Найти в Дзене
Валерий Коробов

Бремя выбора - Глава 1

Иногда судьба стучится в дверь не звонким смехом, а тупым ударом приклада по рассветному окну. Морозным ноябрьским утром 1931 года этот стук навсегда разделил жизнь Владимира Иванова на «до» и «после». А всё, что было дорого, — любовь, честь, будущее — в одно мгновение превратилось в разменную монету в чужих, жестоких руках. Морозное ноябрьское утро 1931 года в селе Озёрное ещё не рассеяло предрассветную тьму, когда в окно избы Владимира Иванова постучали. Стук был твёрдым, настойчивым, чуждым мягкости деревянных ставень. Не стук, а удар судьбы. Владимир, худощавый парень с задумчивым взглядом, вздрогнул и подошёл к окну. На дворе, в сизом мареве, виднелись силуэты трёх человек. Двое в длинных чёрных шинелях с кожаными ремнями, третий — сам Сергей Петрович, председатель сельсовета, отец Клавдии. В сердце у Владимира похолодело. – Мама, – обернулся он к худой женщине у печи, Анне Семёновне, – не выходи. Это ко мне. Но было уже поздно. Дверь, не дожидаясь приглашения, распахнулась. Мороз

Иногда судьба стучится в дверь не звонким смехом, а тупым ударом приклада по рассветному окну. Морозным ноябрьским утром 1931 года этот стук навсегда разделил жизнь Владимира Иванова на «до» и «после». А всё, что было дорого, — любовь, честь, будущее — в одно мгновение превратилось в разменную монету в чужих, жестоких руках.

Морозное ноябрьское утро 1931 года в селе Озёрное ещё не рассеяло предрассветную тьму, когда в окно избы Владимира Иванова постучали. Стук был твёрдым, настойчивым, чуждым мягкости деревянных ставень. Не стук, а удар судьбы.

Владимир, худощавый парень с задумчивым взглядом, вздрогнул и подошёл к окну. На дворе, в сизом мареве, виднелись силуэты трёх человек. Двое в длинных чёрных шинелях с кожаными ремнями, третий — сам Сергей Петрович, председатель сельсовета, отец Клавдии. В сердце у Владимира похолодело.

– Мама, – обернулся он к худой женщине у печи, Анне Семёновне, – не выходи. Это ко мне.

Но было уже поздно. Дверь, не дожидаясь приглашения, распахнулась. Морозный воздух ворвался в горницу, смешавшись с запахом тлеющих поленьев и свежеиспечённого хлеба. Анна Семёновна застыла с деревянной лопатой в руках.

– Владимир Ильич Иванов? – голос одного из людей в шинелях был сухим, как скрип снега под валенком. – И Анна Семёновна Иванова?

– Я. Мы. В чём дело, товарищи? – Владимир попытался встать между матерью и непрошеными гостями.

– Дело государственной важности, – отрезал второй. Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по скромной обстановке: лавки, стол, икона в красном углу, занавешенная вышитым полотенцем, сундук в углу. – В колхозе «Рассвет» обнаружена недостача зерна. Значительная. Поступила информация, что зерно могло быть присвоено вашей матерью, которая работает на складе учётчицей.

В горнице стало тихо. Слышно было только шипение поленьев в печи и прерывистое дыхание Анны Семёновны.

– Это… это ложь! – вырвалось у неё, голос дрожал. – Я тридцать лет честно… Ни крошки! Я бы не посмела! Владимир…

– У нас есть свидетель, – председатель сельсовета Сергей Петрович, до этого молчавший, сделал шаг вперёд. Его лицо, обычно надменное, сейчас выражало нечто похожее на сожаление, но глаза были твёрдыми. – И косвенные улики. При обыске они, возможно, найдут подтверждение. – Он кивнул на сундук.

Обыск был быстрым и беспощадным. Вытряхнули бельё из сундука, проверили под матрасом. И тут, в сложенном в уголок простыне, один из чекистов (а кто же ещё они могли быть?) нащупал что-то. Развернул. На ладонь высыпалась горсть чистого, отборного ржаного зерна. Не колхозной ржи-сечки, а именно того, что хранилось в колхозном амбаре на семена.

– Вот они, ваши крошки, Анна Семёновна, – тихо произнёс чекист.

Женщина побледнела как полотно. Глаза её расширились от ужаса, полного непонимания.
– Этого… этого не может быть! Я не брала! Клянусь всеми святыми! Владимир, сынок, поверь мне!

Владимир смотрел то на зерно на ладони чекиста, то на лицо матери. Он знал её. Знавал с детства каждую морщинку, каждую седину, появившуюся после смерти отца. Эта женщина в голодный двадцать первый год отдавала ему последнюю картофелину, притворяясь сытой. Она не могла. Но зерно было здесь. В их доме. Подброшено. Слово это, страшное и ясное, ударило в сознание.

– Анна Семёновна Иванова, вы арестованы по подозрению в хищении социалистической собственности, – прозвучал приговор.

– Нет! – крик Владимира разорвал тишину. Он бросился к матери, но сильная рука чекиста остановила его. – Она не виновата! Это чья-то подлость!

– Будет следствие, всё выяснится, – безразлично сказал Сергей Петрович. – Закон есть закон. За хищение в особо крупном размере – статья 58. Десять лет минимум. А то и высшая мера.

Слово «высшая мера» повисло в воздухе ледяным сосулькой. Анна Семёновна пошатнулась. Владимир почувствовал, как мир рушится. Он видел, как вели его мать, маленькую, сгорбленную, в чёрной шинели, к подводе у калитки. Её даже не дали тепло одеться.

Сергей Петрович задержался на мгновение, когда двое других вышли. Он опустил голос.
– Всё можно уладить, Володя. Избежать позора и… худшего исхода.

Владимир поднял на него воспалённый взгляд.
– Как? – в его голосе была лишь пустота.

– Ты знаешь, моя Клавдия… она к тебе неравнодушна. Очень. А я для дочки ничего не пожалею. Оформятся бумаги о вашей свадьбе – и я, как председатель и уважаемый человек, поручусь за твою мать. Свидетеля уговорю, дело закроют за отсутствием состава. Она будет дома. Всё будет как прежде.

– Как прежде? – с горькой усмешкой переспросил Владимир. Его взгляд упал на маленький засушенный василёк, заложенный между страницами томика Есенина на столе. Его туда положила Софья. Софья с её ясными глазами и тихим голосом, читавшей ему Блока под берёзой у озера. Софья, которая ждала его завтра на том же самом месте.

– Выбор за тобой, парень, – голос Сергей Петровича стал жёстче. – Свадьба через неделю. Или… твоя мать поедет в краевой центр. И назад, считай, не вернётся. Подумай. Но недолго.

Он развернулся и вышел, громко хлопнув калиткой.

Владимир остался один в страшно опустевшей избе. Морозный воздух с улицы смешивался с теплом печи, создавая призрачные струйки. Он подошёл к столу, взял в руки томик Есенина. Из него выпал голубой василёк. Он сжал его в ладони, чувствуя, как хрупкие лепестки крошатся. За окном начинался рассвет, багровый и холодный. Рассвет нового дня, в котором не было места ни поэзии, ни мечтам, ни Софье. Только тяжёлый, невыносимый камень выбора на груди. И шепот, который он уже ненавидел: «Свадьба через неделю».

***

Последние семь дней тянулись для Владимира как густая, чёрная смола. Каждый час был наполнен гнетущей тишиной опустевшей избы и невыносимой тяжестью предстоящего выбора. На третий день его вызвали в сельсовет для «беседы». Беседовал с ним не Сергей Петрович, а тот самый чекист в чёрной шинели, который нашёл зерно. Фамилия его была Никифоров.

Кабинет председателя пахло табаком и пылью. Никифоров, не предлагая сесть, положил на стол тонкую папку.
– Дело твоей матери, Иванов, оформляется. Свидетель – Марфа, подёнщица со склада – показания дала чёткие. Видела, как Анна Семёновна уносила зерно в узелке. Три раза.
– Марфа врет! – вырвалось у Владимира. – Она вечно пьяна, её со склада гоняли!
– Трезвая была, когда подписывала, – холодно парировал Никифоров. – А вот насчёт того, гоняли или нет… Не гоняли. Наоборот, ценный кадр. И сознание у неё, видимо, прояснилось. – Он похлопал по папке. – Здесь ещё акт обмера зерна в сундуке. Не горсть, Владимир Ильич. Почти три килограмма отборного. На семена. Это уже не мелкая хулиганская кража. Это вредительство. Подрыв колхозного семенного фонда накануне посевной. Статья 58-7. Ты понимаешь, о чём я?

Владимир понимал. Он слышал истории. «Вредительство» – это не десять лет. Это приговор куда страшнее. Он молчал, стиснув зубы до боли.
– Сергей Петрович, – продолжал Никифоров, развалившись в кресле, – человек добрый. Хлопочет. Говорит, ты парень неплохой, жениться собираешься на его дочке. Семейный человек, надёжный… Тогда и мнение о твоей матери может измениться. Свидетель может одуматься. Дело – переквалифицироваться. Из вредительства в… скажем, в халатность. А за халатность, учитывая чистосердечное раскаяние и возмещение ущерба – условный срок. Или вообще общественное порицание. – Он встал и подошёл к окну. – Красивое у вас озеро. Спокойное. Таким и останется. Если все будут вести себя… правильно.

Угроза висела в воздухе, густая и неоспоримая. Владимир вышел из сельсовета, ощущая на себе тяжёлый взгляд Никифорова в спину. Он шёл по улице, не видя ничего перед собой. В ушах стоял свист ветра и фраза: «Три килограмма… вредительство… статья 58-7».

Он не ходил на берег озера. Не мог. Мысль о встрече с Софьей, о её ясных, доверчивых глазах была для него пыткой. Как сказать ей? Какими словами? Он писал ей записку карандашом на обрывке газеты «Колхозная правда»: «Софья, не могу подойти. Дела. Не сердись. В.» Но отнести не решился. Бумажка так и лежала в кармане, сминаясь в тугой, позорный комок.

На пятый день его нашла сама Клавдия. Она поджидала его у колодца на краю села, куда он пошёл за водой, чтобы избежать людских глаз. Она стояла, прямая и уверенная, в новом полушерстяном пальто и алой шерстяной шали, концы которой были гордо закинуты за плечи. Её лицо, обычно строгое, сейчас пыталось изобразить нечто мягкое, но получалось неестественно, как маска.

– Владимир, – голос её был твёрдым, без девичьей трепетности. – Я знаю, отец говорил с тобой.
Он молча поставил вёдра на землю.
– Не смотри на меня так, – в её тоне прозвучала лёгкая обида. – Я не враг тебе. Наоборот. Я могу всё устроить. Мать твоя будет дома через день после… нашей регистрации. Я уже договорилась о платье. У портнихи в районе. И тебе костюм сошьют. Небогато, но прилично.

Он смотрел на неё, и внутри всё сжималось в холодный, неподвижный ком. Она говорила о платье, о костюме, в то время как его мир рушился.
– Зачем тебе это, Клава? – наконец выдавил он. – Ты красивая, отец у тебя председатель. Тебе любого жениха в районе найдётся.
Она прищурилась, и в её глазах блеснуло что-то острое, голодное.
– Любого? Деревенщину какого? Или пьяного сотрудника из райцентра? Ты не такой, Володя. Ты… из книжек. Ты умный. И лицо у тебя… хорошее. Мне такого надо. А что я тебе – не пара? – В её голосе впервые зазвучали нотки неуверенности, тут же задавленные привычной надменностью. – Со мной тебе будет легче. Отец поможет. Ты и в сельсовете работать сможешь, а не в поле горбатиться. Обо всём я позабочусь.

Это «позабочусь» прозвучало как приговор. В нём не было любви, не было нежности. Была холодная, расчётливая сделка. Он – вещь, которую она выбрала. Его чувства, его жизнь, его разбитое сердце – не входили в расчёт.

– А Софья? – тихо спросил он, уже ненавидя себя за этот вопрос, за эту слабость.
Лицо Клавдии мгновенно изменилось. Всё напускное мягкое исчезло, обнажив стальную, ревнивую злобу.
– Софья? Эта мокрица? Которая сопли распускает над стишками? Она тебе не ровня, Володя. Она тебя не потянет вверх. Она тебя в свою болотную тину затянет. Забудь о ней. Если хочешь, чтобы твоя мать жива была. – Последнюю фразу она произнесла шёпотом, но в нём была такая плотная, недвусмысленная угроза, что у Владимира похолодели руки.

Она повернулась и ушла, чётко отбивая каблуками по мерзлой земле. Её алая шалила ярким, тревожным пятном на фоне серых изб и хмурого неба.

Вечером седьмого дня, в канун той самой «свадьбы», Владимир не выдержал. Тягостное молчание, страх за мать, отчаяние от предстоящего – всё это переполнило чашу. Он вышел из дому и побрёл по знакомой тропинке к озеру. Туда, где под старой покосившейся ивой они с Софьей назначали встречи.

Она была там. Сидела на замшелом камне, завернувшись в поношенный, но чистый платок, и смотрела на тёмную воду. Услышав шаги, обернулась. И в её глазах – таких огромных, таких полных немого вопроса и надежды – он прочёл всё. Всю свою боль, всю свою низость, всю неизбежность того, что должно случиться.

Он не смог подойти близко. Остановился в двух шагах, чувству себя последним предателем.
– Софа… – голос сорвался.
– Ты не приходил, – тихо сказала она. – Я ждала.
– Я не могу… – он замолчал, глотая ком в горле.
– Тебя женит Клавдия? – спросила она прямо, без предисловий. Село было маленькое. Слухи разлетались мгновенно.

Он кивнул, не в силах вымолвить слово.
– Почему? – в её шёпоте не было упрёка. Была лишь глубокая, вселенская непонятность, от которой сводило душу.
И тогда он выложил всё. Про нагрянувших на рассвете чекистов, про зерно в сундуке, про свидетельницу Марфу, про статью 58-7, про холодные глаза Никифорова и «заботу» Сергея Петровича. Говорил сбивчиво, путаясь, и с каждым словом видел, как свет в её глазах гаснет, уступая место ледяному, смертельному ужасу.

– Это она, – прошептала Софья, когда он закончил. Не «они», а именно «она». Клавдия. – Это она всё подстроила.
– Не важно, кто, – сгорбился Владимир. – Важно, что мать… Я не могу её подвести. Не могу допустить, чтобы из-за меня…
– А из-за меня можешь? – вырвалось у неё, и тут же она схватилась за рот рукой, будто испугавшись собственной жестокости. – Прости… Я не то… Я не знаю, что говорю.

Она встала, подошла к нему. Взяла его большую, холодную руку в свои маленькие, тёплые ладони.
– Борись, Володя. Скажи всем правду! Мы вместе пойдём, в райком, мы…
– Правду? – горько рассмеялся он. – Какую правду? Что зерно само в сундук припрыгало? Что Марфа, которую полсела знает как горькую пьяницу, вдруг стала сознательной гражданкой? Кто мне поверит против председателя и уполномоченного НКВД? Меня самого за клевету схватят. И мать не вытащу, и тебя втяну.

Она понимала, что он прав. Бессилие, тяжёлое и липкое, опутало их обоих. Софья прижалась лбом к его груди, и он почувствовал, как её плечи тихо вздрагивают. Она не рыдала. Она тихо, беззвучно умирала у него на глазах.

– Прости меня, – прошептал он, обнимая её в последний раз, вдыхая запах её волос – запах полыни и осенней листвы. – Прости, моя девочка. Моя муза. Моя погибель.

Она отстранилась, вытерла лицо краем платка. Глаза её были сухими и огромными.
– Не прощу, – сказала она тихо, но так, что слова навсегда врезались ему в память. – Не потому что не хочу. Потому что не смогу. И ты меня не проси. Иди. Спасай мать. А я… я тебя никогда не забуду. И никогда не приму это. Никогда.

Она развернулась и пошла прочь от озера, не оглядываясь. Её тонкая фигурка растворилась в сумерках. Владимир стоял один у тёмной воды, чувствуя, как внутри у него отрывается и тонет последнее, что связывало его с миром света, поэзии и надежды. Завтра наступала новая жизнь. Жизнь, которая начиналась с предательства и лжи. И единственной наградой в ней было спасение одной жизни ценой умерщвления двух других – своей и Софьиной. Камень выбора, который он взвалил на себя, оказался невыносимо тяжел. И он нёс его теперь один, в полную, беспросветную тьму.

***

Свадьба состоялась в последнюю субботу ноября 1931 года, в тот самый срок, что был отмерен Владимиру как ультиматум. День выдался хмурым, с низким, свинцовым небом, с которого изредка сыпалась колючая крупа, ни снег, ни дождь.

Церемония была проведена в только что отремонтированном здании сельсовета, в бывшей поповской гостиной, где теперь висел портрет Сталина и красное знамя с потускневшей от пыли надписью «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Регистрацию проводил сам Сергей Петрович, надевший для важности пиджак поверх косоворотки и принявший важный, начальственный вид.

Владимир стоял у стола, одетый в темно-синий, слегка мешковатый костюм, сшитый наскоро райпортнихой. Ткань неприятно пахла нафталином и чужой жизнью. Он чувствовал на себе взгляды собравшихся: родственников Клавдии, нескольких колхозных активистов с их жёнами, того самого Никифорова, стоявшего в углу с равнодушным лицом сторожа. Взгляды были разными: у одних – подобострастное любопытство, у других – скрытая насмешка, у третьих – плохо маскируемая жалость. Все знали. Все понимали, на каких весах было взвешено это бракосочетание. Но никто не проронил ни слова.

Клавдия же сияла. Она была в кремовом платье из «бумажного» атласа, с кружевным воротничком и модными широкими рукавами-фонариками. Платье было великовато в плечах, но она носила его с таким надменным достоинством, будто это была мантия королевы. В её тёмных, туго закрученных волосах поблёскивала новая металлическая заколка. Её глаза, тёмные и блестящие, как у ворона, с удовлетворением скользили по собравшимся, фиксируя их присутствие, их почтительность. Она ловила взгляды, кивала, и на её губах играла лёгкая, победная улыбка. Это был её день. Её триумф. Она получила то, что хотела.

Когда Сергей Петрович, кашлянув в кулак, произнёс: «Объявляю вас мужем и женой», и Владимир, механически, по подсказке, надел тонкое колечко из жёлтого металла на её палец, в комнате раздались скупые, вымученные аплодисменты. Клавдия же, не дожидаясь, сама уверенно надела ему на палец широкое, массивное кольцо – знак собственности. Его холодный металл впился в кожу, как кандалы.

Гулянье устроили в самом большом доме села – в доме председателя. Стол ломился от явств, невиданных для голодноватого 1931-го: домашняя колбаса, холодец, солёные грузди, даже кусок заветренной свинины и две бутылки самогона, завёрнутые в газету «Правда». Гости ели и пили шумно, с налётом обязательного веселья, но общее настроение висело где-то под потолком, тяжёлое и фальшивое. Тосты провозглашались громкие, в духе времени: «За молодых!», «За укрепление советской семьи!», «За мудрое руководство товарища Сталина и нашего родного Сергея Петровича!».

Владимир сидел во главе стола рядом с Клавдией, но был от неё бесконечно далёк. Он не пил, лишь мокрыми пальцами водил по запотевшему стакану с тёмной, пахнущей сивушным маслом жидкостью. Он слышал шум, видел рты, раскрывающиеся в смехе, но всё это доносилось до него как сквозь толстое стекло. Его мысли были там, в тёмной избе, где, по обещанию, сегодня должна была вернуться мать. И там, на берегу озера, где осталась его душа.

– Что ты киснешь, как на поминках? – шипнущим шёпотом произнесла рядом Клавдия, улыбаясь через силу гостям. – Улыбнись! Все смотрят.
– Отпусти меня, – так же тихо, сквозь зубы, сказал он. – Хоть на минутку.
– Никуда. Ты теперь лицо. Сиди.

И он сидел. Пленник за праздничным столом. В какой-то момент его взгляд упал на окно. На подоконнике, снаружи, прижав нос к холодному стеклу, стояли двое деревенских ребятишек. Они смотрели на пиршество широкими, голодными глазами. И один из них, самый маленький, неуверенно помахал ему рукой. Это был сын соседки, вдовы. Владимир когда-то чинил им забор. Он хотел было поднять руку в ответ, но Клавдия резко дернула его за локоть под столом.
– Не обращай внимания. Отогнать их, что ли…

Пир длился до позднего вечера. Когда самые стойкие гости, разомлевшие от самогона и притворного веселья, начали расходиться, Сергей Петрович, покрасневший и разговорчивый, положил Владимиру тяжёлую руку на плечо.
– Ну вот, зять, и слава богу. Теперь ты свой. Завтра на склад зайди – бумаги по матери подпишешь. Поручительство от меня. Освобождение. Всё как договаривались.

В этих словах не было радости или облегчения. Была констатация факта: сделка состоялась, товар перешёл в руки нового владельца. Владимир лишь кивнул.

Их брачную ночь провели в чистой, недавно отремонтированной горнице на втором этаже дома председателя. Комната была обставлена добротно: кровать с горой подушек, покрытых фабричными ситцевыми подзорами, комод с зеркалом, новый ковёр на полу. Всё это было чужим, нарядным и бездушным.

Когда дверь закрылась, Клавдия скинула с себя победную маску. Усталость и нервное напряжение проступили на её лице. Она долго, с каким-то ожесточением, расплетала сложную причёску перед зеркалом.
– Ну вот, – сказала она, не оборачиваясь. – Всё свершилось.
Владимир стоял у окна, глядя в чёрный квадрат ночи.
– Мать… когда её привезут?
– Утром, сказали же. Не томись. – Она встала и подошла к нему. В её движениях была неловкость, смешанная с властным требованием. – А теперь… ты мой муж. Пора бы и… исполнить супружеский долг.

Она попыталась обнять его, но её прикосновение было холодным и требовательным, как прикосновение следователя. Владимир невольно отшатнулся, всем телом, каждой клеткой выражая отторжение.
– Клава… не сейчас. Я не могу.
На её лице вспыхнула обида, быстро перешедшая в гнев.
– Не можешь? А что, с твоей мокрицей Софьей мог бы? – ядовито выпалила она.
Это имя, произнесённое здесь, в этой комнате, прозвучало как пощёчина. Владимир резко повернулся к ней, и в его глазах, впервые за эти дни, вспыхнул не холод, а живой, яростный огонь.
– Не смей её так называть. Никогда.
– А ты что сделаешь? – вызовюще подняла подбородок Клавдия. Но в её глазах мелькнул страх. Страх не перед ним, а перед тем, что победа, оказывается, не полная. Что сердце этого человека ей не принадлежит и, возможно, никогда принадлежать не будет. – Я – твоя жена. Законная. А она… она никто. Забудь.

Она плюхнулась на кровать, демонстративно повернувшись к нему спиной. Её плечи были напряжены. Владимир остался стоять у окна. Он так и не лёг спать в эту брачную ночь. Он сидел на жёстком стуле, курил одну самокрутку за другой, слушая, как за стеной ворочается и тяжело вздыхает Сергей Петрович, и глядел, как за окном темнота постепенно начинает синеть, уступая место новому, безрадостному утру его новой, безрадостной жизни. Он думал о матери. О Софье. И о том, что кольцо на его пальце жжёт плоть, будто раскалённое железо.

Рассвет принёс не облегчение, а новое испытание. В дом вошла Анна Семёновна. Её привёл тот же Никифоров. Она была страшно худа, седа как лунь, и в её глазах, прежде таких ясных и добрых, застыл неподвижный, ледяной ужас. Она молча обняла сына, и её худые руки дрожали, как в лихорадке. Она ни о чём не спрашивала. Видимо, за те несколько дней в холодном, вонючем помещении райотдела ОГПУ она всё поняла. Цену своего освобождения.

– Мама… – начал было Владимир.
– Молчи, сынок, – прошептала она, глядя куда-то мимо него, на начищенный до блеска самовар в углу. – Молчи. Радуйся… новой жизни.

И она покорно пошла на кухню, где уже распоряжалась Клавдия, отдавая ей приказания тихим, но не допускающим возражений тоном: где что лежит, как готовить, когда вставать. Анна Семёновна молча кивала. Она стала тенью в этом доме, живым укором, который все старались не замечать.

Так началась их «семейная жизнь». Безрадостный марш под диктовку победителей. Первый шаг в долгой, изматывающей пытке, имя которой – брак без любви. И где-то за границами этого дома, в старой покосившейся избе на краю села, жила другая девушка, чьё сердце было разбито, но чья душа только начинала копить силы для чего-то, о чём никто из них тогда ещё не догадывался.

***

Жизнь в доме председателя превратилась для Владимира в череду одинаковых, унылых дней, где каждый час был отмерен чужими правилами и наполнен тихим, но постоянным унижением. Он стал тем, кого в деревне с едкой жалостью называли «приживалом» или «зятем при должности».

Сергей Петрович, считая сделку завершённой, довольно быстро охладел к новоиспечённому зятю. Он обеспечил ему место не в поле, а на конюшне – учётчиком фуража. Работа была не самой тяжёлой, но грязной и непрестижной, место для провинившегося или недалёкого. «Подумаешь, конюх с бумажкой», – говорили за спиной. Владимир слышал. Он молча принимал насмешки, погружаясь в запах овса, сена и лошадиного пота, который хоть как-то заглушал запах лжи, витавший в доме.

Его отношения с Клавдией были ледяными и формальными. Она, получив желанный статус замужней женщины, дочери председателя, быстро поняла, что завоевала лишь пустую оболочку. Владимир выполнял минимальные супружеские обязанности с таким отстранённым, механическим безразличием, что это ранило её гордость сильнее любой ссоры. Он жил в доме, как тихий призрак: вставал, уходил на работу, возвращался, ужинал молча, ложился спать на край кровати, повернувшись к стене. Его книги, те самые, с Блоком и Есениным, он запер в свой старый сундучок и больше не открывал. Казалось, в нём погас внутренний свет.

Клавдия отвечала на это холодностью, переходящей в мелкий, бытовой деспотизм. Она критиковала его манеры, его молчаливость («Ты как немой!»), его работу («Хоть бы отцу в помощники выбился, а ты с лошадьми!»). Она пыталась заставить его участвовать в сельской «общественной жизни» – посещать собрания, петь в хоре, но Владимир от всего отказывался с упрямством загнанного зверя. Его единственной отдушиной была мать.

Анна Семёновна, поселившаяся в маленькой тёмной комнатке рядом с кухней, превратилась в безмолвную служанку. Она готовила, убирала, стирала, и Клавдия принимала её услуги как должное, изредка бросая сухие указания: «Тут пятно осталось», «Суп пересолен». Между матерью и сыном установился молчаливый, полный боли и понимания ритуал. Иногда вечером, когда Клавдия уходила на собрание женсовета, они сидели на кухне. Владимир пил чай, а мать, пригорюнившись, смотрела на него такими глазами, полными немой вины и любви, что у него сжималось горло.

– Прости меня, сынок, – вырвалось у неё однажды, когда они услышали, как Клавдия громко хлопает калиткой, возвращаясь.
– Тебе не за что просить прощения, мама. Это я должен просить.
– Из-за меня… твоя жизнь…
– Жизнь, – перебил он её горько. – Она есть. И ты есть. Это главное.

Но он лгал. И она знала, что он лжёт. Однажды, перебирая в сундуке своё скудное имущество, Анна Семёновна нашла на дне засушенный василёк. Она взяла его в руки, и тонкие лепестки рассыпались в пыль. Она тихо заплакала, сидя на полу в одиночестве, понимая, что раздавила не только свою жизнь и жизнь сына, но и что-то хрупкое и прекрасное, что цвело где-то рядом.

Софья же после той ночи у озера словно окаменела. Она перестала ходить на берег, перестала читать стихи. Девушка, которая раньше жила чувствами и мечтами, теперь ходила по селу с опущенной головой, выполняя тяжёлую работу на колхозном огороде. Её красота, некогда светлая и поэтичная, потускнела, затянулась пеленой глубокой печали. Она избегала людских взглядов, особенно тех, в которых читала жалость.

Однажды вечером, возвращаясь с работы, Владимир увидел её. Она шла по другой стороне улицы, неся вёдра с водой на коромысле. Плечи её сгибались под тяжестью. Он замер, не в силах двинуться с места, не в силах отвести взгляд. И в этот момент она подняла голову. Их взгляды встретились через пыльную, осеннюю улицу. В её глазах не было ни упрёка, ни слёз. Был лишь бесконечный, бездонный холод. Холод абсолютного одиночества и утраты. Она смотрела на него, как на незнакомца, вернее, как на человека из другой, давно ушедшей жизни. Потом медленно, не меняя выражения, опустила глаза и пошла дальше, скрипя ушатами. Этот взгляд пронзил его острее ножа. Он понял, что потерял её окончательно. Не только как возлюбленную, но и как человека, который когда-то знал и понимал его душу.

Этот случай не укрылся от глаз Клавдии. Обо всём, что происходило в селе, ей тут же доносили «доброжелатели». В тот вечер она устроила сцену.
– Любуешься? – с ледяной яростью спросила она, закрыв за собой дверь спальни. – Не нагляделся на свою мокрицу?
– Оставь, Клава, – устало сказал Владимир, снимая заношенную телогрейку.
– Не смей так со мной разговаривать! Я твоя жена! А она – никто! Понял? Если ещё раз увижу, как ты на неё смотришь…
– Что? – вдруг резко обернулся он. В его голосе впервые зазвучала опасная, сдерживаемая сталь. – Что сделаешь? Мать в тюрьму сдашь? Так она уже там побывала. Меня уволишь? Я и так на дне. Убьёшь? Так убей. Мне уже всё равно.

Он сказал это так тихо и с такой безнадёжной правдой, что Клавдия отступила на шаг. В её глазах мелькнул страх – не перед его угрозой, а перед этой пустотой, этой мёртвой зоной в его душе, куда не доходили ни её угрозы, ни её власть. Она ничего не могла с этим поделать. Она могла владеть его телом, его временем, но не его мыслями, не его памятью, не тем тёмным озером в его глазах, где навсегда поселился образ другой.

– Сволочь… – прошипела она, но уже без прежней уверенности. – Бесчувственная деревяшка!

С этого дня тихая война в доме обострилась. Клавдия, не сумев сломить его дух, с удвоенной энергией взялась за его быт. Она могла «забыть» положить ему еду, могла «случайно» вылить ведро с водой, которое он принёс, могла громко, на всю улицу, жаловаться соседке на «ленивого, неблагодарного мужа». Владимир принимал всё это молча, как принимает дождь или ветер. Его спасением стала работа на конюшне. Там, среди простых, усталых от жизни конюхов, его не осуждали. Там он мог часами сидеть в пустом стойле, глядя, как пылинки танцуют в луче света, пробивающегося через щель в досках. Там он чувствовал странное успокоение в компании старых, умных лошадиных глаз, которые, казалось, всё понимали и ни о чём не спрашивали.

А между тем в селе наметились первые, едва уловимые изменения. Пошли слухи, что в райкоме недовольны низкими показателями колхоза «Рассвет». Говорили, что Сергей Петрович «зажрался», потерял связь с народом, что воруют у него под носом. Шёпотом передавали, что скоро будет ревизия, а возможно, и смена председателя. Для Клавдии и её отца это были тревожные звоночки. Для Владимира – лишь отдалённый гул, не имеющий к нему отношения.

Однажды поздним вечером, когда Владимир задержался, чистя упряжь, в конюшню вошла та самая Марфа, пьяная свидетельница, из-за показаний которой пострадала Анна Семёновна. Она была, как всегда, навеселе, шаталась и пахла дешёвым самогоном.
– Володька… а Володька… – заковыляла она к нему, хватая за рукав.
– Чего тебе, Марфа?
– Я… я не хотела, – залепетала она, и в её мутных глазах блеснули слезы. – Они… председателева дочка… она… она мне полштофа дала… и платочек новый… И сказала, скажи то-то и то-то… А я… я не помню, что говорила… боялась я… – Она всхлипнула. – Аннушку твою… нечаянно… загубила…

Владимир сжал её грязную руку так, что она взвизгнула.
– Кто «они»? Конкретно, Марфа! Кто тебя подучил?
– Да она сама… Клавка… В сарайчике за гумном… «Скажешь, – говорит, – ещё дам»… – Марфа вдруг испуганно оглянулась, словно вспомнив что-то страшное. – Ой, нет… я ничего… я брешу пьяная… Не слышал ты от меня ничего! – Она рванулась к выходу, споткнулась о порог и, бормоча что-то невнятное, скрылась в темноте.

Владимир стоял, стиснув кулаки, в которых замерла ледяная ярость. Теперь он знал наверняка. Он всегда догадывался, но теперь это было подтверждено из уст самого орудия преступления. И это знание было ещё горше. Оно ничего не меняло. Он не мог пойти с этим к Никифорову – пьяная Марфа назавтра от всего отречётся. Не мог сказать отцу – тот был соучастником. Это знание стало ещё одним тяжёлым камнем на его душе.

Он шёл домой через тёмное, спящее село. В окне одного из домов горел свет. Это был дом Софьи. Он остановился и долго смотрел на этот тусклый, жёлтый квадрат в ночи. Там жила его любовь. Там жила правда. И там же жила невозможность что-либо изменить. Он повернулся и пошёл к своему новому дому – дому тюремщиков, где его ждала ледяная постель, взгляд полный ненависти и тишина, густая, как смола. Пытка буднями продолжалась, но в воздухе уже пахло грозой. Грозой, которая должна была смыть старую ложь, но и принести с собой новые, неведомые беды.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: