Найти в Дзене
Сёстры Тумбинские

Он ушёл пять лет назад. А я до сих пор покупаю два пирожных 14 февраля

Каждый год четырнадцатого февраля я захожу в «Сластёну» ровно в восемь утра. К открытию. Когда витрина ещё полная, в зале никого, а от прилавка тянет ванилью и тёплым тестом. Два эклера. Всегда два. Зоя Пална за прилавком даже не спрашивает. Берёт щипцы, тянется к верхней полке – там самые ровные, с блестящей глазурью. Кладёт в коробку. Один. Второй. – Опять два? – спросила она в этот раз. Не зло. Просто устало. Как спрашивают «опять дождь?» – не ожидая ответа. Я кивнула. Мне тридцать шесть. Я работаю библиотекарем в районной библиотеке на Кузьминской. Живу одна. И каждое четырнадцатое февраля покупаю два эклера. Один – себе. Второй – ему. Его нет. Не умер – ушёл. К другой. А второй эклер всё равно лежит в коробке. Костя ушёл пять лет назад. Зимой. Не в феврале, нет – в январе, двадцать третьего, за три недели до нашего дня. Я тогда уже купила ему подарок. Даже упаковала. Он его так и не увидел. Первое четырнадцатое февраля без него я просидела дома. Выла в подушку. Нормально, наверное

Каждый год четырнадцатого февраля я захожу в «Сластёну» ровно в восемь утра. К открытию. Когда витрина ещё полная, в зале никого, а от прилавка тянет ванилью и тёплым тестом.

Два эклера. Всегда два.

Зоя Пална за прилавком даже не спрашивает. Берёт щипцы, тянется к верхней полке – там самые ровные, с блестящей глазурью. Кладёт в коробку. Один. Второй.

– Опять два? – спросила она в этот раз. Не зло. Просто устало. Как спрашивают «опять дождь?» – не ожидая ответа.

Я кивнула.

Мне тридцать шесть. Я работаю библиотекарем в районной библиотеке на Кузьминской. Живу одна. И каждое четырнадцатое февраля покупаю два эклера. Один – себе. Второй – ему.

Его нет. Не умер – ушёл. К другой. А второй эклер всё равно лежит в коробке.

Костя ушёл пять лет назад. Зимой. Не в феврале, нет – в январе, двадцать третьего, за три недели до нашего дня. Я тогда уже купила ему подарок. Даже упаковала. Он его так и не увидел.

Первое четырнадцатое февраля без него я просидела дома. Выла в подушку. Нормально, наверное, – в тридцать один ещё положено выть.

А на следующий год – пошла в «Сластёну». Взяла два эклера. Дошла до скамейки в сквере у пруда и села. Положила второй эклер на салфетку рядом. Съела свой. Посидела. Встала. Ушла.

И вот уже пятый год подряд я делаю это. Не знаю зачем. Не знаю для кого. Костя, наверное, давно забыл, как меня зовут. У него другая жизнь, другой город. А я всё сижу на этой скамейке и кладу пирожное на салфетку. Будто жду.

Я знаю, что это глупо. Я же библиотекарь – я прочитала достаточно книг, чтобы понимать: это не любовь. Это привычка горевать.

Но привычки – штука живучая. Живучее всего остального.

***

Сквер у пруда в феврале – место не самое приветливое. Снег к середине месяца уже серый, деревья голые, а от пруда тянет холодом и чем-то железным – так пахнет лёд, если подойти близко. Но скамейка на солнечной стороне – единственная, до которой в полдень доходит свет. И если сесть и поднять воротник, можно поймать десять минут тепла.

Я шла по дорожке, прижимая коробку к груди, и увидела, что на моей скамейке кто-то сидит.

Мужчина. В тёмной куртке, без шапки. Сидел ровно, не сутулясь, но как-то отдельно от всего – от сквера, от людей с шариками на соседней аллее, от февраля. Будто его сюда не пригласили, но он всё равно пришёл.

Я остановилась. Скамейка – моя. Ну, не моя, конечно. Но каждый год четырнадцатого в полдень на ней никого не было. И я к этому привыкла.

Потом я увидела.

На его стороне скамейки, на салфетке, лежал эклер.

Один. Явно – для кого-то, кого не было рядом.

Я смотрела и не могла отвести глаз. Не потому, что ситуация была странной. А потому, что эклер был кривым. Точно эклер – с кремом, с глазурью, – но бока неровные, один край выше другого, крем выдавлен не по центру, а наискось, и глазурь местами стекла, будто тесто подняло её изнутри. Такого в магазине не бывает. Так выглядит то, что пёк человек, у которого руки привыкли к другой работе.

Подошла. Села с другой стороны. Положила коробку на колени. Достала салфетку. Развернула. Положила второй эклер на край скамейки – как делала каждый год. И уставилась перед собой.

Мы сидели молча. Каждый – со своим. Он – с кривым, домашним. Я – с ровным, магазинным. И между нами – два пирожных для людей, которых не было.

Я откусила свой эклер. Крем был свежий, ванильный. Зоя Пална берёт у поставщика из Раменского, я это точно знала, потому что однажды спросила. Не знаю зачем. Наверное, чтобы хоть с кем-то поговорить четырнадцатого.

Мужчина не ел. Смотрел на пруд. Руки лежали на коленях – ладони широкие, квадратные, с красной обветренной кожей на костяшках. Такие руки бывают у людей, которые работают с чем-то жёстким – проводкой, металлом, деревом.

И я подумала: он испёк этот эклер сам. Этими руками. Для кого-то.

Прошло, может, минут пять. Или десять. Я доела свой. Второй лежал на салфетке, подмерзая по краям. Его эклер – тоже. Оба нетронутые.

– Вы сами пекли? – спросила я.

Он повернул голову. Лицо обычное, без примет – из тех, что не запоминаешь в толпе. Но глаза были внимательные. Как будто он давно ни с кем не разговаривал и разучился делать это на автомате.

– Сам, – сказал он. Голос тихий, чуть хриплый.

– Эклер?

– Да.

Я кивнула. Помолчала.

– Тоже для кого-то? – я показала на его салфетку.

Он посмотрел на пирожное. Потом на моё.

– Тоже, – сказал он.

***

Его звали Глеб. Он рассказал не сразу. Сначала мы просто сидели и смотрели, как чей-то ребёнок кормит голубей хлебом, а голуби не хотят – хотят семечки. И ребёнок расстраивался, а мать врала: «Они просто не голодные».

– Жена, – сказал Глеб. Не мне – скорее, голубям. – У неё день рождения. Четырнадцатого. Совпало.

Я не стала спрашивать, где она. Я ведь тоже не люблю, когда спрашивают.

Но он сказал сам.

– Три года. Болезнь забрала.

Четыре слова. Он произнёс их так, будто произносил уже сто раз. Голос не дрогнул. Но и легче ему не стало – я это видела.

Стыдно. Потому что мой – живой. Мой просто ушёл. А я кладу пирожное на салфетку. Для мёртвого.

– Рита, – добавил он. – Её звали Рита. Она любила эклеры. А я не умел печь. Вообще ничего. Яичницу и гречку – всё. Она смеялась, когда я пытался.

Он замолчал. Потом:

– Я научился уже после.

Я поняла, что это значит. После – когда уже некому было смеяться над результатом. А он учился.

– И каждый год печёте? – спросила я.

– Один раз в год. Четырнадцатого. Для неё. Для скамейки.

Он посмотрел на свой эклер. Кривой, со съехавшей глазурью.

– Получается так себе, – сказал он. – Но мне кажется, ей бы понравилось. Она смеялась бы.

А мой – ровный, глянцевый, из коробки. И мне стало странно: его кособокий, самодельный эклер выглядел правильнее моего. Хотя, казалось бы, должно быть наоборот.

Глеб работал электриком – ездил по вызовам. Руки у него от проводки и инструментов, а ещё, как он сказал, от муки: «Раз в год руки в тесте – и потом кожа сохнет на неделю». Красные костяшки подтверждали: он говорит правду. Люди, которые врут, не замечают таких деталей.

Он спросил:

– А вы? Для кого второй?

И я поняла, что сейчас надо сказать правду. Или встать и уйти. Третьего не было.

– Бывший муж, – сказала я. – Ушёл. Не умер. Просто ушёл.

Я ожидала, что Глеб скажет что-то утешительное. «Его потеря» или «Вы заслуживаете лучшего» – что-нибудь из того набора, который люди произносят вместо молчания.

Но он кивнул и ничего не сказал. Вот, этот – понимает.

Мы посидели ещё. Потом я спросила:

– Она здесь гуляла? Рита?

– Да. Мы жили через два квартала. Она любила этот пруд. Говорила, зимой он самый красивый, потому что все уходят, а утки остаются. Я обычно прихожу с утра. Но сегодня вызов был – до обеда провозился.

Я посмотрела на пруд. Уток не было – наверное, улетели. Но лёд у берега был таким, каким бывает только в феврале: не белым, а серо-голубым, с чёрными пятнами там, где пробивался воздух.

– А вы? – спросил он. – Почему эта скамейка?

– Я живу в Кузьминках. Тут рядом кондитерская. И место на солнце.

– Понятно.

Ну вот так. Ничего особенного.

***

Я сидела рядом с живым человеком. Рядом с мужчиной, который каждый год печёт для покойной жены кривой эклер и кладёт его на скамейку. И я думала не о нём. Я думала: если я сейчас засмеюсь – если мне станет хорошо, хотя бы на минуту, – значит ли это, что я предала Костю?

И тут же: а Костя-то меня предал первый.

Не умер, не заболел. К Алёне из соседнего отдела. Собрал вещи в два чемодана, пока я была на работе. Оставил записку на кухонном столе. «Прости. Так будет лучше для обоих». Я стояла над этой запиской и думала: для каких обоих? Для них – для него и для неё?

Ветер дёрнул салфетку на краю скамейки. Придержала рукой.

Столько времени покупала пирожное человеку, который забыл моё имя через полгода после развода. Костя не приходил сюда. Не знал об этом месте. Не думал обо мне четырнадцатого – да и в любой другой день, скорее всего.

А Глеб – печёт. Руками, которые привыкли к проводам. Для той, которая бы оценила. Которая не выбирала уходить.

Разница ведь в этом. Рита не выбирала. А Костя – выбрал.

И я вдруг подумала: а ведь это не я не отпускаю Костю. Это я себя не отпускаю. Ту, тридцатиоднолетнюю, которую бросили. Я кормлю её пирожным каждый февраль, чтобы ей не было обидно. Но ей всё равно обидно. Пирожные не помогают.

А на скамейке сидел человек – и он пёк для женщины, которую любил. А не для того, кто бросил.

– Можно? – сказала я и потянулась к его салфетке.

Глеб вздрогнул.

– Попробовать, – объяснила я. – Ваш.

Он смотрел на меня секунду. Потом чуть кивнул.

Я взяла его эклер. Он был тяжелее, чем магазинный. Тесто плотное, крем – не ванильный, а какой-то другой. Я откусила.

Невкусно. Не то чтобы плохо – но тесто слишком жёсткое, а крем чуть горчил, как будто масло было не первой свежести. Или рецепт неточный. Или руки, которые каждый день скручивают медные жилы, просто не знают, как обращаться с тестом, чтобы оно стало нежным.

Я жевала. И начала смеяться.

Не потому, что было смешно. А потому, что всё это – кривое тесто, горький крем, февральская скамейка – было нелепо и при этом по-настоящему. Эклер для той, которая никогда его не попробует. Каждый февраль.

Глеб смотрел на меня и, кажется, не понимал.

– Невкусно? – спросил он.

– Ужасно, – сказала я и засмеялась сильнее.

И он – впервые за весь разговор – улыбнулся. Не широко. Уголком рта. Но я увидела.

– Рита тоже так говорила бы, – сказал он. – «Ужасно, Глеб. Но я доем».

Я доела. Вытерла крем с пальцев – и под ним обнажился серовато-жёлтый налёт на подушечках. Бумажная пыль, от старых книг, от каталожных карточек, которые у нас до сих пор не выбросили. Глеб посмотрел на мои руки.

– С книгами работаете? – спросил он.

– Библиотекарь.

– Понятно.

Он взял со скамейки салфетку – ту самую, на которой лежал эклер для Риты – и протянул мне. Теперь на ней ничего не было.

Я взяла. Провела по подушечкам. Салфетка была пустая. И мне от этого стало почему-то спокойно.

– Возьмите тогда мой, – сказала я и подвинула к нему свой второй эклер. – Магазинный. Зоя Пална из «Сластёны» берёт у поставщика из Раменского. Вкусный.

Он посмотрел на эклер. Перевёл взгляд на меня.

– Это же – для вашего, – он кивнул на салфетку.

– Костя, – сказала я. – Его звали Костя. И он давно не мой.

Глеб помолчал. Взял эклер. Откусил. Жевал медленно, будто оценивал.

– Вкусный. Лучше моего.

– Всё лучше вашего, – сказала я.

И мы засмеялись. Оба. Не громко – тихо, как люди, которые давно этого не делали и боятся, что забыли как.

Мимо прошла женщина с букетом. Четырнадцатое февраля. Весь город – про любовь. Шарики, открытки, красные ленты. А мы сидели на скамейке с крошками от эклеров, и нам было хорошо. Не знаю почему. Просто было.

Глеб встал первым. Застегнул куртку. Посмотрел на пруд.

– Я в следующем году снова приду, – сказал он. – Если вы не против.

Я подумала. Потом сказала:

– Только испеките нормально. С ванильным кремом. И чтобы бока ровные.

Он покачал головой.

– Не обещаю.

Я смотрела, как он уходит. Руки в карманах, шаг спокойный, без спешки. Обычный мужчина за сорок. Электрик. Вдовец. С красными костяшками и мукой, которая раз в году забивается под ногти.

Собрала салфетки, сложила в коробку. Крошки стряхнула. Встала. И, уходя, подумала: в следующем году надо взять три.

Два – нам. И один – Рите. На скамейку.

Зоя Пална в следующем феврале, наверное, удивится. «Опять два?» – спросит она. А я скажу: «Нет. Три».

И ей не нужно будет знать зачем.

Спасибо, что дочитали до конца! Поставьте лайк и подпишитесь, чтобы мы не потерялись ❤️

Рекомендуем к прочтению: