Найти в Дзене
Экономим вместе

- Тететька, дайте хлебушка! - Он просил кусок для умирающей матери, а я над ним посмеялась - 2

Неделя поисков превратилась для Анны в изматывающее, стыдливое паломничество по задворкам собственного благополучия. Она бродила по тем самым улицам, которые всегда пересекала на машине, не глядя по сторонам. Теперь она вглядывалась в каждую арку, каждый подвал, каждый тёмный угол. Она разговаривала с людьми, с которыми никогда бы не заговорила: с ворчливыми бабушками на лавочках у парадных, с вечно пьяным дедом, греющимся у теплотрассы, с женщинами из цыганского табора, стиравшими бельё у уличной колонки. Ответы были однообразными и безрадостными. «Бродяжничают, милая, их тут много». «Соцслужбы гоняют, да куда там…» «Своих проблем хватает». Мир за пределами её квартала оказался не враждебным — он был абсолютно равнодушным. И в этом равнодушии, таком знакомом ей самой, таилась самая страшная правда: мальчик и его мать были невидимы. Частью городского пейзажа, как ржавая качель или разбитая бутылка. Их страдание не было трагедией. Оно было фоном. Анна уже начала сомневаться, не сошла ли

Неделя поисков превратилась для Анны в изматывающее, стыдливое паломничество по задворкам собственного благополучия. Она бродила по тем самым улицам, которые всегда пересекала на машине, не глядя по сторонам. Теперь она вглядывалась в каждую арку, каждый подвал, каждый тёмный угол. Она разговаривала с людьми, с которыми никогда бы не заговорила: с ворчливыми бабушками на лавочках у парадных, с вечно пьяным дедом, греющимся у теплотрассы, с женщинами из цыганского табора, стиравшими бельё у уличной колонки.

Ответы были однообразными и безрадостными. «Бродяжничают, милая, их тут много». «Соцслужбы гоняют, да куда там…» «Своих проблем хватает». Мир за пределами её квартала оказался не враждебным — он был абсолютно равнодушным. И в этом равнодушии, таком знакомом ей самой, таилась самая страшная правда: мальчик и его мать были невидимы. Частью городского пейзажа, как ржавая качель или разбитая бутылка. Их страдание не было трагедией. Оно было фоном.

Анна уже начала сомневаться, не сошла ли она с ума окончательно. Может, его и правда не существовало? Может, это был сон наяву, порождённый усталостью и чувством вины? Но тогда откуда этот леденящий холод в кармане, где она теперь постоянно носила ту самую, смятую пятисотрублёвку? Откуда этот запах лекарств и сырости, который иногда накрывал её в самой неожиданный момент?

***

Она стояла у входа в маленький, убогий магазин «Продукты», который ютился в полуподвале соседнего дома. Витрины были заклеены пожелтевшими объявлениями, внутри горела одна тусклая лампочка. Анна зашла не за покупками. Она зашла, потому что больше не знала, куда идти. Воздух пах старым сыром, дешёвым хлебом и безнадёгой.

За прилавком сидела пожилая женщина с добрым, усталым лицом, вязавшая что-то из толстой серой пряжи. Она подняла на Анну глаза, и в них не было привычной продавцу настороженности.
— Что вам, милая? Хлебушка свежего привезли.

Голос у женщины был тихим, грудным, и в нём звучало такое простое человеческое участие, что у Анны неожиданно сжалось горло. Она молча покачала головой, пытаясь подобрать слова. Как спросить? С чего начать?

— Я… я ищу мальчика, — наконец выдохнула она. — Лет семи. В большой синей куртке. Он… он просил хлеба. Говорил, мама болеет.

Женщина перестала вязать. Её пальцы замерли. Она пристально посмотрела на Анну, и в её взгляде что-то промелькнуло — узнавание? Печаль?
— Алёшенька… — тихо произнесла она, больше похоже на вздох.

Сердце Анны упало и забилось с новой силой одновременно. Имя. У него было имя.
— Вы его знаете? — голос её сорвался на шёпот.

— Знаю, — кивнула женщина, откладывая вязание. Она обвела взглядом свой убогий магазинчик, словно ища защиту в этих полках с консервами и пачками крупы. — Он с мамой… в подвале, в том расселённом доме на Заводской, знаете? Рядом с гаражами. Там теперь только они, да бомжи. Мать его… Светланой звать. Хорошая была женщина. Работала, сына растила. А потом сломила её болезнь. Рак, говорят. Запущенный.

Каждое слово било по Анне, как молоток. «Светлана». «Рак». «Запущенный». Это были уже не абстрактные понятия, а конкретная судьба. Женщина говорила о них, не как о «бродягах», а как о людях. И в её голосе звучала та самая, простая, негромкая жалость, которой так не хватило тогда Анне.
— Он… Алёша… часто сюда заходит?
— Раньше заходил. Молоко покупал, хлеб белый, самый дешёвый. Деньги из копилки своей нёс, мелочь. Глаза такие… взрослые. Не по годам. А в последнее время… — женщина опустила глаза, помяла в пальцах край свитера. — Видно, деньги кончились. Заглядывает иногда, стоит у двери. Я ему хлебца даю, молочка пакетик. Он берёт, спасибо говорит тихо-тихо, и уходит. Стыдится, птенчик. А глаза… они у него будто светятся изнутри. Вся душа наружу, вся боль. Смотреть невыносимо.

«Вся душа наружу». Анна вспомнила этот взгляд. Эта бездна — и была его душой, вывернутой наизнанку, обожжённой и обнажённой.
— Адрес… вы сказали, на Заводской?
Женщина напряглась.
— А вам зачем, милая? Если от соцзащиты — они его в приют заберут. Мать в больницу. А она, Светлана-то, как огня этого боится. Говорит, умрёт там одна. Сына потеряет. Лучше уж вместе…
— Нет! — резко, почти крикнула Анна. — Я не из соцзащиты. Я… — она запнулась, не зная, как объяснить этот комок стыда, страха и долга, который привёл её сюда. — Я хочу помочь. По-человечески.

Женщина долго смотрела на неё, изучающе. Потом медленно, будто совершая что-то важное, кивнула.
— Дом номер пятнадцать на Заводской. Там уже пол-дома нет, крыша провалилась. Подвал с торца, где трубы тепловые выходят. Только… будьте осторожны. И с сердцем… Там тяжело смотреть.

Она вышла из-за прилавка, достала с полки свежую буханку чёрного хлеба и пакет молока.
— Возьмите. От меня. Скажите… скажите, что от тёти Вари.

Анна взяла хлеб и молоко. Они были тёплыми, тяжёлыми, настоящими. Она сунула руку в карман за кошельком, но женщина резко мотнула головой.
— Не надо. Это не продаётся.

Анна только кивнула, сжав в горле новый комок слёз. Не от горя. От этой неожиданной, тихой доброты, которая жила здесь, среди этой безнадёги. Она сказала «спасибо» и вышла на улицу.

Дорога до Заводской улицы заняла двадцать минут на такси. Чем дальше они ехали от центра, тем мрачнее становились пейзажи за окном. Район промзон, полузаброшенных заводов, гаражных кооперативов, похожих на кладбища ржавого железа. Дом номер пятнадцать был не домом, а призраком. Трёхэтажное здание сталинской постройки, с выбитыми окнами, облупившейся штукатуркой и зияющими чёрными дырами вместо подъездов. Часть крыши действительно обрушилась. Рядом валялись горы строительного мусора. Место было мёртвым.

Анна вышла из такси, и водитель, бросая на неё недоумённый взгляд, тут же уехал. Она осталась одна перед этим каменным чудовищем. Ветер гулял по пустырю, завывая в пустых глазницах окон. Она обошла дом с торца, как сказала тётя Варя. И увидела их — толстые, ржавые трубы теплотрассы, выходящие из-под земли и уходящие в стену. Рядом с ними, почти неотличимый от кучи кирпича, был низкий, заваленный досками и кусками шифера лаз. Вход в подвал.

У входа валялись пустые консервные банки, бутылки, обрывки какой-то грязной ткани. И стоял запах. Тот самый, который она уже чувствовала от купюры, но здесь он был в тысячу раз сильнее. Запах сырости, плесени, мышей, тления и — поверх всего — сладковато-приторный, лекарственный запах тяжело больного человека. Запах смерти, которая уже расставила в этом подвале свои владения.

Анна замерла. Ноги отказывались идти вперёд. Вся её сущность, всё её отточенное годами чувство самосохранения кричало: «Беги! Ты не должна этого видеть! Это не твой мир!». Руки, сжимавшие хлеб и молоко, вспотели. Она сделала шаг назад. И в этот миг из чёрного провала входа донёсся звук.

Тихий, надрывный, сухой кашель. Он не прекращался. Он звучал, как предсмертный хрип, как попытка выплюнуть из груди саму жизнь. За ним послышался шорох, и чей-то слабый, сиплый голос, неразборчиво что-то прошептавший. И в ответ — тишина. Потом лёгкий, едва слышный звук, похожий на звон ложки о стекло.

Это были они.

Анна закрыла глаза, сделала глубокий, дрожащий вдох. Запах ударил в ноздри, вызывая рвотный позыв. Она сглотнула. Вспомнила глаза Алёши. Вспомнила свои слова. Вспомнила тёплый хлеб в руках тёти Вари.

«Не для них, — прошептала она себе. — Для себя. Чтобы больше никогда не быть той женщиной у машины».

И она пошла вперёд. Раздвинула доски, загораживавшие вход. Перед ней открылся тёмный, узкий проход, ведущий вниз, в полную темноту. Ступени были скользкими от влаги и грязи. Она спускалась, цепляясь за холодные, покрытые слизью стены. Кашель становился всё ближе, обрастая новыми звуками: скрипом, стоном, хриплым дыханием.

Внизу оказалось небольшое помещение, слабо освещённое тусклым светом, падавшим из какой-то щели в потолке. Воздух был густым, спёртым, тем запахом, от которого кружилась голова. Анна остановилась, давая глазам привыкнуть к полумраку.

И тогда она увидела.

Это была не комната. Это была нора. Бетонные стены, покрытые чёрной плесенью. На полу — грязные матрасы, набросанные прямо на бетон. На одном из них, укутанная в несколько старых, серых одеял, лежала женщина. Светлана. От неё остались кожа да кости. Лицо восковое, ввалившиеся щёки, огромные, запавшие глаза, смотревшие в потолок невидящим взглядом. Её грудь судорожно вздымалась под тонким одеялом, каждый вдох давался с тем самым хрипом, который Анна слышала снаружи.

Рядом с матрасом, на корточках, сидел Алёша. Он был спиной к ней. В его руках была консервная банка, а в ней — кусок того самого, дешёвого белого хлеба, размоченный в молоке. Он бережно, с невероятной для его возраста сосредоточенностью, подносил ложку к губам матери. Та медленно открывала рот, делала крошечный глоток и снова закашливалась, разбрызгивая пищу. Алёша терпеливо вытирал ей подбородок тряпочкой и снова зачёрпывал ложку.

Он что-то шептал ей. Слишком тихо, чтобы разобрать слова. Но по интонации это были слова утешения, ласки. Ребёнок утешал умирающую мать.

Анна не смогла сдержать тихого, сдавленного всхлипа.

Алёша вздрогнул и резко обернулся. Его глаза, в полумраке, вспыхнули, как у загнанного зверька. Он узнал её. В его взгляде промелькнуло сначала недоумение, потом — та самая, леденящая пустота, которую она видела тогда. Но не было страха. Было… ожидание. Ожидание новой обиды, нового удара.

— Тётя… — прошептал он, вставая, заслоняя своим маленьким телом мать. — Зачем вы пришли?

Его голос был абсолютно плоским, безжизненным. В нём не было ни капли детской интонации.

Анна попыталась что-то сказать, но язык не слушался. Она могла только смотреть. Смотреть на эту картину ада, разворачивающуюся в двадцати минутах езды от её стерильной квартиры. На размоченный в молоке хлеб — последнее причастие. На ребёнка, исполняющего роль сиделки, санитара, единственной опоры. На женщину, для которой смерть была уже не трагедией, а избавлением.

Она сделала шаг вперёд, протягивая пакет с хлебом и молоком.
— Я… я принесла… от тёти Вари… — выдавила она наконец.

Алёша не взял пакет. Он смотрел на её руки, на дорогую, но теперь грязную куртку, на её лицо, искажённое горем и ужасом.
— Денег не надо, — повторил он своё заклинание, произнеся его как отрезанное. — Маме только хлеб с молоком. Остальное не надо.

— Это не деньги, — слёзы, наконец, хлынули у Анны градом, горячие, неудержимые. Они текли по её грязным щекам, капали на бетонный пол. — Это просто хлеб. И молоко. Пожалуйста, возьми.

Светлана на матрасе слабо пошевелилась. Её глаза, мутные от боли и лекарств, медленно повернулись к Анне. В них не было осуждения. Не было ненависти. Было… что-то вроде удивлённой, горькой благодарности. Благодарности за то, что кто-то, наконец, увидел. Увидел не попрошайку, а её сына. Её Алёшу.

Она беззвучно пошевелила губами. Алёша наклонился к ней, прислушался. Потом выпрямился.
— Мама говорит… спасибо, что пришли. — Он произнёс это как переводчик, без эмоций. Потом, после паузы, добавил, и его голос впервые дрогнул: — Она давно… никого не видела. Кроме меня.

Это было последней каплей. Анна опустилась на колени прямо в грязь, в пыль, в невыносимый запах этого подвала. Она не могла больше стоять. Её трясло.
— Простите меня, — зарыдала она, обращаясь и к мальчику, и к его матери. — Простите, пожалуйста. Я… я не знала. Я не думала… Я сказала такие ужасные слова…

Алёша смотрел на неё, и в его глазах ледяная кора медленно начинала трескаться. Не от её слёз. От её слов. От этого «простите». Он, казалось, впервые за долгое время видел перед собой не врага, не равнодушного прохожего, а… человека. Такого же растерянного, такого же сломленного, как он сам. Только по-другому.

Он медленно подошёл, взял у неё из рук пакет. Его пальцы коснулись её ладони — они были холодными, как лёд.
— Не плачьте, тётя, — сказал он тихо. — Маме хуже от слёз. Она переживает.

Анна подняла на него глаза, пытаясь сквозь водяную пелену разглядеть его лицо. В нём всё ещё была бездна. Но на её дне, казалось, мелькнула крошечная, слабая искорка. Не надежды. Просто… удивления. Что кто-то может плакать о них.

Она поняла в тот миг, что не может просто принести хлеб и уйти. Что дверь, которую она открыла, уже не захлопнется. Что эти двое — эта умирающая женщина и этот старый не по годам ребёнок — теперь часть её жизни. Страшная, больная, неудобная часть. Но часть.

Она вытерла лицо рукавом, пытаясь взять себя в руки.
— Алёша… можно так? — спросила она, и её голос всё ещё дрожал. — Мне нужно… мне нужно поговорить с твоей мамой. И с тобой. Можно я помогу? Не деньгами. Просто… помогу.

Она ждала отказа. Ожидала, что он снова отвернётся, защитит свою мать и свою боль от постороннего вторжения.

Но Алёша посмотрел на мать. Светлана слабо, едва заметно кивнула. И он, не отводя от Анны глаз, кивнул тоже.
— Ладно, — прошептал он. — Только… тише. Ей нужно спать.

И Анна осталась. Сидела на холодном бетоне рядом с матрасом, в этом царстве отчаяния и смерти. И слушала тихий, прерывистый рассказ, который по крупицам, между приступами кашля, выдавала ей Светлана, а Алёша молча, как тень, сидел рядом, держа мать за руку. Она слушала, и мир вокруг рушился, чтобы построиться заново. Уже не из стекла и стали. Из слёз, боли и этой хрупкой, невероятной отваги маленького мальчика, который не сдался.

***

Анна осталась в подвале на несколько часов. Она сидела на краю второго, пустого матраса, завернувшись в найденный в углу старый плед, который пах пылью и мышами, но хотя бы немного спасал от пронизывающего холода. Она не могла уйти. Не физически — ноги бы её вынесли, она бы вырвалась на свежий воздух, в нормальный мир. Она не могла уйти морально. Отпустить эту картину, эти звуки, этот запах означало снова стать той самой женщиной у машины. А она уже не могла.

Светлана говорила мало и с большим трудом. Её речь прерывалась мучительными приступами кашля, после которых она долго лежала с закрытыми глазами, пытаясь отдышаться. Анна сидела тихо, боясь шелохнуться, чтобы не потревожить. Алёша, как маленький часовой, дежурил у матраса, подавая матери глоток воды из пластиковой бутылки или поправляя сбившееся одеяло. Его движения были выверенными, осторожными, как у опытной медсестры.

— Всё… всё хорошо было, — прошептала Светлана, когда кашель на время отступил. Её голос был сиплым, словно пропущенным через тёрку. — Работала швеёй в ателье. Алёшенька… в садик ходил. Квартира была, своя, в общежитии. Маленькая, но своя. — Она слабо улыбнулась, глядя в потолок, будто видела там те стены. — Он у меня… какой умный был. Стихи рассказывал на утренниках… все умилялись.

Алёша, услышав это, опустил глаза и покраснел. Не от стыда. От какой-то непереносимой нежности, смешанной с болью.

— А потом… — голос Светланы оборвался. Она сглотнула, и её лицо исказила гримаса. — Потом стало тянуть в боку. Потом — ком в груди. Диагноз… — она выдохнула, и этот выдох был похож на стон. — Рак. Четвёртая стадия. Сказали, можно пробовать… дорого. Очень. Я лекарства покупала, что могла. На работу уже не выходила. Сбережения… квартирку пришлось продать. Денег хватило на год. Год… надежды.

Она замолчала, собираясь с силами. Анна не дышала, слушая. Каждое слово падало в тишину подвала, как камень в колодец.

— Потом деньги кончились. Лежать в больнице… бесплатно… там умирают в коридорах. И Алёшу… его бы в приют. Я не могла. Мы сняли комнату. Потом — угол. Потом… — её взгляд скользнул по мрачным стенам. — Сюда. Тёплая труба хоть греет. И никто… не прогоняет.

— Мама, не надо, — тихо сказал Алёша, дотрагиваясь до её руки. — Отдохни.

— Надо, сынок, — Светлана посмотрела на него, и в её глазах вспыхнул такой огонь материнской любви, что Анне стало физически больно. — Пусть тётя знает. Пусть знает, какой у меня сын. Он… он за меня держался. В магазин бегал, еду готовил, убирал… Меня мыл. Меня, такую… — её голос снова сорвался.

Анна не выдержала. Слёзы потекли снова, беззвучно, горячими потоками.
— Почему вы не обратились за помощью? В соцзащиту? Хотя бы ему…

— Боюсь! — вырвалось у Светланы с такой силой, что она закашлялась. Алёша бросился поправлять подушку. Когда приступ стих, она продолжила, уже шепотом, полным животного страха: — Меня заберут в хоспис. Умру там одна. А его… в приют. Он там пропадёт. Он у меня тихий, не пробивной. Его затравят. Он… он всё, что у меня есть. Я не могу умереть, не зная, что он… в безопасности. Лучше уж здесь. Вместе.

«Лучше уж здесь». В этом ледяном аду, в грязи и вони. Потому что «вместе». Анна поняла всё. Это был не выбор. Это была безвыходность, окрашенная в цвета последней, отчаянной материнской любви.

— А лекарства? — спросила Анна, едва владея голосом. — Обезболивающие?

— Что выписывали… кончились, — просто сказал Алёша, не глядя на неё. Он говорил о боли матери так же буднично, как о погоде. — Тётя Варя иногда даёт таблетки, от сердца. Они немного помогают. А так… терпит.

Анна представила эту боль. Невыносимую, разъедающую, круглосуточную. И эту женщину, которая терпела её ради того, чтобы каждый день видеть лицо сына. И этого мальчика, который был свидетелем этой пытки, бессильный её остановить.

Она сломалась окончательно. Всё её самообладание, вся её выстроенная годами броня рассыпалась в прах. Она зарыдала, громко, безутешно, закрыв лицо руками. Рыдания сотрясали её, вырывались наружу душераздирающими всхлипами. Она плакала за Светлану. За Алёшу. За их сломанные жизни. Но больше всего — за себя. За свою слепоту, за свой чёрствый, удобный цинизм, за те слова, которые она бросила в лицо этому ребёнку.

— Простите… — повторяла она сквозь рыдания. — Я не знала… Я так виновата…

Она чувствовала, как к ней осторожно прикоснулись. Маленькая, холодная рука легла на её колено. Анна опустила руки. Перед ней стоял Алёша. Он смотрел на неё, и в его бездонных глазах теперь плескалось не отчаяние, а растерянность. Он не привык, чтобы взрослые плакали. Чтобы они просили прощения.

— Не надо так, тётя, — сказал он очень тихо. — Вы же… помогли. Хлеб принесли.

Эти слова, сказанные с такой серьёзностью, добили её окончательно. Он утешал её. Её, здоровую, сытую, обеспеченную женщину. Потому что видел её слёзы и не понимал, что они значат.

Продолжение истории ниже!

Нравится рассказ? Тогда порадуйте автора! Поблагодарите ДОНАТОМ за труд! Для этого нажмите на черный баннер ниже:

Экономим вместе | Дзен

Начало здесь:

Пожалуйста, оставьте пару слов нашему автору в комментариях и нажмите обязательно ЛАЙК, ПОДПИСКА, чтобы ничего не пропустить и дальше. Виктория будет вне себя от счастья и внимания!

Можете скинуть ДОНАТ, нажав на кнопку ПОДДЕРЖАТЬ - это ей для вдохновения. Благодарим, желаем приятного дня или вечера, крепкого здоровья и счастья, наши друзья!)