Сентябрь 1940 года в селе Соколино выдался на удивление щедрым. Воздух, густой от запаха спелых яблок и дыма первых печей, можно было резать на ломти, как домашний хлеб. Но для Николая Соколова этот медленный, золотой закат был отравлен. Он стоял, опершись плечом о косяк сарая, и одной рукой — сильной, сжимавшей топорище так, что белели костяшки — закатывал папиросу. Вторая рука, вернее, пустой рукав гимнастёрки, безвольно болтался у пояса. Из окна их беленой хаты лился свет и голос Маргариты. Она пела. Он знал каждую ноту. И знал, что если она поёт эту песню — в душе у неё бродит чёрная тоска. А виной тому был он. И тихая учительница из Ленинграда, Лидия Павловна, ради которой он только что, случайно, предал душу.
Сентябрь 1940 года в селе Соколино выдался на удивление щедрым. Жара, выжавшая за лето все соки из земли и людей, наконец отступила, уступив место бархатному теплу. Воздух, густой от запаха спелых яблок, дыма первых печей и прелой травы, казалось, можно было резать на ломти, как домашний хлеб. Но для Николая Соколова этот медленный, золотой закат был отравлен. Он стоял, опершись плечом о косяк сарая, и одной рукой — сильной, сжимавшей топорище так, что белели костяшки — закатывал папиросу. Вторая рука, вернее, пустой закатанный рукав гимнастёрки, безвольно болталась у пояса. Потерял под Халхин-Голом, в том самом тридцать девятом, за который получил орден, ночь в московском госпитале и тихое, беззвучное восхищение всей округи. Однорукий инвалид, а управляет бригадой лучше иных здоровяков. У Николая был особый дар — властный, спокойный взгляд карих глаз и тихий голос, который слышали даже в грохоте молотилки.
Из окна их беленой хаты, утопающей в георгинах, лился свет и голос Маргариты. Она пела, готовя ужин. Голос у неё был высокий, чистый, немного надрывный, как у птицы перед дождём. Он знал каждую ноту, каждый перелив. Знал, что когда она поёт «Раскинулось море широко», — всё спокойно, а если пускается в «Степь да степь кругом», значит, в душе бродит чёрная тоска. Сейчас лилась какая-то украинская дума, плавная и грустная. Николай сделал глубокую затяжку, чувствуя, как дым жжёт лёгкие. Эту песню она пела неделю назад, когда он впервые, случайно, коснулся руки Лидии Павловны.
Новой учительнице выделили комнатку при школе. Её печь дымила, и Николай, как председатель местного комитета взаимопомощи, пошёл помочь. Лидия Павловна была нездешняя, из Ленинграда, тихая, с глазами цвета хмурого неба и странной, книжной речью. Пока он ловко, одной рукой и специально сколоченным скребком, чистил засорившийся дымоход, она молча ставила на стол чайник и две фаянсовые чашки в мелкий синий цветочек. Тарелочку с анисовым печеньем собственного приготовления. Молчала и она, и он. Но тишина эта была не неловкой, а насыщенной, словно воздух перед грозой. Когда он спускался, весь в саже, она подала ему жестяной таз с водой и куском хозяйственного мыла. Их пальцы соприкоснулись у края таза. Он, грубый, с въевшейся под кожу землёй, она — бледные, длинные, с чернильным пятнышком на указательном. Он резко отдернул руку, словно обжёгся. А она не смутилась, лишь чуть опустила ресницы, и в уголках её губ дрогнула не то что улыбка, а тень от неё.
— Спасибо, Николай Игнатьевич, — сказала она, и его имя в её устах прозвучало как стихотворение.
— Не за что, Лидия Павловна, — пробормотал он, насухо вытирая единственную ладонь о брючину.
С тех пор он ловил себя на том, что его ноги сами несли мимо школы в конце дня. Иногда он видел её в единственном сельском магазине, где она, смущаясь, выбирала самый дешёвый горошек и чёрный хлеб. Иногда — на лавочке у колодца, с книгой в руках. Он лишь кивал ей, сурово, как и положено председателю комитета и женатому мужчине. А она отвечала лёгким наклоном головы, и её прямые, тёмные волосы, собранные в скромный пучок, осыпались на щёку. Он начал замечать нелепые вещи: как аккуратно заштопано у неё на локте платье, как трепетно она гладит по головке деревенских ребятишек, как бледнеет её лицо, когда по радио передают сводки о событиях в Европе, о которой здесь, в Соколино, говорили с отстранённым любопытством.
А дома ждала Маргарита. Его Риточка. Пылкая, ревнивая, с глазами, полными такого огня, что он порой обжигался. Их брак десять лет назад был взрывом для всего села. Она, дочь раскулаченного и сосланного мельника, он — молодой комсомольский активист, герой-ударник. Он бросил вызов всему: и партячейке, и собственной семье. Женился на «чуждом элементе», отстоял её, выгородил. Их страсть была всепоглощающей, как лесной пожар. Они строили свой мир на окраине села, наперекор перешёптываниям. Она родила ему двоих: Антошку, который теперь, девятилетний сорванец, пропадал на речке, и крошку Настеньку, умершую от воспаления лёгких три зимы назад. Эта смерть оставила в их доме тихую, холодную комнату, которую никто не занимал, и трещину в отношениях. Риту будто подменили. Её пламя обратилось вовнутрь, выжигая душу. Она стала молчаливой, подозрительной, её ласка могла в мгновение ока смениться ледяной бурей.
Песня в доме оборвалась на полуслове. Николай вздрогнул. Из двери, отбрасывая на землю длинную тень, вышла Маргарита. Она вытряхивала половик, движения её были резкими, отрывисты. На ней было простое домашнее платье, но сидело оно на её всё ещё осиной талии с вызывающей, гордой грацией. Она почувствовала его взгляд и обернулась. Их глаза встретились через двор.
— Чего стоим? Ужин стынет, — крикнула она, но голос её был ровным, без обычной теплоты или ярости. Это насторожило его больше крика.
— Иду, — отозвался он, отшвырнув окурок.
За столом, под треск керосиновой лампы, царило гнетущее молчание. Только Антошка, навострив уши, шумно хлебал щи.
— В магазине сегодня очередь была, — вдруг, без предисловия, начала Маргарита, не глядя на мужа. — Слух пустили. Про нашу новую учительку. Говорят, из интеллигентной семьи. Папаша её, сказывают, профессор какой-то. Репрессированный. Чистка, значит, в университете была.
Николай замер с ложкой на полпути ко рту. Сердце ёкнуло, ушло куда-то в пятки. Он почувствовал, как по спине пробежал холодный пот.
— Чего болтают зря, — пробурчал он, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Бабьи сплетни.
— Может, и сплетни, — Ритина ложка мягко звякнула о край тарелки. — А только интересно, чего такая образованная барышня в нашу глушь подалася? Места, что ли, чистого искала? Или людей?
Последнее слово она произнесла с такой леденящей, отточенной интонацией, что Николай понял — она знает. Не знает фактов, не ловила их, но её женское, отточенное годами ревности чутьё уловило яд в воздухе. Оно учуяло ту самую незримую нить, что тянулась от него к одинокой комнатке при школе.
— Люди, она детей учит, — сухо отрезал он, вставая из-за стола. — Дело нужное.
Он вышел в сени, потом во двор, под холодные, уже по-осеннему яркие звёзды. В груди бушевало что-то непереносимое — стыд, ярость на себя, страх перед надвигающейся бурей и… сладкая, предательская боль. Перед глазами стояло её лицо с тенью улыбки. И тихий голос: «Спасибо, Николай Игнатьевич».
Из открытого окна кухни донёсся звук — резкий, словно выстрел. Это Маргарита со всей силы швырнула в помойное ведро тарелку. Фарфор разбился с тоскливым, окончательным звоном. Николай закрыл глаза. Трещина, едва наметившаяся, с этого вечера пошла вширь и вглубь, с тихим скрежетом, предвещающим обвал. А на окраине села, за темным частоколом огородов, в окне школы одиноко теплился огонёк. Одинокая фигура у стола склонилась над книгой, но не читала, а смотрела в темноту за стеклом, где мерцали те же самые, безразличные к человеческому горю, звёзды.
Война, которая придёт через девять месяцев и сметёт этот хрупкий, отравленный мирок, пока была лишь тревожным шёпотом в эфире, далёким эхом от чужих границ. Но своя, личная война уже объявила беззвучный призыв. И первое сражение в ней было проиграно.
***
Октябрь пришёл с холодными, пронизывающими дождями, превратив улицы Соколино в коричневые реки липкой грязи. Ветер гулял по опустевшим огородам, срывая последние пожухлые листья. Эта физическая стужа лишь отражала ледяной климат, установившийся в доме Соколовых. Николай и Маргарита жили в густом, почти осязаемом молчании. Они разговаривали только о быте, о колхозных делах, об Антошке. Их слова были точными, сухими, как щепки. Ночью они лежали на широкой кровати спиной к спине, разделённые пространством в ладонь, которое казалось шире пропасти. Николай тонул в чувстве вины и парадоксальной тоски по той самой страстной ссоре, которая могла бы взорвать этот мертвящий холод. Но Риту словно подменили. Её огненный нрав угас, превратившись в тлеющую, бездымную золу. Она молча выполняла домашнюю работу, молча провожала его на работу, и лишь её глаза — тёмные, глубокие, как колодцы — горели изнутри каким-то нездоровым, испепеляющим светом.
Он стал задерживаться на ферме, на токе, находил любую причину не возвращаться домой под этот немой укор. И всё чаще его путь лежал мимо школы. Однажды, в конце особенно ненастного дня, когда небо низко нависло над землёй свинцовыми тучами, он увидел её. Лидия Павловна, закутанная в поношенное серое пальто, пыталась чинить шаткий заборчик вокруг школьного палисадника. Неуклюже орудуя молотком, она пыталась забить гвоздь в сырую, скользкую доску. Гвоздь гнулся, доска падала. Николай, стоя за углом риги, наблюдал за её тихой, отчаянной борьбой с непослушным материалом. Он видел, как она отбросила молоток, села на мокрые ступеньки крыльца и опустила лицо в ладони. Не плакала. Просто сидела, согнувшись, маленькая и беспомощная на фоне огромного, равнодушного неба.
Сердце в его груди сжалось с такой силой, что он едва не застонал. Он шагнул из-за укрытия.
— Дайте сюда, — его голос прозвучал резко, почти грубо, перекрывая шум дождя.
Она вздрогнула и резко подняла голову. Глаза её были сухими, но в них стояла такая бездонная усталость и одиночество, что Николай внутренне дрогнул.
— Николай Игнатьевич… я… я просто…
— Вижу, — перебил он, поднимая молоток. — Гвозди холодные, дерево мокрое. Так ничего не выйдет.
Он взял гвоздь из её дрожащих пальцев, положил его остриём на доску, прижал её своей единственной, могучей ладонью, и одним точным ударом забил его по самую шляпку. Затем второй, третий. Он работал молча, сосредоточенно, чувствуя её взгляд на своём лице, на напряжённых мышцах спины, на пустом рукаве, который при движениях взмахивал, как призрак. Забор был починен за пять минут.
— Вот, — сказал он, отряхивая ладонь.
— Спасибо, — прошептала она. — Простите за беспокойство.
— Не за что. Холодно. Идите в дом.
Она не двигалась.
— Николай Игнатьевич, — голос её был тише шелеста дождя. — Мне… мне нужно с кем-то поговорить. Не с кем больше.
Он замер. В голове зазвенела тревожная, ясная мысль: «Уйди. Сейчас же развернись и уйди». Но ноги будто приросли к мокрой земле.
— О чём? — спросил он, глядя куда-то мимо неё, на темнеющий лес.
— О совести, — сказала она просто. — Я не хотела этого. Я вижу ваш дом, вашу жену… Антона вашего иногда вижу. Выглядит славным парнишкой. Я всё понимаю. Но я здесь совсем одна.
И тут она заплакала. Не рыдая, а тихо, почти беззвучно, слёзы текли по её бледным щекам, смешиваясь с каплями дождя. И он не выдержал. Он шагнул к ней, и его единственная рука, будто сама по себе, поднялась и легла на её мокрое плечо. Жест был неловким, утешительным, отцовским. Но в тот момент, под холодным октябрьским дождём, это прикосновение было сильнее любого поцелуя. В нём была вся непростительная нежность, вся запретная жалость, вся та душевная измена, которая свершилась уже давно.
— Всё будет хорошо, — глухо проговорил он, и слова показались ему чудовищной ложью. — Войны не будет. Всё устроится.
Она подняла на него мокрое от слёз и дождя лицо.
— Вы верите в это?
— Должен верить, — ответил он и убрал руку, словно обжёгшись. — Идите в дом. Простудитесь.
Он развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь, чувствуя, как её взгляд прожигает ему спину. Он шёл по грязи, и каждый шаг отдавался в висках тяжёлым, мертвящим стуком. Он изменил. Не телу Риты — никогда. Но он изменил их молчаливому договору, их общей боли, их памяти о Настеньке. Он отдал кусочек своей души другой женщине. И обратного пути не было.
Дома его ждала тишина. Но не обычная. Антошка спал. Лампа в горнице не горела. Риты не было видно. Он скинул промокшую телогрейку, прошёл в горницу и замер. Маргарита сидела за столом прямо в темноте. Перед ней на столе лежала вещь, от которой у Николая похолодела кровь. Его орденская книжка. А рядом — простенькое, почерневшее от времени женское колечко. Её мамино. Та самая реликвия, которую она хранила как зеницу ока, единственное, что осталось от прежней жизни.
— Риточка? — тихо позвал он.
Она медленно подняла на него глаза. В темноте они казались чёрными бездонными провалами.
— Где был? — спросила она ровным, безжизненным голосом.
— На токе. Документы проверял.
— Врешь, — сказала она просто, без злости. — Ты был у неё. Я видела. Я стояла за ригой. Я видела, как ты к ней прикасался.
Николай почувствовал, как пол уходит из-под ног. Он хотел что-то сказать, оправдаться, закричать, но горло было сжато тисками.
— Ничего не было, — выдавил он. — Ей плохо было. Она плакала. Я просто…
— Пожалел, — закончила за него Маргарита. Она взяла в руки мамино колечко и надела его на палец, на ту самую фалангу, где оно сидело двадцать лет. Оно болталось, стало велико. — Жалко её. Одинокую. Интеллигентную. Чистую. А меня уже не жалко. Меня, которая тут в грязи, с тобой, после всего… Я для тебя теперь только часть этой грязи, да?
Она встала, и её фигура в темноте показалась ему незнакомой, чужой.
— Я всё прощу, Коля, — сказала она вдруг, и в голосе её впервые за много недель дрогнула живая, страшная боль. — Всё. Даже эту твою… жалость. Но только скажи мне честно. Скажи, что твоё сердце ещё здесь. В этом доме. С нами.
Он стоял, прижавшись спиной к косяку двери, и молчал. Этот честный ответ застрял у него в горле комом. Он не мог его произнести. Потому что часть его сердца, самая слабая, самая трепетная и потому самая важная, осталась там, под холодным дождём, на школьном крыльце.
Его молчание было красноречивее любых слов. Маргарита медленно выдохнула. Звук этот был похож на последний шелест умирающих листьев.
— Понятно, — прошептала она. — Тогда живи как знаешь.
Она сняла с пальца кольцо, положила его обратно на стол рядом с его орденской книжкой — два жалких символа двух сломанных жизней — и вышла в сени. Через мгновение донёсся звук отодвигаемой заслонки в печи. Она топила печь, чтобы приготовить ужин для мужа, который только что убил всё, что было между ними. Это был самый страшный звук, который Николай слышал в своей жизни — звук окончательной, безгневной капитуляции.
А на улице дождь усиливался, стуча в стёкла, смывая границы между двором и улицей, между прошлым и будущим, будто готовя мир к тому всесокрушающему потопу, который уже был на пороге и имя которому было — война.
***
Ноябрь сковал землю первым хрустящим настом. Утро выдалось ясным, морозным. Николай вышел из дому раньше обычного. Не выдержал той ледяной тишины, что теперь царила в стенах даже ночью. Он шёл по улице, и его дыхание превращалось в густые клубы пара. Он шёл без цели, но ноги сами понесли его на окраину села, к старому пограничному столбу — облупленному, с едва читаемой надписью «Соколино». Здесь, на пригорке, открывался вид на поля, укрытые инеем, и на тёмную ленту леса на горизонте.
У столба, прислонившись к нему спиной и куря самокрутку, уже стоял человек. Михаил, брат Маргариты. Бывший танкист, а ныне — механик на колхозном гараже. Широкоплечий, с лицом, изрытым оспинами и одним старым шрамом полосой через бровь. Он видел Николая, кивнул, молча протянул ему свою кисет с махоркой. Такое между ними было правило: встретились у столба — разговор будет мужской, прямой, без лишних слов.
Николай взял кисет, начал крутить цигарку.
— Тихо у вас стало, — хрипловато произнёс Михаил, не глядя на зятя. — Антошка вчера у меня ночевал. Сказал, мамка молчит, ты молчишь. Как в кино про немых.
— Бывает, — буркнул Николай.
— С Ритой бывает. С тобой — нет. Ты не из молчаливых. Значит, дело серьёзное.
Николай резко чиркнул спичкой, прикурил. Горький дым ударил в голову, проясняя мысли.
— Дела семейные, Миша.
— Моя сестра — семья. Значит, и мои дела, — Михаил оттолкнулся от столба и посмотрел на Николая прямо. Его глаза, такие же тёмные, как у Риты, были спокойны, но в этой спокойности таилась стальная пружина. — Говорят, учительница новая, ленинградка, глаза на тебя зарится.
Слухи в селе расползались быстрее пожара. Николай почувствовал, как по спине пробежал холодный мурашек, но не от страха, а от стыда.
— Чего болтают…
— Я не болтаю, я спрашиваю, — перебил Михаил. — Рита — гордая. Реветь не будет, жаловаться не побежит. Сломается изнутри и молча сгинет. Или взорвётся. И тогда мало никому не покажется. Ты её спас когда-то, Коля. От всех. От себя, можно сказать. Это даёт тебе право? Ломать то, что сам построил?
Каждое слово било точно в цель. Николай молчал, глядя на сигарету.
— Я ничего не строил, — глухо сказал он наконец. — Жили. Выживали. Детей потеряли… что-то сломалось. Не я, не она. Просто сломалось.
— И ты нашёл, к чему приклеить? — Михаил бросил окурок под ноги, раздавил его сапогом. — У неё, у этой учительницы, отец — враг народа. Ты это знал? Тебя председателем комитета взаимопомощи поставили. Ты ей помогаешь, а кто тебе поможет, когда за тобой придут? За связь с дочерью врага? Тебе мало одной руки, хочешь и голову потерять? Или нам всем горя на свою голову?
Это был удар ниже пояса. Трезвый, расчётливый, мужской взгляд на ситуацию. Николай даже не думал об этом. Для него Лидия Павловна была просто несчастной, одинокой женщиной. Он забыл, в какое время живёт. Что тени отцов ложатся на детей длинными, несмываемыми пятнами.
— Она ни в чём не виновата, — пробормотал он.
— А Рита виновата? — спросил Михаил. — Антошка виноват? Я виноват? Мы все тут живём, Коля. На минном поле. Ты сейчас свою мину нашёл и думаешь, она цветок. Наступишь — рванёт на всех.
Он помолчал, давая словам впитаться.
— Я тебя не убью, если что. Ты мне как брат. Но если Риту доведешь до края… или на семью нашу тень упадёт из-за твоих глупостей… я тебя с собой на тот свет заберу. Понял?
Николай посмотрел на него. В глазах Михаила не было злобы. Была простая, суровая правда солдата, который знает цену ошибкам и цену долгу. Он кивнул.
— Понял.
— Ладно, — Михаил вздохнул, и из его рта вырвалось облако пара. — Дела на фронте, слышал? Финны там, граница… Не спокойно. Мужиков понемногу стали забирать. Из райцентра бумага пришла — списки уточнять. Ты, как инвалид, в списках резерва второй очереди. Но если что… тебя могут взять. Ты же связист был, да? Одноруких связистов на фронте много. Им окопы рыть не надо.
Эта новость обрушилась на Николая как удар обухом. Война. Она была абстрактным понятием, тревожным шёпотом из репродуктора. А теперь она становилась конкретной возможностью. Призывом. Избавлением.
— Возьмут — пойду, — тихо, но чётко сказал Николай.
Михаил пристально посмотрел на него.
— Чтобы от неё убежать? Или от Риты?
— Чтобы всем стало легче, — честно ответил Николай. — Может, на фронте всё проще. Там враг виден. Его можно убить. Или он тебя. А здесь…
Он махнул рукой в сторону села, где дымились печные трубы, где была его хата с ледяным молчанием внутри и школа с тёплым, запретным огнём.
Михаил молча кивнул, поняв всё без слов.
— Дурак ты, Коля. Бегством ничего не решишь. Только отсрочишь. — Он повернулся, чтобы уйти, но на полшага остановился. — Если решаешься на фронт… сделай хоть одно дело по-мужски. Выбери. Одну из них. Оставь хоть одну с надеждой. А то так и помрёшь — никто по тебе слезу не уронит. Ни та, ни другая.
Он ушёл, оставив Николая одного у старого столба. Николай стоял, смотрел на лес. Ветер усиливался, срывая с берёз остатки листвы. «Выбери». Слова брата жгли сознание. Выбрать Риту — значит обречь себя на жизнь в аду молчаливого упрёка и своей собственной тоски. Выбрать Лидию — значит предать всё, во что он верил, подписать приговор своей семье, а возможно, и себе. А уйти на фронт… Уйти на фронт было трусостью. Яркой, героической, но трусостью.
Он потянулся рукой к пограничному столбу, провёл ладонью по шершавой, облупленной краске. Здесь кончалось Соколино. Здесь кончалась его прежняя жизнь. Шаг за этот столб был бы шагом в неизвестность. Возможно, к смерти. Но там, за этим невидимым рубежом, была странная, мучительная свобода от выбора.
Внизу, у школы, открылась дверь. Вышла Лидия Павловна, закутанная в шаль. Она поставила на крыльцо пустую миску, очевидно, для какой-то бездомной кошки, огляделась по сторонам. Её взгляд скользнул по пригорку, по фигуре у столба. Она замерла. Узнала его. Даже на таком расстоянии он почувствовал, как изменилось её напряжение. Она не помахала, не сделала ничего. Просто смотрела. Потом медленно, словно нехотя, развернулась и скрылась в дверях. Но этот короткий, безмолвный диалог взглядов был для него яснее любых слов. Она ждала. Ждала какого-то знака, решения, шага.
А из трубы его дома валил густой, ровный дым. Маргарита топила печь, готовила обед. Жила. Ждала, хоть и не признавалась в этом даже самой себе.
Он остался стоять между двух этих огней — тёплым, домашним, и слабым, одиноким, но манящим. А над головой, по-зимнему чистое, холодное небо медленно затягивало лёгкой, перистой облачностью. Старики в селе говорили, что такие облака — к большому снегу. Или к большой беде. Николай снова закурил. Выбора не было. Вернее, он был, но сделать его он был не в силах. Оставалось ждать. Ждать, пока выбор за него не сделает кто-то другой. Страна. Война. Судьба.
Он сплюнул и пошёл вниз, к селу, к своему дому, к своему долгу, который стал казаться ему пожизненной каторгой. А на душе лежал тяжёлый, холодный камень предчувствия. Михаил не зря сказал про списки. Война была уже не где-то там. Она была здесь, на пороге. И её дыхание, холодное и безжалостное, уже ощущалось на щеке.
***
Декабрь принёс с собой настоящие морозы. Снег выпал разом, обильно, за одну ночь превратив Соколино в белую, безмолвную крепость. Но в доме Соколовых лютовала своя стужа, пострашнее январской. Антошка теперь почти постоянно жил у дяди Миши. «Так, мама, тебе же легче», — говорил он, избегая смотреть в глаза отцу. Дом опустел окончательно.
Маргарита перестала выходить на улицу. Она сидела у окна, смотрела на замёрзший огород, и её пальцы бесцельно перебирали край занавески. Иногда она брала в руки то самое мамино кольцо, вертела его, смотрела на тусклое, потускневшее от времени золото. Однажды, ближе к вечеру, она окликнула Николая, который молча чинил у печи валенок.
— Возьми, — сказала она ровным, пустым голосом, протягивая кольцо.
Он поднял глаза, не понимая.
— Что?
— Возьми ей. Отдай. У неё ничего нет. Пусть будет. Моя мама… она тоже верила в любовь до гроба. Вот и сошла в гроб раньше времени.
Это было страшнее любой истерики. Это было полное отречение, распад последней связи. Николай почувствовал тошноту.
— Рита… перестань.
— Я уже всё перестала, — она положила кольцо на стол с тихим, металлическим стуком. — Мне оно больше не нужно. Оно ржавое, видишь? Всю жизнь носила, а оно проржавело изнутри. Как и всё.
Она повернулась к окну, закрыв лицо руками. Плечи её не тряслись — она была неподвижна, как камень. Николай встал, подошёл, хотел коснуться её волос, но рука замерла в воздухе. Он не имел права. Не имел права на утешение. Он был причиной этой боли. Он отвернулся, взял со стола ржавое кольцо. Оно было холодным и невероятно тяжёлым.
Вечером он вышел из дома. Он не думал, куда идёт. Ноги понесли его по укатанной снежной дороге к школе. Окно в комнате Лидии светилось тусклым, желтоватым пятном. Он стоял в тени огромного сугроба, сжимая в кармане кулак с кольцом. Он должен был отдать его. Сказать, что это всё кончено. Что он не может. Что война на пороге и они все должны быть готовы. Сказать про отца-врага народа, про долг, про Антошку. Он собрался с духом, сделал шаг.
И в этот момент дверь школы отворилась. На порог вышли двое: Лидия Павловна и невысокий, щуплый мужчина в очках и городском пальто, с портфелем в руке. Незнакомец что-то оживлённо говорил, жестикулировал. Лидия слушала, опустив голову, потом кивнула. Мужчина, улыбаясь, пожал ей руку, сел в поджидавшие его розвальни и укатил в сторону райцентра. Лидия проводила его взглядом, и на её лице было невыносимое выражение обречённости и покорности. Потом она вздохнула, увидела Николая и не удивилась. Будто ждала.
— Заходите, Николай Игнатьевич, — тихо сказала она. — Холодно.
Он, как во сне, вошёл в крошечную, опрятную комнатку, пропахшую книжной пылью и дешёвым чаем. На столе лежали стопки тетрадей, чернильница, ломоть чёрного хлеба.
— Кто это был? — спросил он хрипло.
— Инспектор из РОНО, — ответила она, не глядя на него, ставя на примус чайник. — Проверял работу. Остался доволен. — Она помолчала, поправляя уже идеально ровную стопку тетрадей. — И передал, что… что моё заявление удовлетворено.
— Какое заявление?
— О переводе. В село Заозёрное, за сто вёрст отсюда. Там не хватает учителя. Я попросилась. Меня отпускают. После новогодних каникул.
У Николая перехватило дыхание. Комната поплыла перед глазами.
— Почему? — выдавил он.
Теперь она посмотрела на него. В её серых глазах не было ни упрёка, ни печали. Была лишь усталая, взрослая ясность.
— Потому что я всё понимаю, Николай Игнатьевич. Я видела вашу жену однажды у колодца. Смотрела на неё. Она красивая. Сильная. И она вас любит. Я видела эту боль в её глазах. Такую, что… что я не могу быть её причиной. Я и так причинила слишком много горя в этой жизни. Моему отцу. Себе. Не хочу причинять вам.
— Но я… — начал он, и слова застряли в горле. «Я люблю тебя». Эти три слова он не мог произнести. Они были чудовищны и прекрасны одновременно.
— Не надо, — она резко подняла руку, будто защищаясь. — Не говорите ничего. Это… это неправильно. Всё неправильно. Время неправильное. Место. Мы с вами… мы призраки, Николай Игнатьевич. Вы — призрак своей прежней, целой жизни. Я — призрак своей прежней, счастливой семьи. Призракам нельзя быть вместе. Они только пугают живых.
Чайник зашипел, засвистел, вырвавшись струёй пара. Лидия механически сняла его с огня.
— Я уеду. Всё наладится. Война, может, и не будет. А ваша семья… вы должны её сохранить. Ради сына. Ради того, что когда-то было. Это важно.
Он стоял, чувствуя, как под ногами разверзается пропасть. Она брала весь груз решения на себя. Уезжала, спасая его семью, его репутацию, его покой. Делая его ещё больше должником.
— Не уезжайте, — прошептал он.
— Я должна.
Тогда он вынул из кармана ржавое кольцо. Положил его на стол рядом с тетрадями.
— Это… это она велела вам отдать. Её мамино.
Лидия посмотрела на кольцо, как на змею. Её лицо исказилось гримасой страдания.
— Зачем? Зачем она это делает? Чтобы я помнила? Я и так буду помнить.
— Она отрекается, — глухо объяснил Николай. — От всего. И от этого тоже. Она говорит, оно проржавело изнутри.
Лидия медленно, будто против воли, взяла кольцо. Повертела в пальцах. Потом вдруг, с силой, швырнула его в угол, где оно со звоном ударилось о железную ножку кровати и покатилось по полу.
— Я не хочу её жертв! — вскричала она, и в голосе впервые прорвалась вся накопленная боль, страх, отчаяние. — Понимаете? Я не хочу, чтобы из-за меня кто-то страдал! Я устала быть причиной! Я просто хотела… я просто хотела немного человеческого тепла! Просто взгляда, в котором нет ни жалости, ни страха! Одного такого взгляда!
Она разрыдалась. На этот раз не тихо, а громко, надрывно, захлёбываясь. И Николай не выдержал. Он сделал два шага, обнял её. Прижал к своей широкой груди, чувствуя, как мелко-мелко дрожит её хрупкое тело. Он гладил её волосы, целовал макушку, шептал бессвязные слова утешения. И это было уже не утешение. Это была капитуляция. В этот момент, в этой маленькой холодной комнате, он выбрал. Выбрал её. Её горе, её одиночество, её запретную, горькую любовь.
Они не говорили о будущем. Они знали, что его нет. Было только настоящее — горькое, грешное, пылающее, как последний уголёк в остывающей печи. За окном метель начинала завывать, заметая следы, стирая границы, укутывая мир в белый, равнодушный саван. А в кармане его телогрейки, куда он позже поднял и сунул ржавое кольцо, лежала ещё одна вещь — официальная бумага из военкомата, пришедшая днём. Предписание явиться 5 января для прохождения медицинской комиссии. Резерв второй очереди больше не был резервом.
Но он ничего не сказал ей об этом. Пусть этот вечер будет их общей, единственной тайной. Их прощанием, которое стало началом. А утром он вернётся в свой холодный дом, к своей молчаливой жене, и будет ждать января. Ждать войны, которая, как ни парадоксально, станет для него единственным честным выходом из тупика, который он сам и создал.
Он вышел глубокой ночью, когда метель была в самом разгаре. Обернулся на светящееся окошко. За ним оставалась его душа. И ржавое кольцо, символ любви, которую время и предательство обратили в труху, лежало теперь у него в кармане как страшная плата за минутное счастье.
Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: