В автобусе смотрела в окно. Город закончился быстро. Растворился в серых полях, перелесках, дорожных знаках с незнакомыми названиями. Рядом сидела пожилая женщина с двумя пакетами, от которых пахло луком и свежей выпечкой. Она задремала сразу. Я завидовала ей: способности спать в дороге, не думая ни о чём.

Я думала. Не могла не думать.

Думала: мне пятьдесят восемь. У меня нет работы. Нет квартиры. Есть счет в банке не большой, на первые полгода скромно прожить. Есть дочь в другом городе. Старый дом, который никто не видел пятнадцать лет.

И есть я. С покрасневшими руками и деревянной ложкой в памяти.

Дом встретил меня запахом сырости и мышей. Окно в кухне с трещиной, заклеенной пластырем ещё наверное при советской власти. Печка холодная. На столе кружка с засохшей заваркой, которую кто-то оставил в прошлом десятилетии.

Я поставила чемодан. Огляделась.

В горле поднялось что-то острое не слёзы, нет. Что-то хуже слёз. Понимание.

Вот оно. Вот твоя новая жизнь. Вот куда ты пришла в пятьдесят восемь лет после тридцати лет честного труда. Двух зарплат в одну семью, воспитанной дочери. Пять ремонтов за годы совместной жизни, которые организовывала, пока муж сидел на диване.

Вот.

Стояла посреди кухни и чувствовала такое бессилие, какого не чувствовала никогда в жизни. Даже когда умерла мама. Даже когда Марина в подростковом возрасте не разговаривала со мной больше недели. Тогда был хотя бы дом. Стены. Место.

Сейчас стены были, но они были чужие.

Опустилась на табурет, прямо в пальто и просто сидела. Не плакала. Просто сидела и смотрела на эту кружку с засохшей заваркой.

Встала. Взяла кружку. Вымыла.

С чего-то надо начинать.

Первые недели почти не выходила. Стыдно, да и пока никого не знала. Отмывала, отскребала, как умела сама. Ночами не спала. Не от страха, хотя лес за окном шумел незнакомо. От мыслей, которые лезли, как сорняки.

Прокручивала разговоры, искала момент, где я могла что-то изменить. Находила и снова теряла. Думала об Оксане, которую ни разу не видела, но представляла отчётливо: молодая, крашеная, уверенная в том, что мир ей должен.

Думала: он смотрел на неё и видел что-то, чего давно не видел во мне. Что именно? Молодость? Я тоже была молодой. Была молодой и стирала его рубашки руками, потому что машинки ещё не было. Не спала с Мариной, пока он досыпал перед работой. Когда отказалась от курсов в Питере. Хорошие были курсы, можно было получить новую работу, потому что он сказал: «Кто же здесь за всем будет следить?»

Следила я. Тридцать лет следила.

Злость приходила волнами. Это было даже хорошо: злость лучше бессилия. Злость хотя бы тёплая.

Соседка Нина Петровна появилась через три дня. Возникла у забора: невысокая, плотная, в резиновых сапогах и цветастом платке и уставилась на меня без церемоний.

— Вернулись в дом Карповых?

— Вернулась.

— Одна?

— Одна.

Помолчала. Оценивающе прищурилась.

— Муж бросил?

Я опешила от такой прямоты. В городе так не спрашивают. В городе ходят вокруг да около, делают сочувственное лицо и говорят «если что — звони». Здесь в лоб.

— Можно сказать и так.

Нина Петровна кивнула. Серьёзно, без жалости и это неожиданно мне понравилось. Не нужна была жалость. Жалость бы меня доломала.

— Печку умеете топить?

— Умела когда-то.

— Вспомните. Дрова у Виктора попросите, через два дома. И крышу посмотрите: там над верандой дыра.

Развернулась и ушла.

Смотрела ей вслед и думала: вот это и есть сочувствие без сентиментальности. Дрова и крыша. Очень по-деревенски. Очень правильно.

Виктор оказался мужиком лет семидесяти. Немногословным, пахнущим смолой и табаком. Привёз дрова на тракторе, закинул во двор. Отказался от денег: «потом сочтёмся». Мимоходом залез на крышу, посмотрел на прореху и сказал:

— До морозов заделаем. Не переживайте.

Я стояла во дворе и смотрела, как он спускается: неторопливо, надёжно. И думала: господи, как давно мне никто ничего не чинил. Сергей за тридцать лет не вкрутил ни одной лампочки.

Хватит. Не об этом.

Октябрь был жестокий. Дожди, грязь, холод, который забирается под все слои сразу. Вставала в шесть, топила печку, кипятила воду на плите, мыла пол. Руки огрубели. Смотрела на них по утрам и не узнавала: руки бухгалтера, восемнадцать лет проработавшей в тепле. Холеные раньше были.

Иногда ловила себя на том, что разговариваю вслух. С кошкой, которая пришла ниоткуда и осталась. С домом. С фотографией на стене, старой, ещё карповской. Чужие люди, чужие лица, но они смотрели без осуждения.

Марина звонила каждый день. Присылала переводы: «мама, не спорь» и посылки: кофе, хорошее масло, книги. Однажды прислала тёплые носки с медведями. Надела их и вдруг заплакала прямо на кухне, у печки. Ни с того ни с сего.

Просто носки с медведями. Дочь помнит, что я люблю смешные носки. Тридцать три года и помнит.

Потом вытерла лицо, поставила чайник и подумала: жизнь продолжается. Этот факт почему-то всегда удивляет.

К ноябрю начала печь хлеб.

Сначала для себя. Нашла мамин рецепт в старой тетрадке. Хлеб получился кривой и чуть горелый. Но пах так, что Нина Петровна пришла сама.

— Это что?

— Хлеб.

— Дайте попробовать.

Попробовала. Медленно, серьёзно. Кивнула.

— У вас руки есть. Люди здесь за хлебом в райцентр ездят, сорок километров. Пекарни нет.

Я уставилась на неё.

— Вы предлагаете мне...

— Ничего не предлагаю. Просто говорю факты.

Она всегда так:говорит факты и уходит. Потом эти факты меняют всё.

К декабрю пекла хлеб четыре раза в неделю. Приходили соседи. Сначала с недоверием, потом с авоськами. Деньги брала небольшие, но брала. Виктор привёз вторую полку для духовки. Нина Петровна принесла мёд и молча поставила на стол: никаких объяснений.

Научилась вставать до рассвета. Слышать, как молчит деревня ночью. Не мертво, а задумчиво. Как будто думает о своём.

Как-то утром, стоя у окна с кружкой чая, я поняла, что чувствую что-то странное.

Не сразу распознала. Потом распознала.

Покой. Обыкновенный, тихий покой.

Которого не было у меня, кажется, лет двадцать.

О Сергее узнавала от Марины, дозированно.

В январе сказала коротко:

— Папа потерял работу. Оксана ушла. Квартира была на неё переписана. Но я даже знать его не хочу после того как он поступил с тобой. Да и квартиру жалко.

Я закрыла глаза.

Наша мебель. Наш холодильник, который мы тащили на пятый этаж вдвоём, потому что лифт не работал. Ремонт, который организовывала и тянула почти три месяца. Всё это теперь чужое, и даже не его чужое, а её чужое.

— Мама, ты как?

— Пеку хлеб, — сказала я.

***

Бывший позвонил в феврале. Голос стал другим. Тише. Меньше.

— Ира. У меня со здоровьем нехорошо. Давление, врачи говорят нужен режим. И вообще... может, ты вернёшься? Ну, как раньше. Ты же умеешь готовить, следить, ухаживать...

Я смотрела в окно. Снег. Белые поля. По двору шла рыжая кошка. Та самая, пришлая, которую начала кормить в ноябре. Теперь она считала двор своим.

— Сергей, ты хочешь, чтобы я вернулась ухаживать за тобой.

— Ну... не только. Я думал, мы могли бы… жить и на съемной квартире.

— Нет.

Тишина.

— Ира, я же...

— Нет, Серёжа. Не потому что я злая. Я другая. Думаешь как собачку поманил куском хлеба и я прибежала? Да и в душе уже давно не в городе.

— И где же ты и твоя душа?

Посмотрела на печку. На полки с банками варенья. На тесто под полотенцем. На рыжую кошку. На свои руки, огрубевшие, живые.

— Я здесь. И мне здесь хорошо.

Он ещё что-то говорил. Слушала без злобы, без торжества. Просто слушала. Потом осторожно положила трубку.

За окном была зима. Тихая, своя.

В марте Марина приехала на выходные. Привезла подругу. Соню, весёлую, с косичками. Виктор притащил самовар. Нина Петровна принесла варенье и сделала вид, что зашла случайно. Мы сидели все вместе на моей кухне. Пили чай, ели хлеб с мёдом, говорили ни о чём и обо всём.

Марина смотрела на меня долго. Потом сказала тихо:

— Ты другая стала, мам.

— Какая?

Она подумала.

— Настоящая.

Я не нашла, что ответить. Просто накрыла её руку своей.

Весной собираюсь разбить огород. Нина Петровна обещала рассаду помидоров. Виктор говорит: поможет с грядками. Марина хочет приехать на майские.

Стою у забора и смотрю на землю, которая начинает оттаивать: медленно, по-деревенски основательно. Как же я раньше жила без этой красоты? Без воздуха, наполненного сосновым ароматом. Без птичьих трелей по утрам.

Думаю иногда о той женщине, которая стояла у плиты и не могла пошевелиться.

Тогда думала, что это конец. Не знала, что это просто пауза перед новым счастливым этапом.

Благодарю всех за внимание и подписку на канал

Теперь читают: