Найти в Дзене
Я - деревенская

Лето звонкое. "Детство в деревне"

Лето медленно поворачивало на август. Жара стояла такая, что малина в нашем саду, обычно кисловатая, наливалась тёмно-рубиновым, приторно-сладким соком. Мы со Светкой, вооружившись банками, пробирались в самую чащу малинника — туда, где ягоды были крупнее, а тень гуще. Тишину нарушало только наше шуршание да редкое жужжание осы. Мы собирали молча, с серьёзным видом тружениц, потому что мама пообещала: после малинника можем хоть на весь день идти бегать. И тут… — Оль, — тихо, сдавленно позвала Светка. — Ты слышишь? Я замерла. Из-под дальнего куста у забора доносилось странный звук. Не птица, не кот… Что-то вроде фырканья и сопения одновременно. Мы переглянулись настороженно. — Медведь? — шёпотом выдала Светка. — Да ну, дура! — я толкнула её локтем, но самой было страшновато. — Какой в нашем саду медведь? Может, котёнок заблудился? Осторожно, на цыпочках, мы раздвинули колючие ветви. И увидели Его. Под кустом, на примятой прошлогодней траве, сидел ёж. Не сказочный, с яблоком на спине, а

Лето медленно поворачивало на август. Жара стояла такая, что малина в нашем саду, обычно кисловатая, наливалась тёмно-рубиновым, приторно-сладким соком. Мы со Светкой, вооружившись банками, пробирались в самую чащу малинника — туда, где ягоды были крупнее, а тень гуще.

Тишину нарушало только наше шуршание да редкое жужжание осы. Мы собирали молча, с серьёзным видом тружениц, потому что мама пообещала: после малинника можем хоть на весь день идти бегать. И тут…

— Оль, — тихо, сдавленно позвала Светка. — Ты слышишь?

Я замерла. Из-под дальнего куста у забора доносилось странный звук. Не птица, не кот… Что-то вроде фырканья и сопения одновременно. Мы переглянулись настороженно.

— Медведь? — шёпотом выдала Светка.

— Да ну, дура! — я толкнула её локтем, но самой было страшновато. — Какой в нашем саду медведь? Может, котёнок заблудился?

Осторожно, на цыпочках, мы раздвинули колючие ветви. И увидели Его.

Под кустом, на примятой прошлогодней траве, сидел ёж. Не сказочный, с яблоком на спине, а самый что ни на есть настоящий. Небольшой, с серо-бурыми иголками, он свернулся в тугой шар. Из этого шара доносилось фырканье — негромкое, возмущённое, будто он ворчал на нас, на солнце и на весь несовершенный мир.

— Ой-ой-ой! — выдохнула Светка, заворожено протягивая палец.

— Не трогай! Уколешься! — я схватила её за руку.

— А он живой?

— Фыркает же! Значит, живой. Напугали мы его, бедного.

Мы уселись на корточки в двух шагах, с любопытством разглядывая гостя. Ёж был одновременно смешным и грозным в своей колючей броне. Наше присутствие его явно напрягало, но бежать он не собирался. Видимо, и правда, испугался.

— Знаешь что? — решительно заявила я. — Его надо покормить. А то пришёл в гости, а мы его не угощаем. Непорядок.

Идея пришлась Светке по душе. Мы бросили стремглав в дом. На кухне я, стараясь быть незамеченной, схватила глубокое блюдце из сервиза «для гостей», а Светка, привстав на цыпочки, дотянулась до банки с молоком в холодильнике.

— Нальём немного, а то мама ругаться будет, — прошептала я, и мы, словно два конспиратора, с драгоценной ношей вернулись в малинник.

Ёжик сидел на месте. Мы осторожно, чтобы не спугнуть, поставили блюдце на землю и плеснули в него молока. Белая лужица заблестела на солнце. Сначала никакой реакции. Колючий шар не шевелился.

— Не хочет, — разочарованно протянула Светка.

— Подождём. Он унюхает.

Мы затаили дыхание. Прошла минута, другая. И вдруг — чудо! Между иголок показался влажный, чёрный носик. Он задёргался, втягивая воздух. Потом показалась острая мордочка с блестящими бусинками глаз. Ёжик не спеша, с достоинством, развернулся. Он был меньше, чем казалось в клубке. Осмотрелся, фыркнул ещё раз в нашу сторону, и неловкой, переваливающейся походкой подошёл к блюдцу. Опустил мордочку и… принялся лакать. Громко, с аппетитом, причмокивая.

— Ест! — Светка захлопала в ладоши. — Ой, смотри, как ему нравится!

— Тише, спугнёшь! — зашикала я, но сама не могла сдержать улыбки.

Это было волшебство. Дикий лесной зверёк, такой пугливый, ел из нашего блюдца! Мы сидели, поджав под себя ноги, и наблюдали, как исчезала молочная лужица. Чувство, что мы совершили нечто невероятно доброе и важное, переполняло нас.

Когда блюдце было вылизано до блеска, ёж, не обращая на нас больше внимания, деловито шмыгнул обратно под куст. Мы же, окрылённые успехом, помчались домой с триумфальным докладом.

— Папа! Мама! У нас в саду ёжик! И мы его молочком напоили! — выпалили мы с порога, перебивая друг друга.

Мама улыбнулась:

— Ну и ладно. Только блюдце моё потом вымойте хорошенько.

А папа, который искал в шкафу плоскогубцы, поднял голову, и на его лице появилась озабоченная складка между бровей.

— Молоком, говорите? — переспросил он, откладывая инструменты. — А вы знаете, что ёжикам молоко вредно?

Мы остолбенели.

— Как… вредно? — недоверчиво спросила я. — Он же всё вылакал!

— Вылакал-то вылакал, но от молока у них, у диких-то, животы болят. Они его не переваривают как следует. В книжках вам рисуют, будто они яблоки таскают да грибы — так это сказки для маленьких. На самом деле ёж — хищник. Жуков ест, червяков, мышей если поймает… Падаль, бывает. Санитар леса.

Мы со Светкой слушали, разинув рты. Наш милый, пыхтящий дружок — хищник? Поедатель червяков и падали? Картинка из детской книжки с яблочком на колючей спинке треснула и рассыпалась, уступая место чему-то более дикому, странному и оттого ещё более интересному.

— Так чем же его кормить? — спросила я, чувствуя, как наша благая инициатива обернулась чуть ли не преступлением.

Папа подумал, почесал затылок.

— Рыбкой мелкой можно. У меня тут для кота карасики есть. Возьмите одного, попробуйте.

Мы, уже не так бодро, но с новым интересом, взяли у папы небольшого карасика и вернулись в сад. Положили рыбу на то же место. Ждали дольше. Ёж, почуяв новый, более подходящий запах, вылез быстрее. Он обнюхал добычу, потом, прижимая её лапками к земле, принялся есть. И это было совсем не похоже на лакание молока. Это был деловой, сосредоточенный обед хищника. Он съел полрыбки, а вторую половину, ухватив крепче острыми зубками, потащил куда-то вглубь своих владений под забором.

— Видишь? — прошептала я. — Уносит про запас. Или детям.

— У него есть дети? — глаза Светки округлились.

— Может быть.

С этого дня у нас появилось тайное, удивительное занятие. Мы подкармливали ежа. Не каждый день, чтобы не приручать совсем, но регулярно. Папа снабжал нас мелкой рыбёшкой, и мы сами копали в огороде дождевых червей. И однажды вечером, подкравшись к малиннику, мы увидели не одного, а сразу трёх колючих гостей! Один, наш «старший», деловито трапезничал, а двое других, поменьше, робко ждали своей очереди поодаль.

— Семья! — ахнула Светка. — Оль, они всей семьёй к нам пришли!

Я кивала, и сердце моё распирало от гордости и нежности. Мы не просто нашли ёжика, а нашли целый мир, скрытый в нашем же саду. Мы стали его частью, его добрыми духами-кормильцами.

Этим нашим «научным открытием» и ответственностью мы похвастались всем подругам. Водили Наташку, Риту, Оксанку и просто соседских ребятишек в малинник, как в музей, заставляя шептать и двигаться как индейцы, чтобы не спугнуть «экспонаты». За нашу тайну подруги даже делились с нами конфетами или красивыми фантиками. Но главной наградой было разрешение… покататься на велосипеде.

Художние Татьяна Черных
Художние Татьяна Черных

Своего велика у нас не было. Зато у соседского Алёшки был не просто велосипед, а монумент — тяжёлый, неуклюжий «Урал» мужского типа. Забраться на него мне, худенькой и невысокой, было все равно, что взобраться на лошадь. Но мы с девчонками нашли способ.

— Держи руль крепче! — командовала я, продевая правую ногу в треугольник рамы под седлом. Педаль оказывалась где-то сбоку, и крутить её приходилось вполоборота, согнутой в колене ногой. Со стороны это, наверное, выглядело как конвульсии гигантского насекомого. Вторая подруга висла на багажнике, а третья бежала рядом, готовая подхватить и толкнуть.

Поездка на «Урале» по песчаной дороге была подвигом. Песок в Суерке был везде. После дождя он мгновенно впитывал воду, и можно было бегать босиком, не боясь луж. Но в сухую погоду от любого ветерка или проходящей машины поднимались тучи пыли, которая покрывала всё: листья на деревьях, бельё на верёвке, наши лица и руки. Песок скрипел на зубах, забивался в сандалии. Поэтому мы, как и все деревенские ребята, скидывали обувь при первой же возможности. Босиком по тёплому, шевелящемуся под ступнями песку — это было особое, первобытное удовольствие. Пятки становились жёсткими, как подмётки, и мы уже не боялись ни сухой травы, ни мелких камушков.

Но кататься по нашим суерским дорогам на велосипеде было невозможно. Колёса увязали в рыхлом песке, руль вырывался из рук, нога соскакивала с педали. Мы врезались в кусты у края дороги, падали, хохотали до слёз, отряхивали песок из волос и снова лезли на эту железную махину. Это был не спорт, а чистое, абсурдное веселье, доступное только детям, для которых сам процесс борьбы с неподъёмным «Уралом» и был главной радостью.

И вот, после одного такого дня — утренней возни с ёжиками, дневного героического покорения «Урала» и вечерних босоногих гонок по пыльной улице — я, уставшая и счастливая, возвращалась домой. Ноги горели, на зубах хрустел песок, а на лице ещё играла улыбка от воспоминаний о том, как наш ёж фыркал на Светкину попытку погладить его. Я не знала, что к вечеру этого же дня случится новая беда — гораздо серьёзнее, чем пятно от супа на платье. Беда, которая заставит меня впервые по-настоящему усомниться в самом родном человеке. Но пока что я просто шла по тёплой дороге, чувствуя под босыми ногами мягкий, родной песок Суерки, и думала о том, что завтра надо будет попросить у папы для ежей рыбы побольше. Наверняка у них там, под забором, опять пополнение.

****

Утро обещало стать жарким и долгим днём. Солнце, ещё не поднявшееся в зенит, уже безжалостно выжигало росу с травы. От него негде было спрятаться, разве что под густой картофельной ботвой, куда нас и отправляли.

— Оля, Света! — голос мамы прозвучал с кухни как приказ. — Прежде чем куда-то бежать — три ряда картошки окучить. И чтобы ботву не порезали!

Клич «Айда на купалку!» уже гулял по улице, доносясь от ватаги ребят с полотенцами через плечо. А нам предстояла каторга. Наш картофельный огород лежал огромным полем за стайкой. Двадцать пять соток. Для моего детского ума эта цифра означала одно — бесконечность. Казалось, посадили мы эту картошку в прошлом году, и до сих пор полем.

Я вздохнула, взяла свою тяпку — короткую, с потёртой деревянной ручкой, которую я уже успела облюбовать. Светке досталась такая же, только поменьше. Мы, как два унылых солдата, вышагали на плантацию.

Жара накрывала сразу. Воздух над землёй искажал очертания дальних домов. А вокруг — море зелёной, колышущейся на слабом ветру картофельной ботвы. Она была уже высокой, по пояс, с белыми и сиреневатыми цветочками. Под ней таилась земля — твёрдая, потрескавшаяся в междурядьях и рыхлая у корней, где уже торчали первые, ещё маленькие клубни.

— Опяяяять, — протянула Светка, воткнув тяпку в землю и обмахиваясь подолом платья. — Опять эта дурацкая картошка. У Наташки мама вчера в город уезжала, они в парке гуляли и мороженое ели!

— А у нас мороженого нет, зато картошки на всю зиму будет, — отрезала я, стараясь звучать как мама, но в душе соглашаясь с сестрой. Мысль о том, что Наташка сейчас, наверное, уже плещется в речке, а я стою посреди этого зелёного ада, вызывала жгучую, несправедливую обиду.

— Да отстань ты со своей картошкой! — фыркнула Светка. — Я устала ещё со вчерашнего! Мои руки все в мозолях!

— У всех в мозолях, — буркнула я, уже злясь. — Ты думаешь, маме не тяжело? Ей одной всё делать, что ли?

Последняя фраза вырвалась сама собой, и мы обе на секунду замолчали. Папа вчера пришел «не в себе». Сначала пропал куда-то с утра, потом вернулся излишне веселый и странный, а вечером мама попросила нас ложиться спать пораньше, и из-за закрытой двери в их комнату доносился не разговор, а какое-то тяжёлое, монотонное бормотание. Мы со Светкой делали вид, что не замечаем, но напряжение висело в доме плотной, липкой пеленой. И вся работа — и по хозяйству, и вот эта бесконечная картошка — теперь держалась на маминых плечах. Мысль об этом давила сильнее, чем жара.

— Ну, начинаем, — сказала я, не глядя на сестру, и первой ткнула тяпкой в землю.

Работа была нудной и требовала сноровки. Нужно было подойти к кусту, аккуратно разгрести тяпкой землю с обеих сторон, подсыпать её к основанию ботвы, создавая высокий гребень — «окучить». И так каждый куст. Главное — не задеть сам стебель, не срезать его тяпкой.

Тяпка врезалась в сухую корку земли с глухим стуком. Пыль поднималась в лицо, заставляя щуриться и кашлять. Через пять минут спина уже ныла от непривычной позы, а на лбу и под старенькой косынкой выступал липкий пот. Его сразу же учуяли злые «пауты», которые больно кусали в шею и за уши. Отмахиваться было бесполезно.

— Ой, меня паут укусил! Смотри, шишка! — всхлипывала Светка, демонстративно показывая мне красный бугорок на руке.

— Хватит ныть, — безжалостно процедила я, выгребая комок земли из-под куста. — Тебе в аптеку бежать или картошку окучивать?

— Ты злая! Тебе всё равно!

— Мне не всё равно. Мне надо три ряда сделать, чтобы мама отпустила купаться. А если мы будем тут ныть, то к вечеру только один ряд пройдём.

Но внутри я сама была на грани. Жара выматывала. Руки, не привыкшие к такой долгой монотонной работе, гудели. А мысли лезли в голову самые горькие. Почему у других папы нормальные, ходят на работу, а по выходным в баню или на рыбалку, а наш… наш запирается и молчит, а от него потом целый день пахнет чем-то кислым и чужим? Почему мама никогда не жалуется, только глаза становятся какими-то пустыми, как два потухших окошка? И почему эта чёртова картошка никогда не кончается? Казалось, идешь, идешь по ряду, а он только длиннее становится.

— Оль, а можно мы немножко… отдохнём? — Светка уже не ныла, а клянчила, смотря на меня преданными, усталыми глазами.

Я оглянулась на наш «фронт работ». Пройдена, может быть, четверть ряда. Впереди — зелёная бесконечность.

— Ладно, — сдалась я. — На пять минут. Пойдём в тень.

Мы побрели к краю огорода, где росла старая, раскидистая черёмуха, и плюхнулись на землю в её жидкой тени. Прохлады не было, но хоть солнце не палило прямо в макушку. Я сняла косынку, вытерла ею лицо — платок стал мокрым и грязным.

— Оль, а папа… он когда поправится? — тихо спросила сестра, не глядя на меня.

Вопрос повис в воздухе, колючий и неудобный. Я не знала, что ответить. «Поправится» — это когда от простуды или от ангины. А от этого… Я не знала, от чего.

— Не знаю, — честно сказала я. — Надо маме помогать надо, вот и всё. Чтобы ей хоть чуть-чуть полегче было.

Я говорила это и себе тоже. Это было моё тайное, данное самой себе еще в начале лета обещание. Не просто «помочь», а переложить на себя часть этой беспросветной тяжести, что давила на мамины плечи. После провала на конкурсе и тех унизительных слёз я чувствовала себя не просто девочкой, а почти взрослой. И взрослые не ноют под черёмухой, когда дело надо делать.

— Пошли, — встала я, отряхивая с платья прилипшие травинки. — Чем быстрее сделаем, тем быстрее на речку.

Вторая половина работы шла в гробовом молчании. Даже Светка перестала хныкать, сосредоточенно и неумело орудуя своей тяпкой. Я вошла в какое-то полуоцепенение. Руки двигались сами: удар, подгреби, подсыпь. Удар, подгреби, подсыпь. Солнце сместилось, тень от наших фигур стала короче. Спина горела огнём. Но внутри, сквозь усталость, пробивалось странное, горькое удовлетворение. Я делала это. Не потому, что заставили, а потому, что надо. Потому что я видела мамины глаза, её руки, усталые и в земле, и хотела, чтобы они хотя бы вечером отдохнули.

Когда последний куст в третьем ряду был окучен высоким, аккуратным холмиком, я выпрямилась и откинула тяпку. Казалось, позвонки хрустят на всю округу. Руки от локтей до кончиков пальцев онемели и дрожали.

— Всё, — хрипло сказала я. — Готово.

Мы побрели к дому, волоча тяпки. Мама вышла на крыльцо, приглядываясь.

— Что, справились?

— Справились, — кивнула я, стараясь держать спину прямо, как настоящий работник.

Мама прошла к огороду, окинула взглядом наши ряды. Потом повернулась к нам. На её лице, усталом и загорелом, появилась лёгкая, едва заметная улыбка. Не та, что бывает от шутки, а другая — тёплая и одобряющая.

— Молодцы, девочки, — сказала она просто. — Чисто сделали. Теперь идите, купайтесь. Только к коровам назад. И Свету смотри, на глубину не пускай.

Это «молодцы» стоило всех мозолей и укусов паутов. Оно смыло остатки жалости к себе. Мы бросили тяпки у сарая и, забыв про усталость, помчались в дом за полотенцами. Ноги сами несли к речке, где уже слышался смех и плеск.

И пока я бежала, чувствуя, как ветер обдувает горячее лицо, я думала не о речке, а о том, как мама улыбнулась. Это была маленькая победа. Не над картошкой, а над чем-то другим. Над беспомощностью. Я хоть что-то могла сделать. И это «что-то» было тяжёлым, потным и очень, очень важным.

Я шла по песчаной дороге к реке, и радость от предстоящего купания, от маминого «молодцы», от мысли о прохладной воде боролась в груди с чем-то тяжёлым и тёмным, что всплыло на поверхность после работы. Мысли о папе.

Они приходили не сплошным потоком, а обрывками, как эти редкие облака в выжженном небе. Вот мы идём, и Светка что-то болтает про лягушек, а у меня в голове всплывает картинка: папа у верстака. Он не пьёт. Он сосредоточенно что-то строгает рубанком, стружки кучками ложатся на землю, а от свежей древесины пахнет так здорово, лесом и солнцем. Его руки — большие, сильные, с плоскими ногтями, всегда в царапинах и занозах — двигаются уверенно. Он может за день срубить баню. Может одним взглядом успокоить взбесившегося быка. А ещё… у нас на чердаке, в старой коробке, лежат его рисунки. Он никому не показывал, я нашла случайно. Там углём на бумаге нарисована наша Марта, такая живая, что кажется, мычит. И лесная поляна, и портрет мамы молодой. Папа, оказывается, настоящий художник.

Он хороший. Он есть. Но его как будто нет.

Потом мысль, как нож, перерезает эту картинку. Другой папа. Тот, который иногда появляется. Который пахнет не деревом, а чем-то резким, чужим и страшным — водкой, табаком, тоской. Который шумно садится на кухне, его голос громкий и хриплый, и он рассказывает маме или просто стене о том, как подстрелил лося в прошлом году, или как вытащил щуку на пять кило. Мама в это время молчит. Она стоит у плиты, и её спина прямая-прямая, а плечи будто застыли. Иногда она тихо говорит: «Вова, хватит». А он начинает спорить, голос становится злым, слова — колючими и некрасивыми. В такие минуты я замираю у себя в комнате, стараюсь дышать тише, будто от этого они перестанут ругаться. Хочется провалиться сквозь пол, стать невидимкой, исчезнуть. Чтобы не слышать этого грохота чужого, пьяного голоса, который заглушает папин тихий, настоящий.

А бывает ещё хуже. Приходят его дружки. Такие же, с мутными глазами и громким смехом. Они заполоняют кухню, пахнет перегаром и дешёвым табаком, звучит мат — грубый, как удар топором по полену. Мы со Светкой сидим, запершись в нашей комнате, прижавшись друг к другу, и я читаю ей вслух самые захватывающие места из «Детей капитана Гранта», стараясь перекричать хохот и грохот опрокидываемых стульев из-за стенки. Я ненавижу этих людей. Я ненавижу этот запах. И больше всего в эти моменты я ненавижу слабость. Папину слабость.

Потом всё кончается. Наступает тишина, тяжёлая и разбитая. Папа просит прощения. Он говорит маме тихим, сорванным голосом, что больше никогда, клянётся чем-то святым. Мама молчит, а потом вздыхает и начинает убирать пустые бутылки и окурки. И в её молчании — целый океан усталости и разочарования, который страшнее любой ссоры.

И через месяц, или через два — всё по новой.

«Почему?» — этот вопрос крутился в голове, жгучий и безответный. Я смотрела на песок под ногами, на Светкину спину впереди, и не понимала. У Наташки папа — дядя Витя — не пьёт. Он смеётся громко и весело, привозит ей из райцентра конфеты «Мишка на Севере», а по субботам они всей семьёй сидят в саду и пьют чай, и оттуда доносится их весёлый гомон. Я завидовала ей белой, горькой завистью. Не конфетам. А вот этому — уверенности, что папа дома всегда один и тот же. Что его можно не бояться. Что он тебя видит.

Наш папа нас не видел. Даже когда был трезв. Мы для него будто воздух, часть обстановки. Он никогда не спросит, как дела в школе, не сходит на родительское собрание, не предложит погулять. Он существует где-то параллельно, в своём мире работы, охоты и своих тихих, невысказанных мыслей, которые иногда прорываются только в пьяном угаре или на бумаге углём. Я даже не могла представить, что значит — «любящий отец». Что он делает? Читает ли на ночь сказки? Хвалит ли за выученный стих? Просто так, без повода, кладёт руку на голову?

Грусть от этих мыслей была такой холодной, что даже жаркое солнце не могло её прогреть. Она оседала внутри тяжёлым комом. Я шла, и река, которая должна была стать освобождением, казалась теперь просто ещё одним местом, где можно ненадолго забыться.

— Оль, смотри! — крикнула Светка, вырывая меня из тяжёлых дум.

Мы вышли на высокий песчаный обрыв. И перед нами открылась панорама, от которой на мгновение перехватило дыхание и мысли разлетелись, как пух одуванчика.

Тобол. Широкий, величавый, искрящийся на солнце миллиардом бликов. С нашего берега к воде вели пологие песчаные косы, уже истоптанные босыми ногами. А на самой кромке воды, на пляже — кипела жизнь.

То тут, то там яркими пятнами пестрели брошенные полотенца и майки. Десятки ребятишек, от малышни до почти взрослых парней, носились, кричали, плескались. Вода вспенивалась от их прыжков, взлетали брызги, сверкающие радугой. С берега доносился визг, смех, окрики: «Плыви сюда!», «А ну-ка, вышибай!». На самой кромке речки, на старой, почерневшей от времени коряге, сидели, как бакланы, трое загорелых до черноты пацанов и бросали в воду камешки. А на песчаном пляже девчонки помладше, с серьёзными лицами, лепили из мокрого песка невероятные замки с башнями и рвами.

Художник Владимир Березин
Художник Владимир Березин

А прямо перед нами, чуть в стороне от основной суеты, на небольшом чистом пятачке, уже дымился невысокий, но бодрый костёрчик. Рядом на разостланном старом покрывале сидели Наташка, Оксана и Рита. Подруги, увидев нас, закричали:

— Олька! Светка! Давно вас ждём!

Рядом с ними, прислонившись спиной к иве и щурясь на реку, сидел Коля. Он был в простых тёмных шортах и выглядел уже не «ботаником», а своим парнем — загорелым, расслабленным. Он кивнул нам в знак приветствия, и на его лице мелькнула лёгкая, открытая улыбка. Всё — и шум воды, и крики, и этот костёр, и знакомые лица — обрушилось на меня лавиной живого, настоящего счастья.

Грустные мысли о папе, о домашней тишине, отягощённой невысказанным, отступили, отплыли куда-то далеко, как мутный пузырь, который только что вынырнул на середине реки и лопнул. Они не исчезли. Они остались там, внутри, в том тёмном углу души, где хранится всё больное и непонятное. Но сейчас, здесь, под крики чаек и треск сухих веток в костре, им не было места.

Я стряхнула с ног песок, сбросила свои убогие шлёпанцы на общую кучу обуви и побежала к подругам, к воде, к этому шумному, пахнущему водорослями и свободой лету. На мгновение я обернулась, глянула на Светку. Она уже скинула платье и бежала к воде, её лицо сияло от восторга. И я подумала, что, может быть, это и есть ответ. Не на вопрос «почему папа такой?». А на вопрос «как жить дальше?». Просто бежать вперёд. К реке. К друзьям. К новому дню. Пока солнце жжёт спину, а песок щекочет босые пятки. Пока ты ещё ребёнок и у тебя есть это право — на время забыть.

Продолжение здесь

Меня зовут Ольга Усачева - это 7 глава моего романа "Детство в деревне"

Первая глава здесь

Как найти и прочитать все мои книги смотрите здесь