Пять белых роз. Каждый вторник – ровно пять. Длинные стебли, тугие бутоны, ни одного надломленного лепестка. Он клал деньги на прилавок, забирал цветы и уходил. Ни слова. Ни кивка. Даже сдачу не брал.
Я работала в цветочном ларьке у вокзала. Два года, хотя планировала на пару месяцев – пока не найду нормальную работу. Нормальная работа не находилась. А ларёк никуда не делся. И я – вместе с ним.
Снимала однушку в пяти минутах от вокзала – так было проще обманывать себя, что это ненадолго. Утром просыпалась, натягивала куртку, шла через дворы. Открывала ларёк, раскладывала ведра с букетами, протирала стекло. Торговля шла вяло. Розы брали по пятницам. Гвоздики – перед праздниками. Хризантемы – когда кто-то умирал.
А он приходил по вторникам.
Я заметила его на третий раз. До этого мужчина с розами был просто мужчиной с розами – клиенты сливаются, когда стоишь за прилавком по девять часов. Но на третий раз я обратила внимание. Те же пять штук. Тот же белый цвет. То же время – без четверти шесть. Пальто застёгнуто на все пуговицы до горла, даже когда на улице было тепло. Ни одной небрежной детали. Ни расстёгнутого ворота, ни сдвинутого шарфа. Будто собирался на что-то важное.
И ещё – кожа под глазами. Тонкая, синевато-серая, будто бумага, которую долго держали на свету. Такая бывает у людей, которые давно не спят как следует.
Ему было под пятьдесят. Может, чуть меньше. Но выглядел так, словно устал быть старше, чем есть.
Шесть месяцев. Каждый вторник. Я даже перестала заворачивать – просто доставала из ведра готовый набор. Он ни разу не попросил другой цвет. Ни разу не сказал «добрый вечер». Ни разу не задержался у прилавка дольше тридцати секунд.
Иногда мне казалось, что я его придумала. Что это такой вокзальный призрак – появляется раз в неделю, молча забирает цветы и растворяется в толпе. Но деньги на прилавке были настоящие. И то, как он касался стеблей – коротко, осторожно, стараясь не помять лепестки, – тоже.
Я пыталась угадать. Жена? Возлюбленная? Чья-то могила? Но розы были свежие, а он шёл не в сторону кладбища – я это знала точно, потому что кладбище в другом конце города. Направлялся к вокзалу. Каждый раз – к вокзалу.
Мне стало интересно. А потом стало не по себе.
***
Я увидела случайно. В тот вторник поставщик опоздал с доставкой, и я закрывала ларёк позже обычного – почти в семь. Уже стемнело. Я выносила ведро с непроданными тюльпанами на задний двор, когда заметила его на перроне.
Он стоял у третьей платформы. Пальто застёгнуто. Розы в руке – пять штук, белые, те самые. Стоял неподвижно, как столб расписания.
Подошёл поезд. Двери открылись. Люди вышли – немного, вечерний, не самый людный. Он поворачивал голову за каждым выходящим – от двери к двери, от вагона к вагону. Поезд постоял, двери закрылись, состав ушёл.
Никто к нему не вышел.
Он постоял ещё минуту. Может, полторы. Ветер трепал края его пальто. Потом он развернулся, подошёл к урне у входа на платформу и бросил розы туда. Все пять. Не положил – бросил. Как ненужный билет. Белые лепестки мелькнули в темноте, и он ушёл, не оглядываясь. Шаг ровный. Спина прямая. Будто ничего не произошло.
Я стояла с ведром тюльпанов и не могла сдвинуться. Горло сжалось. Не от страха – от жалости. Или нет, не от жалости. От узнавания. Я поставила ведро на землю и ещё долго стояла, глядя на пустой перрон.
Весь следующий день я думала об этом. И через день тоже. Кого он ждал? Каждый вторник, каждый поезд. Кто не пришёл – и не придёт?
Мне бы забыть. Чужая жизнь – чужое дело. Но я не могла. Может, потому что сама слишком хорошо знала, каково это – стоять на месте и ждать чего-то, что не случится.
***
Я решила спросить. Прямо. Без подходов.
Он пришёл во вторник, как всегда, без четверти шесть. Положил деньги на прилавок. Я достала розы, но не отдала. Держала в руках.
– Можно спросить? – сказала я.
Он поднял глаза. Впервые за полгода посмотрел мне в лицо. Глаза были светлые. Усталые – но не пустые. В них что-то было, какое-то напряжение, как у человека, который ждёт удара.
– Вы каждый вторник покупаете пять белых роз, – я говорила тихо, но слышала, как голос звенит. – А потом бросаете их в урну на перроне. Я видела.
Он не ответил. Взял розы из моих рук – молча, как и всегда, – и двинулся к выходу, не оглянувшись, не поморщившись, будто последние полминуты вообще не произошли. Деньги уже лежали на прилавке – точная сумма, он давно знал её наизусть.
Дверь ларька хлопнула от сквозняка, и я осталась одна с деньгами и ощущением, что сделала что-то непоправимое.
Следующий вторник он не пришёл.
И через неделю – тоже.
Я сама виновата. Зачем полезла? Зачем спросила? Не моё дело. Совсем не моё. Человек имеет право молча покупать розы и бросать их в урну без объяснений. Имеет право на свой ритуал, свою боль, свою странность. А я сунулась.
Две недели я ждала вторника и каждый раз к шести часам поправляла вёдра с белыми розами, которые уже и не держала ради кого-то другого. Держала ради него. И злилась на себя за это.
Продавец из соседнего газетного киоска, Тамара, заметила.
– Ты чего крутишь эти розы? – спросила она, протягивая мне кофе через форточку. – Жених не пришёл?
– Не жених, – ответила я. – Просто клиент.
– Ага, – сказала Тамара. – У тебя от этого «просто клиента» лицо как у кошки, которая ждёт хозяина с работы.
Я ничего не ответила. А потом подумала: может, Тамара права. Может, я ждала его не из любопытства. Может, мне было важно, что кто-то приходит. Регулярно. По расписанию. Когда живёшь одна, любой ритуал становится якорем. Его вторники стали моими тоже.
Я ведь тоже застряла. После развода пообещала себе, что это всё временно – ларёк, перевалочный пункт, способ перекантоваться. Мне было тридцать четыре, когда мы разошлись. Сейчас тридцать шесть. Подруги спрашивали: «Нин, ну когда ты уже?» – а я отвечала: «Скоро». И не двигалась. Перевалочный пункт стал домом, а я даже не заметила, как это произошло.
***
На третью неделю он пришёл.
Я увидела его через стекло и отложила ножницы, которыми подрезала стебли. Он стоял у ларька, но не заходил. Без денег в руках, без привычного жеста к прилавку. Руки в карманах пальто – и впервые верхняя пуговица была расстёгнута. Одна пуговица. Мелочь. Но я заметила, потому что за полгода ни разу не видела его ворот открытым.
Я вышла к нему. Было прохладно, и я обхватила себя руками.
– Здравствуйте, – сказала я.
– Здравствуйте, – ответил он. Голос ровный, негромкий. – Я не знаю, зачем пришёл. Наверное, потому что вы – единственная, кто заметил.
Я молчала. Ждала.
– Меня зовут Вадим, – сказал он, и это прозвучало так, будто он давно не произносил собственное имя.
– Нина, – ответила я.
Он кивнул. Посмотрел на вокзал – на здание, на часы, на перрон вдалеке. И сказал:
– Можно, я расскажу?
Мы сели на скамейку рядом с ларьком. Холодная, железная. Я подложила под себя рабочий фартук, он – ничего. Сидел прямо, как на экзамене.
Он говорил отрывисто, без подробностей: раньше преподавал фортепиано в школе искусств, ушёл три года назад. Сейчас настраивает пианино по вызовам. Живёт в двухкомнатной квартире, где одна дверь всегда закрыта.
– Комната дочери, – сказал он, и я поняла, что подбираемся к главному.
Её звали Лиза. Уехала в восемнадцать. Сейчас ей двадцать два – он назвал возраст сразу, без запинки. Четыре года назад она села на вечерний поезд – именно во вторник, – и перед отправлением сказала:
– Не жди. Не звони. Не приеду.
Три фразы. И двери поезда закрылись.
Он замолчал. Я ждала продолжения, но его не было. Он сидел и смотрел перед собой, на площадь перед вокзалом, на людей с чемоданами, на огни табло. Мимо прошла женщина с ребёнком, мальчик тянул мать за рукав и просил мороженое. Вадим проводил их взглядом.
– Почему? – спросила я.
– Я не знаю, – ответил он. И добавил после паузы: – Нет, знаю. Но объяснять долго. Если коротко – я был не тем отцом, который ей был нужен. Я контролировал. Расписания, занятия, оценки. Каждый день – по минутам. Я думал, что помогаю. А она задыхалась.
Голос не дрожал. Он говорил ровно, как о чём-то, что повторял себе тысячу раз. Но пальцы он сцепил в замок, и костяшки побелели.
– Она сказала – ты живёшь как метроном. И я не хочу быть нотой в твоей партитуре. Слово в слово. Я запомнил.
Я не знала, что сказать. Ничего правильного тут не было. Только вокзал гудел за спиной, и где-то объявили прибытие какого-то поезда, и голос в динамике звучал так буднично, будто ничего страшного не происходит.
– Я пытался исправить, – продолжил он. – Писал письма на электронную почту. Она не отвечала. Я отправил семь писем за первый год. Потом перестал. Понял, что для неё каждое письмо – это я снова давлю. Снова контролирую. Даже когда прошу прощения – всё равно навязываюсь.
Он посмотрел на свои руки. Длинные, подвижные – привыкшие к клавишам. Но сейчас они лежали на коленях без дела, и он переложил их раз, другой, будто не находил места.
– Пятое мая, – сказал Вадим. – Её день рождения. Белые розы – она любила их маленькой. Просила на каждый праздник. Пять штук – потому что пятое число.
Я сидела и слушала, и всё, что я нафантазировала за полгода – тайная возлюбленная, могила, чужая жена, – всё это рассыпалось. Отец. Обычный отец, который каждый вторник встречает поезд, на котором уехала его дочь. Покупает цветы, которые она любила. Стоит на перроне. И когда двери закрываются, а её снова нет – бросает розы в урну. Потому что нести их домой – ещё больнее, чем выбросить.
– Я не жду, что она выйдет, – сказал он. – Давно не жду. Просто не знаю, как перестать.
Я сжала зубы. Потому что поняла – это не безумие. Не надежда. Если он перестанет ходить к поезду, у него вообще ничего не останется. Даже этого.
И ещё – он пришёл не к поезду. Он пришёл ко мне. Впервые за четыре года ему нужен был живой человек, а не перрон.
– Две недели, – сказал он. – После того как вы спросили, я попробовал не прийти. Первый вторник просидел дома – сидел и смотрел на часы, без четверти шесть, шесть, половина седьмого, поезд ушёл без меня. Второй вторник – тоже. Но это было хуже. Я чувствовал себя так, будто бросил её второй раз.
Он разжал пальцы. Посмотрел на меня.
– А потом подумал – зачем иду сюда? Не к поезду. К вам. Вы спросили – и ритуал сломался. И я понял, что за всё это время никто, кроме вас, даже не посмотрел в мою сторону.
Мы сидели на скамейке, и где-то за путями громыхнул товарняк, уборщица толкала тележку мимо нас, табло щёлкало, меняя расписание – вокзал жил своей жизнью, не замечая нас.
– Вы когда-нибудь пробовали ей позвонить? – спросила я тихо.
– Номер заблокирован, – ответил он. – Сразу. В тот же день.
– Может, она сменила его с тех пор.
– Может.
Он не развил мысль. И я не стала настаивать. Были вещи, которые нельзя решить за одну скамейку у вокзала. Но я видела, как у него опустились плечи – не от усталости, а наоборот. Будто что-то, что он держал, перестало давить.
Мы посидели ещё немного. Молча. Ветер гонял обёртку от мороженого по асфальту. Потом он встал, застегнул пальто – но не до горла, а как обычно застёгивают. Нормально.
– Спасибо, – сказал он.
– Не за что, – ответила я. И добавила: – Приходите во вторник.
Он не пообещал. Кивнул и ушёл.
***
Прошла неделя. Вторник. Без четверти шесть.
Он пришёл. Встал у прилавка, как раньше. Но не молча – кивнул мне. Коротко, почти незаметно.
– Пять белых? – спросила я.
– Пять белых, – подтвердил он.
Я достала розы. Длинные стебли, тугие бутоны. Как всегда. Завернула в бумагу – в первый раз за всё это время. Раньше он забирал так быстро, что я не успевала. А сейчас ждал.
Он положил деньги. Взял букет. Я ждала, что развернётся и пойдёт к перрону. Но он стоял.
Потом отделил одну розу от остальных. Положил её на прилавок.
– Эта – вам, – сказал он.
И ушёл. С четырьмя розами. К вокзалу, но я не знала, бросит ли он их в урну. Может, да. Может – нет. Может, положит на скамейку. Я не видела и не пошла смотреть. Это было его дело.
Я взяла розу. Белая, гладкая, прохладная. Нашла под прилавком банку – стеклянную, из-под огурцов, в которой держала карандаши. Вытряхнула карандаши, налила воды, поставила розу. Одна белая среди пёстрых букетов. Среди всего, что я продавала, – единственная, которую подарили мне.
Потом я посмотрела на часы. Десять минут седьмого. Обычно ровно в шесть я уже запирала ларёк и торопилась домой, хотя торопиться было не к кому. Но сегодня не спешила.
Я убрала вёдра, протёрла прилавок, проверила замок на двери подсобки. Сделала всё, что положено, – не пропуская, не на бегу. Первый раз закрыла ларёк по-человечески, а не сбежала из него.
По дороге домой я думала о ларьке. Не о том, что надо искать другую работу. Просто о ларьке. О ведрах с водой, о запахе роз утром, о стекле, которое я протираю каждый день. Два года я говорила себе «временно» – и всё это время жила. Готовила ужин, ходила к маме по воскресеньям, ссорилась с поставщиком, пила кофе с Тамарой через форточку. Жила – а называла это паузой. Может, хватит.
На следующий вторник он снова пришёл. Кивнул. Купил пять роз. Одну положил на прилавок. Ушёл.
Я не знала, что будет дальше. Вернётся ли Лиза, простит ли, позвонит ли когда-нибудь. Перестанет ли он ходить к поезду. Но я знала одно – урна на перроне пустая. Я проверила вечером, когда закрывала. Ни одного лепестка.
А на прилавке стояла белая роза в банке из-под огурцов. И пахла – на весь ларёк.
Рекомендуем к прочтению: