Найти в Дзене
Валерий Коробов

Бремя выбора - Глава 2

Безумие бывает тихим. Оно не всегда кричит и рвёт на себе волосы. Иногда оно просто сидит на крыльце опустевшего дома, качается из стороны в сторону и напевает что-то беззвучное себе под нос. Именно такой — сломленной и пустой — увидел свою жену Владимир, понимая, что их брак-тюрьма дал первую трещину, и падать теперь предстоит всем. Глава 1 Зима 1931-32 года выдалась на редкость суровой. Свинцовые морозы сковали Озёрное, засыпали снегом по самые крыши, и жизнь в селе словно замедлилась, ушла внутрь изб, затаилась у печек. Но под этой ледяной коркой, в человеческих отношениях, продолжали зреть свои, невидимые снаружи бури. Знание, полученное от пьяной Марфы, поселилось в Владимире не яростным пожаром, а тлеющим, токсичным углём. Он больше не смотрел на Клавдию с безразличием. Теперь его взгляд, мимолётный и тяжёлый, был полон тихого, бездонного презрения. Он знал. И она чувствовала, что он знает. Это выводило её из себя больше, чем прежняя холодность. – Что ты на меня так смотришь? – н

Безумие бывает тихим. Оно не всегда кричит и рвёт на себе волосы. Иногда оно просто сидит на крыльце опустевшего дома, качается из стороны в сторону и напевает что-то беззвучное себе под нос. Именно такой — сломленной и пустой — увидел свою жену Владимир, понимая, что их брак-тюрьма дал первую трещину, и падать теперь предстоит всем.

Глава 1

Зима 1931-32 года выдалась на редкость суровой. Свинцовые морозы сковали Озёрное, засыпали снегом по самые крыши, и жизнь в селе словно замедлилась, ушла внутрь изб, затаилась у печек. Но под этой ледяной коркой, в человеческих отношениях, продолжали зреть свои, невидимые снаружи бури.

Знание, полученное от пьяной Марфы, поселилось в Владимире не яростным пожаром, а тлеющим, токсичным углём. Он больше не смотрел на Клавдию с безразличием. Теперь его взгляд, мимолётный и тяжёлый, был полон тихого, бездонного презрения. Он знал. И она чувствовала, что он знает. Это выводило её из себя больше, чем прежняя холодность.

– Что ты на меня так смотришь? – набрасывалась она однажды за завтраком, когда его молчаливый взгляд задержался на ней на секунду дольше обычного.
– Никак, – отводил он глаза, возвращаясь к чёрному хлебу и пустому чаю.
– Врешь! Я вижу! Ты меня ненавидишь!
– Я никого не ненавижу, – тихо отвечал он, и в этой тишине была такая смертельная усталость, что у Клавдии захватывало дух. Она предпочла бы крик, скандал, драку – что-то живое. А он был как могильная плита.

Она пыталась вернуть контроль новыми способами. Принесла из райцентра брошюры по агрономии, положила перед ним.
– Почитай. Развивайся. Можешь заведующим складом стать, а не с лошадьми возиться.
Он перелистал страницы с сухими таблицами и поставил брошюру на полку, рядом с запылившимся томиком Есенина, к которому так и не притронулся.
– Не интересует.
– Чем интересует-то? Стишки сопливые? – язвила она, но укол не достигал цели. Он уже не защищал Софью и её мир. Он просто уходил в себя, в ту внутреннюю крепость, куда ей не было хода.

Тем временем слухи о возможной смене председателя крепли. В село приезжали какие-то люди из района, незнакомые, в кожанках, обходили поля, разговаривали со стариками, заглядывали в амбары. Сергей Петрович ходил мрачный, насупленный, и даже дома его некогда громкий голос звучал приглушённо. Он чаще кричал на Клавдию, срывая на ней накопленное раздражение и страх.

– Всё из-за твоих капризов! – рявкнул он как-то вечером, когда она пожаловалась, что Владимир «как пень». – Нашёл бы себе парня попроще, не было бы этих пересудов! А теперь все шепчутся: дочь председателя замуж вышла за того, кого под угрозой тюрьмы взяла! Красиво!

Клавдия вспыхнула.
– Так ты сам же помогал! Сам всё устроил!
– Чтобы ты счастлива была! А ты счастлива? Он на тебя как на пустое место смотрит! Я-то думал, остепенится парень, оценит… Ан нет! Душу не купишь, Клавдия! Не купишь!

Этот разговор, подслушанный Владимиром в соседней комнате, был глотком горького, но справедливого яда. Он понял, что и сам Сергей Петрович начинает осознавать провал своей авантюры. Дом, построенный на шантаже, давал трещины.

Но самое страшное происходило с Анной Семёновной. Она не просто угасала – она растворялась. Молчаливая, как тень, она выполняла всю работу по дому, но часто замирала посреди комнаты, уставившись в одну точку, и губы её беззвучно шевелились. Иногда ночью Владимир слышал из её каморки сдавленные всхлипы. Однажды он застал её на кухне: она сидела на табурете и смотрела на свои шершавые, изуродованные работой руки, на которых словно невидимым карандашом что-то выписывала. Увидев его, она вздрогнула и спрятала руки под фартук.
– Мама, что с тобой?
– Ничего, сынок… Просто… вспомнила, как ты маленький был, в ладошку мою свою ручонку клал… – Она заплакала, тихо и безнадёжно. – Прости…

Её душа, не выдержав тяжести вины и унижения, медленно отходила от берегов реальности. Это было страшнее любой болезни.

А в это время Софья совершила неожиданный поступок. Она, всегда тихая и незаметная, вдруг пришла в сельсовет и попросила выделить ей участок под огород побольше, рядом с болотцем, где земля считалась плохой. Когда удивлённый сотрудник спросил, зачем ей, одинокой девушке, столько хлопот, она твёрдо ответила:
– Буду лекарственные травы сажать. Ромашку, зверобой, мяту. Для колхозной аптечки. Книжку достала, научусь.
Это было разумно, полезно и попадало в дух времени – личная инициатива на благо коллектива. Ей не смогли отказать. Соседи только качали головами: «Совсем девка с ума сошла от горя. В землю ударилась».

Но Софья не сошла с ума. Она нашла точку опоры. Работа на земле, целебные травы – это было что-то простое, настоящее, не связанное с предательством и ложью, что её окружали. Она с утра до ночи копалась на своём участке, не обращая внимания на холод и усталость. Её руки, прежде привыкшие держать книгу, покрывались мозолями, но в глазах, впервые за долгие месяцы, появился слабый, упрямый огонёк. Она не просто хоронила свою любовь. Она начала строить новую жизнь, кирпичик за кирпичиком, на самой неплодородной почве, какая только нашлась.

Однажды, возвращаясь с конюшни, Владимир увидел её издалека. Она стояла на краю своего участка, смотрела на проталины, и ветер трепал её скромный платок. Она не увидела его. А он, спрятавшись за углом сарая, смотрел на неё, и в его омертвевшей душе что-то дрогнуло. Не надежда – её не было. Гордость. Горькая, бесконечно печальная гордость за неё. Она не сломалась. Она нашла в себе силы не просто выживать, а расти. Как тот самый зверобой, что пробивается сквозь камни.

Вечером того же дня в дом председателя явился Никифоров. Он пришёл без предупреждения, с тем же непроницаемым лицом. Сергей Петрович встретил его с неестественной приветливостью, но в глазах читалась тревога.
– Товарищ Никифоров! Какими судьбами? К чаю?
– Дело, Сергей Петрович, – коротко отрезал чекист, снимая шинель. Его взгляд скользнул по Владимиру, молча сидевшему в углу, и по Клавдии, замершей у печи. – Поступила анонимка. На вас.

В комнате повисла гробовая тишина.
– На… меня? – председатель побледнел. – Что там?
– Пишут, что вы покрываете недостачи, допускаете разбазаривание колхозного имущества. Что у вас в подчинении – семейный круг. Зять на тёплом месте, хотя народ ропщет. И ещё… – Никифоров сделал театральную паузу, доставая папиросу. – Пишут про старую историю с зерном. Про то, что свидетельница Марфа была подкуплена. И что освобождение арестованной Ивановой было незаконным, по личной протекции.

Сергей Петрович тяжело опустился на стул. Клавдия вскрикнула:
– Это клевета! Кто-то хочет опозорить отца!
– Возможно, – равнодушно сказал Никифоров, закуривая. – Но проверять придётся. Ревизия на следующей неделе. Особая, из области. Готовьте документы. И… – он посмотрел прямо на Владимира, – вам, товарищ Иванов, возможно, придётся дать показания. По поводу обстоятельств вашей женитьбы. И освобождения матери. Чтобы прояснить картину.

Владимир поднял глаза. Впервые за многие месяцы в них вспыхнула не усталость, а живой, острый интерес. Подземные толчки, предвещавшие грозу, наконец докатились и до этого дома. Стены тюрьмы, в которую он себя заточил, затрещали по швам. Никифоров ушёл, оставив после себя запах дешёвого табака и панического страха.

В ту ночь в доме председателя никто не спал. За стеной слышались приглушённые, но яростные споры Сергея Петровича и Клавдии. Анна Семёновна в своей каморке тихо молилась, прижимая к груди старую иконку. А Владимир сидел у окна в своей комнате и смотрел, как луна отражается в ледяных узорах на стекле. Он думал о том, что сказал Никифоров. «Дать показания». У него не было доказательств, кроме слов пьяной Марфы. Но теперь, когда трон под ногами у Сергея Петровича зашатался, эти слова могли обрести вес. Или… или его самого сделают козлом отпущения, списав на него все грехи, чтобы спасти председателя.

Он встал, подошёл к запертому сундучку, достал томик Есенина. Листы были чистыми, он не открывал его с той страшной осени. Но сейчас ему нужно было не чтение. Он искал тот самый засушенный василёк. Его там не было. Рассыпался, исчез, как и его прежняя жизнь. Он закрыл книгу. Снаружи завывал ветер, поднимая снежную пыль. Гроза приближалась. И впервые Владимир почувствовал не страх, а странное, щемящее предвкушение. Даже если эта гроза сметёт его самого – она смоет и эту гнилую, невыносимую ложь. В этом была своя, горькая справедливость. Он лёг, но не спал, прислушиваясь к скрипу половиц в доме и далёкому волчьему вою за околицей. Игра чужими жизнями приближалась к развязке, и ставки в ней росли с каждым часом.

***

Ревизия из области приехала на следующей неделе, как и предупреждал Никифоров. Но приехала не в составе трёх-четырёх человек, как ожидалось, а целой комиссией из пяти человек во главе с сухощавым, неприятно пронзительным мужчиной по фамилии Вольский. Он носил очки в стальной оправе и говорил тихо, но каждое его слово било точно в цель, как гвоздь.

Они поселились не в доме председателя, а в сельской школе, превратив один из классов в свой штаб. Это уже был плохой знак. Комиссия работала методично и беспощадно: пересчитывала зерно в амбарах до последнего зёрнышка, сверяла приходно-расходные книги за три года, опрашивала колхозников поодиночке, втайне от начальства. По селу поползли новые слухи: «Всё вскроют», «Сергея Петровича под суд отдадут», «Нового пришлют».

Атмосфера в доме председателя стала невыносимой. Сергей Петрович, прежде громкий и властный, сник, осунулся. Он метался между домом и конторой, возвращался поздно, от него пахло потом и страхом. Он пытался что-то наладить, задобрить комиссию, передал через Клавдию Вольскому банку домашнего мёда. На следующий день банка вернулась обратно в дом с сухим замечанием: «Товарищу Вольскому ваши подношения не требуются». Это было публичным и страшным унижением.

Клавдия реагировала истерикой и яростью. Она винила во всем коварных завистников, «кулацкие элементы», которые хотят опорочить её отца. Но в её глазах, когда она думала, что никто не видит, читался животный страх. Страх потерять всё: положение, власть, уважение, тот самый фасад благополучия, ради которого она и продала душу. Она стала придираться к домашним с удвоенной силой, срывая на них накопленное напряжение.

– Ты! – накинулась она как-то на Анну Семёновну, которая молча перебирала крупу. – Из-за тебя всё началось! Из-за твоего воровского сына!
Анна Семёновна не ответила. Она лишь подняла на неё свои огромные, потухшие глаза и медленно покачала головой. В этом молчаливом движении было столько нечеловеческой скорби и понимания, что Клавдия, сражённая, отступила, бормоча проклятия.

Владимира вызвали в штаб комиссии на третий день проверки. Маленькая школьная парта, за которой сидел Вольский, казалась ему страшнее любого следственного стола.
– Товарищ Иванов, – начал Вольский, не предлагая сесть. – Вы работаете учётчиком фуража. По вашим ведомостям, за зиму списано на корм лошадям зерна на три центнера больше, чем по нормам. Объясните.
– Зима была суровая, – тихо, но чётко ответил Владимир. – Лошади истощены. Председатель, Сергей Петрович, лично распорядился увеличить пай, чтобы не падали. Приказ устный.
Вольский что-то пометил в бумаге.
– Устные приказы… удобно. А почему именно вас, зятя председателя, поставили на эту должность? Не слишком ли тёплое место для человека без специального образования?
– Я грамотный, – пожал плечами Владимир. – А место… оно не тёплое. Конюшня. Мороз, грязь. Кто хотел – не шёл.
– Зато ответственности меньше, чем в поле, и учёт… вольный, – уколол Вольский. – Вы чувствуете личную преданность Сергею Петровичу? Он ведь много для вас сделал. И жену дал, и мать вашу… из беды выручил.

Тут Владимир понял, к чему клонит ревизор. Его хотят либо запугать, чтобы он покрывал Сергея Петровича, либо наоборот – сделать «сознательным», чтобы давал показания против тестя. Он посмотрел прямо в стальные стёкла очков Вольского.
– Личной преданности у меня нет ни к кому. Есть долг. Мать моя ни в какой беде не была. Она была незаконно арестована по ложному обвинению. А освобождена – по закону, когда невиновность её была установлена.

Он сказал это настойчиво, глядя прямо в глаза ревизору, и в его голосе впервые за много месяцев зазвучала не усталость, а сила. Сила человека, которому уже нечего терять.
Вольский прищурился, изучающе разглядывая его.
– Ложное обвинение, говорите… Интересно. А кто, по-вашему, мог его сфабриковать?
Владимир глубоко вдохнул. Это был момент истины. Он мог назвать имя Клавдии, рассказать про Марфу. Но что это даст? Марфа отречется. Это будет слово против слова. И его самого обвинят в клевете на жену, чтобы отомстить. Он видел, как Вольский наблюдает за его реакцией. Это была ловушка.
– Не знаю, – опустил он глаза. – Следствие тогда вел уполномоченный Никифоров. Он лучше знает.

Вольский медленно кивнул, словно получил ожидаемый ответ.
– Хорошо. Пока свободны. Но не уезжайте из села.

Когда Владимир вышел из школы, его трясло мелкой дрожью. Не от страха – от адреналина, от пробудившейся после долгой спячки воли. Комиссия ищет слабые места. И он, случайно или нет, указал на одно из них – на историю с зерном.

Вечером того же дня произошло событие, взволновавшее всё село. К Вольскому, в штаб ревизии, пришла Софья. Она принесла с собой папку из грубой обёрточной бумаги, в которой были аккуратные, выведенные чернилами списки: «Травы лекарственные, собранные на участке №7 для нужд колхозной аптечки. 1931-32 гг.». Это был формальный повод. Настоящая причина была иной.

Её приняли. Разговор длился больше часа. Никто не знал, о чём они говорили. Но когда Софья вышла, её лицо было бледным, но спокойным, а глаза горели тем самым твёрдым, холодным огнём, который Владимир заметил у неё на огороде. Она шла по селу, не опуская головы, и люди расступались перед ней, чувствуя что-то новое, необъяснимое.

Клавдии, конечно же, тут же донесли.
– Эта… эта стерва! – зашипела она, влетев в дом. – Она там, у этих… нажаловалась! Наверняка! Папа, что нам делать?
– Заткнись! – рявкнул Сергей Петрович, в отчаянии хватаясь за голову. – Сама виновата! Затеяла всю эту канитель! Теперь выплыло!

На следующий день комиссия произвела неожиданный и страшный для семьи председателя шаг: их дом был подвергнут обыску. Искали не столько золото или ценности, сколько документы. Вольский лично присутствовал при этом. Он молча наблюдал, как его люди перетряхивают сундуки, ощупывают подушки, заглядывают под половицы. Сергей Петрович сидел на лавке, опустив голову на руки. Клавдия стояла у печи, стиснув зубы так, что на скулах выступили желваки. Её взгляд, полный ненависти, был прикован к Владимиру, который стоял в дверях, будто всё происходящее его не касалось.

Именно в этот момент, когда обыск казался уже законченным, один из членов комиссии, молодой парень, обратил внимание на маленькую иконку в красном углу, которую не трогали из суеверия или уважения. Он снял её со стены. За иконкой, в выемке брёвна, лежал маленький, туго свёрнутый в трубку бумажный пакет.

– Что это? – спокойно спросил Вольский.
Сергей Петрович поднял голову. Его лицо стало землистым.
– Не знаю… Это не моё…
Пакет развернули. Внутри были три облигации государственного займа, довольно крупного номинала, и… расписка. Грязный, мятый клочок бумаги, на котором корявым, малограмотным почерком было написано: «Получила от гражданки Клавдии Сергеевны (дочери председателя) один полштоф самогона и платочек ситцевый за то, что скажу на Анну Иванову как на воровку зерна. Марфа Никитина. 15 ноября 1931 г.»

В комнате повисла мёртвая тишина. Даже агенты комиссии замерли. Это было не уликой – это была бомба.
Вольский медленно поднял глаза от бумаги и перевёл их сначала на Сергея Петровича, потом на Клавдию, потом на Владимира.
– Объясните.

Клавдия издала странный, сдавленный звук, как подстреленная птица, и рухнула на пол в истерике. Сергей Петрович, не говоря ни слова, закрыл лицо руками. Его плечи затряслись.

Владимир же смотрел на эту расписку, и мир вокруг него поплыл. Он думал, что уже ничего не может его удивить. Но эта найденная за иконкой бумага… Это была не просто расписка. Это был приговор. Чей-то? Клавдии? Да. Но и ему тоже. Потому что теперь всё выплывет наружу. Весь грязный торг. И его роль в нём. Он был не жертвой. Он был участником. Он согласился. Ценой своей души и чужого счастья.

Вольский аккуратно сложил бумагу, положил в свой портфель.
– Сергей Петрович, Клавдия Сергеевна, вы задержаны для дачи показаний. Прошу проследовать.
– А он? – вдруг выкрикнула Клавдия, указывая дрожащим пальцем на Владимира. Слёзы и тушь размазались по её лицу, делая его страшным. – Он тоже знал! Он молчал! Он тоже виноват!
Вольский посмотрел на Владимира.
– Товарищ Иванов, вы что-нибудь знали об этом документе?
Владимир медленно перевёл взгляд с рыдающей Клавдии на спокойное лицо ревизора. Он мог сказать «нет». Солгать. Попытаться спасти хоть что-то. Но ложь зашла слишком далеко и привела к краю пропасти. Он устал лгать.
– Я знал, что мою мать оклеветали, – сказал он тихо, но чётко. – И догадывался, кто это сделал. Но доказательств у меня не было. До сегодняшнего дня.

Его ответ был уклончивым, но не лживым. Вольский кивнул, как бы отмечая это про себя.
– Вы тоже свободны. Но, повторюсь, не покидайте село. Вам тоже предстоит дать подробные показания.

Клавдию и её отца увели. В опустевшем доме остались только Владимир и Анна Семёновна, которая, услышав шум, вышла из своей каморки. Она подошла к сыну, взяла его руку в свои холодные, дрожащие ладони.
– Конец, сынок? – прошептала она.
– Не знаю, мама, – ответил он, глядя в пустоту. – Может быть, это только начало.

Колокол правды прозвучал. Его звон был оглушителен и беспощаден. Он обрушил стены лжи, под которыми они все жили. Но что откроется теперь, когда пыль осядет? И кто устоит на ногах в этом новом, жестоком мире, где у каждого оказалось своё бремя вины? В окно било холодное весеннее солнце, но в доме председателя было темно и пусто, как в склепе.

***

Новость об аресте Сергея Петровича и его дочери прокатилась по Озёрному, словно удар набатного колокола. Но если колокол зовёт на помощь или на борьбу, эта весть вызвала странную, гнетущую тишину. Люди шептались на улицах, быстро расходясь при появлении посторонних, но в их глазах читалось не столько злорадство, сколько глубокий, животный страх. Страх перед тем, что рушится привычный миропорядок, пусть и несправедливый. Страх перед грядущими переменами, которые могли коснуться каждого.

Дом председателя стоял теперь наособицу, как прокажённый. Мимо него старались не ходить, а если и приходилось, то ускоряли шаг, не глядя на заколоченные на время следствия ставни. В доме оставались только Владимир и Анна Семёновна. Но если Владимир чувствовал лишь ледяное опустошение и усталость, то на его мать обрушилось последнее, смертельное испытание.

Весть о найденной расписке, о том, что её невиновность теперь официально признана, но признана ценой краха целой семьи, окончательно подкосила Анну Семёновну. Она не радовалась оправданию. Для неё это оправдание было оплачено слишком страшной монетой – разрушением жизней, пусть и жизней её мучителей. Её и без того слабое здоровье, подорванное тюрьмой и унижениями, резко ухудшилось. Она слегла. Не с горячкой или конкретной болезнью, а просто перестала вставать, почти перестала есть. Она тихо угасала, словно старая свеча, которой нечем больше питать своё пламя.

Владимир дни и ночи проводил у её постели. Он молча менял холодные компрессы на её лбу, пытался влить в её безвольные губы хоть немного бульона или молока. Иногда она приходила в себя, открывала глаза и смотрела на него с безмерной, всепрощающей любовью и такой же безмерной скорбью.
– Сынок… прости… – шептала она.
– Не надо, мама, не надо, – успокаивал он её, сжимая её исхудалую руку.
– Она… несчастная… Клавдия-то… – выдохнула как-то Анна Семёновна, и в её потухших глазах блеснула странная, неземная жалость. – Любви не знала… вот и очерствела…
У Владимира перехватило дыхание. Даже сейчас, на пороге смерти, его мать жалела ту, что сломала им всем жизни. В этом была её святость. И её проклятие.

Тем временем следствие набирало обороты. Сергея Петровича обвиняли уже не только в халатности и протекционизме, но и в систематических хищениях колхозного имущества, в сокрытии реальных урожаев, в создании «семейного клана». Клавдии вменяли в вину подкуп свидетеля, клевету и соучастие в злоупотреблениях отца. Судьба их висела на волоске, и слухи в селе говорили о долгих сроках.

Именно в эти дни, когда Владимир, казалось, достиг дна отчаяния, к нему пришла Софья. Она пришла не как возлюбленная, не как мстительница. Она пришла тихо, с котомкой в руках, и постучала в дверь кухни, которая теперь всегда была отперта – нечего стало бояться воров.
– Я принесла трав, – сказала она просто, увидев его измождённое лицо. – Для Анны Семёновны. Ромашку, мяту… Может, чай сделать, успокоит немного.
Он молча отступил, пропуская её. Она действовала уверенно и спокойно: налила воды в чугунок, развела огонь в печи, насыпала трав из своего холщового мешочка. В доме, где всё дышало смертью и распадом, появился лёгкий, горьковато-душистый аромат.
– Как она? – тихо спросила Софья, не глядя на него.
– Уходит, – так же тихо ответил Владимир. – Ей уже ничего не надо.
– Надо, – возразила Софья, и в её голосе прозвучала прежняя, знакомая ему твёрдость. – Ей надо знать, что ты не один останешься. Что жизнь… продолжается.
Он взглянул на неё. Она изменилась. Нежная, мечтательная девушка куда-то исчезла. Перед ним была женщина с характером, с волей, с лицом, на котором страдание высекло новые, более жёсткие и прекрасные черты.
– Зачем ты это делаешь? – спросил он. – После всего, что я…
– Я делаю это не для тебя, – резко перебила она. – Я делаю это для неё. Она была ко мне всегда добра. И для себя. Чтобы не превратиться в камень, как некоторые.

Он понял, о ком она. И промолчал. Софья приготовила чай, сама отнесла его в комнату к Анне Семёновне, помогла приподнять её, напоила с ложечки. Та посмотрела на неё мутными глазами, и вдруг в них мелькнуло узнавание.
– Софьюшка… голубушка… – прошептала она. – Прости…
– Вам меня прощать, Анна Семёновна, – мягко сказала Софья, вытирая ей губы. – Вы ни в чём не виноваты. Ни в чём.

С этого дня Софья стала приходить регулярно. Она приносила еду (Владимир почти не готовил), лекарственные отвары, сидела с Анной Семёновной, когда Владимиру нужно было отлучиться. Между ними не было ни объяснений, ни разговоров о прошлом. Была лишь тяжёлая, молчаливая работа по уходу за умирающей и какое-то новое, хрупкое понимание, построенное на общей боли и уважении к страданию.

Клавдию тем временем, после нескольких недель следствия, выпустили под подписку о невыезде. Отца её оставили под стражей, а её, как считалось, запуганную и сломленную дочь, решили не изолировать. Она вернулась в опустевший дом.

Владимир увидел её, когда возвращался из сельсовета, где давал бесконечные показания. Она сидела на крыльце своего дома, на том самом, где когда-то так гордо принимала гостей на своей свадьбе. Но теперь это была не гордая дочка председателя. Это была жалкая, опустошённая женщина в помятой кофте, с нечёсаными волосами. Она сидела, обхватив колени руками, и качалась взад-вперёд, тихо напевая что-то себе под нос. Увидев Владимира, она подняла на него взгляд. В её глазах не было ни ненависти, ни надменности. Была пустота, страшная, бездонная пустота безумия.
– Володя… – сипло позвала она. – А где папа? Они папу не отпустят? Они сказали… десять лет. Это много?
Он не ответил. Прошёл мимо, в дом, к матери. Но образ её безумных, пустых глаз преследовал его. Её наказание было страшнее любого суда. Она потеряла всё: власть, уважение, отца, рассудок. И даже того мужчину, которого пыталась купить, у неё не было. Он был рядом, но был дальше, чем любая звезда.

Через три дня Анна Семёновна тихо скончалась во сне. Она умерла, так и не дождавшись официального оправдания, но, возможно, найдя своё успокоение в том, что сын не один, что рядом есть кто-то с добрым сердцем. Владимир похоронил её на сельском кладбище, рядом с отцом. Проводить её пришло совсем немного людей: пару соседей постарше, да Софья, которая стояла чуть поодаль, скромная и собранная. Никаких официальных речей не было. Только ветер и редкие, холодные капли мартовского дождя.

После похорон Владимир вернулся в пустой дом. Теперь он был абсолютно один. Он сидел за столом и смотрел на стену, где когда-то висела икона, за которой нашли роковую расписку. Стены этого дома, когда-то казавшиеся такими прочными и надёжными, теперь давили на него, напоминая о лжи, предательстве и смерти.

Вдруг дверь скрипнула. Вошла Клавдия. Она была трезва, одета чисто, но в её движениях и взгляде была какая-то отрешённость, будто она наблюдала за происходящим со стороны.
– Мать твоя умерла, – констатировала она, не выражая ни печали, ни злорадства.
– Умерла.
– Теперь ты свободен, – сказала она, и в её голосе прозвучала странная, плоская логика. – От матери. От меня. Можешь уходить к своей Софье.
– Не могу, – ответил он, и сам удивился своим словам.
– Почему? – в её глазах на секунду вспыхнуло что-то похожее на интерес.
– Потому что я не свободен. Я связан. Всем этим. – Он махнул рукой, очерчивая пространство дома. – И ты тоже.
Она вдруг горько усмехнулась, и эта усмешка была страшнее любой истерики.
– Связана? Я? Да меня теперь вся деревня боится, как прокажённую. Никто не подойдёт, не заговорит. Отец – в тюрьме. Дом… этот дом отберут скоро, под правление нового председателя. Мне некуда идти, Володя. Некуда.

Она подошла к окну, прислонилась лбом к холодному стеклу.
– Знаешь, чего я сейчас хочу? Я хочу, чтобы всё вернулось назад. К тому утру, когда ты с Софьей у озера стихи читали. И я бы прошла мимо. И даже не посмотрела бы на вас. – Она замолчала. – Но не вернётся. Ничего не вернётся.

Она вышла так же тихо, как и вошла. Владимир остался сидеть в темноте. Стены дома, его личной тюрьмы, действительно рухнули. Но он обнаружил, что продолжает сидеть в образовавшихся развалинах, потому что не знает, как жить за их пределами. Его освобождение оказалось самой сложной задачей. И ключ к ней лежал не в прошлом, а в будущем, которое было туманным и пугающим. Но где-то в этом будущем, за пределами развалин, стояла женщина с котомкой лекарственных трав, которая уже начала строить свою жизнь заново. И, возможно, её путь был единственным светом в этой кромешной тьме.

***

Весна 1932 года пришла в Озёрное с запозданием, но властно. Снег сошёл, обнажив грязную, израненную землю, и такую же обнажённую, беспощадную правду о жизни села. На смену Сергею Петровичу приехал новый председатель — Алексей Гордеев, сухопарый, молчаливый фронтовик с орденом Красного Знамени на потёртом пиджаке. Он не стал устраивать показательных разборов и митингов. Просто пришёл, собрал актив, коротко сказал: «Будем работать. За прошлое отвечу я. За будущее — вы все». И начал с самого наболевшего — с подготовки к посевной.

Дом бывшего председателя, как и предсказывала Клавдия, решением сельсовета был передан под контору нового правления колхоза. Клавдии и Владимиру дали неделю, чтобы собрать вещи и найти себе другое жильё. Для Владимира это было не трагедией, а освобождением. Он молча упаковал в свой старый сундук немногочисленные пожитки, книги матери и те самые, свои, с Есениным и Блоком. Клавдия же восприняла выселение как последнее, несмываемое унижение. Она не помогала, сидела на том же крыльце и смотрела, как новые люди — сотрудник и два активиста — выносят столы и лавки из её бывшей горницы.

— Куда пойдёшь? — спросил её Владимир в последний вечер, когда сундук был уже собран.
Она пожала плечами, не глядя на него.
— Есть дальняя родственница, тётка в соседней деревне. К ней. Здесь… здесь мне не жить.
— Прости, — неожиданно для себя сказал он.
Она резко подняла на него глаза. В них не было ни прощения, ни смягчения. Была лишь усталая, горькая правда.
— Мне? За что? За то, что ты не полюбил меня? Это не прощается. И я тебя не прощаю. Ни тебя, ни её, ни себя. Мы все в этой грязи будем до конца пачкаться.

На следующий день она ушла, не попрощавшись, унося с собой своё безумие и свою ненависть как единственное, что у неё осталось. Владимир же временно перебрался в ту самую избу на краю села, где жила раньше с матерью. Она стояла пустая, холодная, но она была его. Здесь пахло воспоминаниями, а не ложью.

Первое время он жил как в тумане. Ходил на работу в ту же конюшню (новый председатель, Гордеев, пересматривая кадры, оставил его на месте — «работник не плох, дело знает»), возвращался в холодную избу, варил пустые щи из крапивы и прошлогодней картошки. Он был свободен, но не знал, что делать с этой свободой. Мир вокруг стал просторным и пугающим.

Именно в эти дни к нему снова пришла Софья. Не с утешением, а с делом.
— Дом тебе надо приводить в порядок, — сказала она, оглядывая заплесневевшие углы. — Печь протопить, стёкла помыть. И огород вскопать пора. Картошку сажать. У тебя семенной есть?
— Нет, — честно признался он.
— У меня есть. Поделюсь. Завтра принесу.

И она стала приходить. Не каждый день, но регулярно. Приносила то семян, то луковицы, то кусок домашнего хлеба. Она вела себя не как возлюбленная и даже не как близкий друг. Она была как сестра милосердия или просто хороший сосед, который видит беду и не может пройти мимо. Они почти не говорили о прошлом. Их разговоры были о настоящем: как лучше поставить забор, где выкопать яму для мусора, как бороться с жуком на картошке.

Однажды, когда они вместе вскапывали огород (Софья управлялась с лопатой ловко и быстро, Владимир — неумело и тяжело), он не выдержал.
— Софа, зачем ты это делаешь? Ты же должна меня ненавидеть.
Она выпрямилась, опершись на лопату, и вытерла пот со лба тыльной стороной ладони.
— Ненависть — это тяжёлое чувство, Володя. Оно отнимает много сил. А силы мне нужны для жизни. Для моего огорода, для моих трав. Я не могу тратить их на ненависть. Да и… — она на секунду задумалась, — я не ненавижу тебя. Мне тебя жалко. И себя жалко. И даже её, Клавдию, жалко. Все мы в этой истории что-то потеряли. И передо мной сейчас выбор — или до конца жизни оплакивать потерю, или попытаться вырастить что-то новое. Я выбрала второе.

Её слова поразили его своей простой, неженской мудростью. Она не простила — она перешагнула. И в этом перешагивании была огромная сила. Он смотрел на её руки в земле, на упрямые пряди волос, выбившиеся из-под платка, и чувствовал, как к его собственной омертвевшей душе начинает пробиваться что-то тёплое и живое. Не любовь — ещё нет. Уважение. И надежда, что если она смогла, то, может быть, и он сумеет.

Тем временем в селе жизнь понемногу налаживалась под началом Гордеева. Он был строг, но справедлив. Увидев, что у Софьи действительно получается выращивать лекарственные травы, он выделил ей официальный статус «заведующей колхозным аптекарским огородом» и даже нашёл где-то старый, дореволюционный справочник по траволечению. Слава о «травнице Софье» пошла по округе. К ней начали обращаться не только из Озёрного, но и из соседних деревень — за советом, за сушёной ромашкой или мятой от бессонницы. Она помогала всем, не беря платы, только иногда — продукты или мелкую помощь по хозяйству. Она стала нужной. И в этой нужности обрела уверенность, которой ей так не хватало раньше.

Владимир наблюдал за её преображением. И сам начал меняться. Он не бросился к ней с признаниями — слишком много стояло между ними. Но он начал жить. Не просто существовать, а жить. Он починил крышу на своей избе, смастерил новую лавку, разбил грядки по её совету. Он даже начал по вечерам иногда открывать книги. Не стихи — те ещё были слишком болезненны. А какую-то старую книгу по коневодству, которую дал новый конюх. Он читал, и мир знаний, простых и практичных, начал потихоньку возвращать его к реальности.

Однажды вечером Гордеев вызвал его к себе в контору (бывший дом Клавдии).
— Иванов, смотрю я, ты парень руки не боишься. И голова на месте. На конюшне тебе теперь делать нечего — там своих специалистов найдём. Есть работа поважнее. Подвезти нужно семенное зерно из райцентра. Ответственно. И доверия требует. Справишься?
Владимир кивнул. Это было доверие. Первое за долгое время.
— Справлюсь.
— И насчёт жилья… Изба твоя старая, одинокая. Есть свободная светёлка в доме у вдовы Грушиной, она одна, места много. Перебирайся, ей помощь, тебе компания. А избу под лабаз для инвентаря используем. Как думаешь?
Владимир подумал о своём холодном, полном тяжёлых воспоминаний доме. И согласился. Это был ещё один шаг вперёд, разрыв с прошлым.

Переезжая к вдове Грушиной (доброй, болтливой старухе, которая сразу начала его откармливать блинами), он встретил Софью. Она шла с огорода, неся корзину с первой зеленью.
— Переселяешься? — спросила она.
— Да. Вместе веселее, — попытался пошутить он.
— Это хорошо, — просто сказала она. И после паузы добавила: — Я завтра в лес за хворостом пойду. И за первыми побегами брусники. Если хочешь… можешь со мной. Лучше вдвоём, волков бояться.
— Пойду, — сразу ответил он, не раздумывая.

И он пошёл. Они шли по весеннему лесу, молча, слушая пение птиц и шум ручья. Они собирали хворост и осторожно, чтобы не повредить корни, молодые побеги брусники. И в этом простом, мирном труде, в молчаливом согласии их движений, что-то сломанное начало потихоньку срастаться. Не как раньше — страстно и поэтично. А как зарастает тропинка свежей травой — медленно, незаметно, но неумолимо.

Вечером того дня, вернувшись и сложив хворост у её сарая, Владимир задержался.
— Спасибо, Софа.
— За что? За хворост?
— За всё.
Она посмотрела на него. В её глазах, таких ясных и спокойных, не было прежней восторженной любви. Но было понимание. И доверие. Маленькое, хрупкое, как первый весенний побег, но уже настоящее.
— Жизнь продолжается, Володя. Просто продолжается. Надо идти вместе с ней.

Он пошёл к себе на новое место жительства, и впервые за много месяцев не чувствовал за спиной ледяного дыхания одиночества. На пепелище его старой жизни, благодаря ей, появились первые, робкие всходы. Они были слабыми, их мог погубить любой заморозок. Но они были. И в этом был смысл. И надежда. Где-то далеко, в тюрьме, сидел Сергей Петрович. Где-то в чужой деревне, вероятно, влачила жалкое существование Клавдия. Их история подходила к концу. А история Владимира и Софьи, израненная, перепаханная, только начинала свой новый, трудный виток.

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: