Найти в Дзене
Валерий Коробов

Чужая кровь на русской рубахе - Глава 2

Боль бывает разная. Острая, как удар ножа, и глухая, ноющая — как эта, что поселилась под ребром у Марии после падения. Но та боль, что увидела в её глазах Лейла, была третьего рода: тихая и всепоглощающая, грозящая унести жизнь без единой царапины. И в тот миг санинструктор, прошедший ад эвакогоспиталей, поняла — здесь, на этом мирном лугу, её главная битва только начинается. Чтобы спасти одну, ей предстояло сразиться с отчаянием целого мира. Глава 1 Жара стояла невыносимая, даже куры прятались в тень. Вся деревня, от мала до велика, вышла на покос — время было страдное, каждый час на счету. Лейла шла вместе с Волковыми. Анна Степановна, не сказав ни слова, протянула ей утром заточённую косу с крашеным черёмухой черенком: «Попробуй. Силы-то хоть хватит?» Это был не вопрос, а испытание. На лугу за околицей уже звенели другие косы, пахло скошенной травой и потом. Мужчины шли впереди, выкладывая широкие валки, женщины с граблями — следом. Алексей работал рядом с дядькой Гордеевым, предсе

Боль бывает разная. Острая, как удар ножа, и глухая, ноющая — как эта, что поселилась под ребром у Марии после падения. Но та боль, что увидела в её глазах Лейла, была третьего рода: тихая и всепоглощающая, грозящая унести жизнь без единой царапины. И в тот миг санинструктор, прошедший ад эвакогоспиталей, поняла — здесь, на этом мирном лугу, её главная битва только начинается. Чтобы спасти одну, ей предстояло сразиться с отчаянием целого мира.

Глава 1

Жара стояла невыносимая, даже куры прятались в тень. Вся деревня, от мала до велика, вышла на покос — время было страдное, каждый час на счету. Лейла шла вместе с Волковыми. Анна Степановна, не сказав ни слова, протянула ей утром заточённую косу с крашеным черёмухой черенком: «Попробуй. Силы-то хоть хватит?»

Это был не вопрос, а испытание. На лугу за околицей уже звенели другие косы, пахло скошенной травой и потом. Мужчины шли впереди, выкладывая широкие валки, женщины с граблями — следом. Алексей работал рядом с дядькой Гордеевым, председателем. Лейла, сняв сапоги и закатав брюки, стала позади Анны Степановны, стараясь попасть в общий ритм. Сначала не получалось — коса цеплялась за кочки, рука дрожала от непривычной нагрузки. Со спины чувствовался тяжёлый, оценивающий взгляд свекрови. Но потом память тела взяла своё — не такая уж и разница между этим мерным взмахом и тем, чтобы пилить брёвна для блиндажа. Нашла свой темп. Мышцы горели, но она молчала, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони.

— Эй, кавказская, небось у вас в горах так не машешь? — донёсся насмешливый голос с соседнего покоса. Это был Николка, сын местного кузнеца, парень молодой и ершистый, недавно вернувшийся с трудового фронта.
— У нас в горах сено для скота косят, а не дурь из головы, — не оборачиваясь, бросила Лейла таким ледяным тоном, что рядом стоящие бабы аж притихли. Николка смущённо хмыкнул и замолчал.

Анна Степановна ничего не сказала, но уголок её губ дрогнул — почти невидимо. Потом она вдруг остановилась, выпрямила спину и, глядя куда-то вдаль, спросила:
— Там, на фронте… много раненых через тебя прошло?
Вопрос был неожиданным. Лейла опустила косу.
— Не считала. Сотни. Может, тысячи. Сначала считала, потом перестала.
— И спасала всех?
— Нет. Не всех. Многих не успевала. Или нельзя было помочь. — Она посмотрела на свои ладони, в которых уже наливались мозоли. — Самое трудное — выбирать. Кого сначала грузить в санитарную. Кто может подождать, а кто нет. Этому не учат.

Анна Степановна кивнула, будто услышала что-то очень важное и понятное только ей.
— И тут так же, — сказала она негромко и снова взялась за косу. — Выбираешь. Кого спасать, а кого — нет.

Лейла не поняла тогда глубины этого высказывания. Но поняла позже, часа через два, когда тишину покоса разорвал душераздирающий крик.

Кричала Мария. Она работала с граблями на отшибе, у самой опушки леса, где земля была бугристой и попадались старые, скрытые травой пни. Как потом выяснилось, она потянулась за охапкой сена, оступилась и всей тяжестью упала на острый, торчащий из земли сук. Он вошёл ей в бок, чуть ниже рёбер.

Когда люди сбежались, картина была ужасной. Мария лежала на боку, скрючившись, её светлая кофта быстро пропитывалась алым. Лицо было белее мела, глаза закатились от боли и шока. Кто-то кричал: «Не трогать! Врача!» Но фельдшер из соседнего села был в этот день в райцентре.

Анна Степановна, увидев Машу, ахнула и бросилась к ней, но сильные мужики удержали её: «Нельзя, Анна, шевельнётся — хуже будет!»
И в этот миг все увидели, как Лейла отбросила косу и, срывая на бегу с себя косоворотку (под ней оказалась чистая, хоть и поношенная, мужская белая рубашка), бросилась к пострадавшей. Её движения стали резкими, точными, совсем не такими, как были полчаса назад.
— Прочь! Все прочь! — её голос, низкий и властный, не терпел возражений. — Тебе, в полосатой рубахе, беги в деревню, принеси кипятку, чистые тряпки, ножницы и водку! Быстро! Ты, дядя Мирон, сними с себя ремень!

Она уже была на коленях рядом с Марией. Её пальцы быстро, но аккуратно ощупали края раны, оценили глубину и угол.
— Мария, слушай меня, — сказала Лейла твёрдо, глядя в затуманенные от боли глаза девушки. — Ты не умрёшь. Понимаешь? Ты будешь жить. Но сейчас нужно сделать очень больно. Держись за мою руку.

Она не ждала согласия. Кивнула подошедшему Алексею и двоим мужикам: «Держите её. Крепко». Потом взяла из рук кого-то из женщин чистый (относительно) платок, с силой надавила им на ткани рядом с суком, обхватила другую рукой торчащую деревяшку.
— На счёт три. Раз, два…

Она дёрнула резко и сильно, с таким расчётом, чтобы не увеличить повреждения. Мария издала хриплый, нечеловеческий стон и потеряла сознание. Это было к лучшему. Из раны хлынула кровь. Лейла, не обращая внимания на испуганные возгласы вокруг, наложила давящую повязку из разорванной в ленты своей рубахи и ремня, который ей подал дядя Мирон.
— Носилки! Срочно! Нести в дом, на ровную поверхность!

Вся её личность преобразилась. Из молчаливой, забитой «чужачки» она в одно мгновение стала командиром, хирургом, тем, кто берёт на себя ответственность за жизнь. И люди, ещё минуту назад смотревшие на неё с подозрением, теперь беспрекословно выполняли её приказы.

В доме Волковых развернулся настоящий полевой госпиталь. Лейла велела принести все чистые простыни, кипятила на печи воду, прокаливала на огне швейную иглу и тонкие рыболовные крючки, которые принёс Алексей. Она работала молча, сосредоточенно, её лоб покрылся каплями пота. Анна Степановна, бледная как смерть, подавала ей то кипяток, то тряпки, и в её глазах читался ужас — не только за Машу, но и от осознания чего-то нового.

Когда Лейла, уже обеззаразив рану водкой (другого антисептика не было), начала сшивать глубокие ткани, даже видавшие виды фронтовики не могли смотреть. Алексей стоял у двери, сжав кулаки, и смотрел на Лейлу так, будто видел её впервые — не невесту, а того самого боевого санинструктора, который под огнём оперировал в полуразрушенном блиндаже.

— Внутренние органы, кажется, не затронуты, — сквозь зубы проговорила Лейла, завязывая последний узел. — Но нужно наблюдать. Температура, нагноение… Водки давайте, оботру для жаропонижения.

Только закончив и вымыв окровавленные руки, она позволила себе дрогнуть. Ноги подкосились, и она опустилась на табурет у печи, закрыв лицо ладонями. Вдруг она почувствовала на плече тяжёлую, мозолистую руку. Анна Степановна.
— Спасибо, — хрипло сказала хозяйка. — Что не дала помереть. Нашей.
В этом «нашей» был целый мир смыслов. Мария была «нашей». А Лейла? Пока нет. Но она спасла «нашу». Это был первый, едва заметный сдвиг.

Вечером, когда Мария пришла в себя и тихо стонала от боли, Лейла дежурила у её постели. Она меняла компрессы, поила тёплым отваром ромашки. Мария, в полубреду, вдруг схватила её за руку.
— Зачем?.. Зачем ты меня спасаешь?.. Лучше бы дала умереть…
Лейла высвободила руку.
— Потому что я научилась бороться за жизнь. Любую. Даже ту, что меня ненавидит.
— Я не ненавижу… — прошептала Мария, и слёзы потекли у неё из глаз. — Я просто… не знаю, как теперь жить…
— Научишься, — коротко сказала Лейла. — Все учимся.

На следующий день по селу уже ползли новые слухи. Не о «чужачке», а о «девке-докторе», которая «как пилой, так и иглой владеет». К дому Волковых зачастили соседи — кто с благодарностью за спасение Машки (ведь все её жалели), кто с принесённым гостинцем для Лейлы — яйцами, творогом, куском холста. Старый фельдшер, вернувшись, осмотрел Марию и только свистнул: «Чистая работа. Фронтовая школа. Ты, милая, в медсанбате, что ли, служила?»

Но главное изменение произошло внутри самого дома. Анна Степановна перестала ставить Лейле откровенные палки в колеса. Она по-прежнему была сурова, но теперь в её взгляде появилась тень уважения — не к невесте сына, а к специалисту, к силе. Она впервые назвала её по имени, без отчества и без яда: «Лейла, подай-ка соль». И это было больше, чем любая благодарность.

Однажды ночью Алексей обнял Лейлу на печи и прошептал ей в волосы:
— Я сегодня гордился тобой. Как никогда.
— Я не для гордости это делала, — ответила она устало.
— Знаю. Поэтому и горжусь.

А Мария, лежа в соседней горнице и слушая их приглушённые голоса, понимала, что проиграла окончательно. Ту, кого она считала врагом, теперь все считают героиней. И этот героизм был настоящим, в отличие от её девичьего, четырёхлетнего «подвига» ожидания. В её душе что-то надломилось. И на смену боли пришло холодное, пустое отчаяние. Она стала думать не о том, как вернуть Алексея, а о том, как исчезнуть. Из этой истории, из этой жизни, где для неё больше не было места.

Но Лейла, проверяя ночью её повязку, поймала этот взгляд — пустой и направленный в никуда. И она, слишком хорошо знавшая такие взгляды у раненых, которые теряли волю к жизни, тихо сказала:
— Не смей. Жизнь — она разная бывает. Не только такая, как ты задумала. Дай ей шанс стать другой.

Мария не ответила. Но впервые не отвернулась.

***

После случая на покосе в доме Волковых установилось странное, зыбкое перемирие. Анна Степановна перестала бросать открытые вызовы, но её молчание стало другой формой войны — холодной, наблюдательной. Она теперь изучала Лейлу, как изучают незнакомый инструмент, пытаясь понять его назначение и прочность.

Мария две недели пролежала, приходя в себя. Лейла ухаживала за ней с той же безличной, профессиональной тщательностью, с какой делала перевязки в медсанбате. Она не пыталась стать подругой или сестрой — только компетентным медиком. И эта дистанция, как ни парадоксально, была единственным, что Мария могла вынести. Близость убила бы её.

— Заживает хорошо, — констатировала Лейла однажды утром, осматривая шов. — Шрам останется, но не критичный.
— Как у тебя, — не глядя на неё, сказала Мария. Она слышала от Ольги, что у Лейлы на спине — след от осколка, а на левом боку — длинный, тонкий шрам от пули, которая прошла навылет под ребро.
— Да, — просто ответила Лейла. — Как у меня. Только у тебя — от дерева. А у меня — от войны. Разная история.
— А боль одинаковая? — спросила Мария, и в её голосе прозвучал искренний, детский интерес.
Лейла задумалась, убирая бинты.
— Нет. Физическая боль — она проходит. А та, что внутри… та всегда разная. И с ней не борются перевязками.

Мария отвернулась к стене, но больше не плакала. В её тишине теперь было что-то тяжелее слёз.

Тем временем по селу поползли новые разговоры. Историю о спасении пересказывали на разные лады, обрастая подробностями. Некоторые старухи крестились: «Господь даровал ей руки золотые, хоть и иноверка она!» Мужчины-фронтовики, узнав подробности работы со швами и перевязкой, кивали с пониманием: «Да, это с передовой. Такого в учебниках не напишут».

К дому Волковых начали приходить. Сначала осторожно, с поводами — то яйцо принести «для больной Машеньки», то спросить совет по поводу капусты. А потом и напрямую:
— Лейлочка, можно тебя на минуточку? У моего внука эта… горло, и температура…
— Дочка, посмотри, у меня на ноге эта болячка не заживает с зимы…

Анна Степановна наблюдала за этим с сложным чувством. С одной стороны, это было признанием. К её дому, хоть и с чуждой причиной, шли люди. С другой — это нарушало весь порядок. Дом её был крепким, самодостаточным, в нём не было места для бесплатной лечебной практики. Да и кто она такая, чтобы принимать людей? Не фельдшер, не доктор. Так, санитарка.

Однажды, когда Лейла, уже после ужина, перевязывала старику Петровичу вскрывшуюся варикозную язву (пришлось использовать последние запасы марли и самодельный отвар коры дуба), Анна Степановна не выдержала:
— И долго это будет продолжаться? Весь сел теперь через наш дом потянут? Лекарства-то где брать? Небось, свои последние сбережения на чужих людей тратить будешь?
— Я не беру денег, — спокойно ответила Лейла, завязывая узел.
— Так то ещё хуже! Долг потом спросят. И не деньгами.

Старик Петрович, слышавший это, потупился и пробормотал:
— Извиняюсь, Анна Степановна… больше не буду…
— Сидите, дядя Петрович, — резко сказала Лейла. — Почти готово. — Она подняла глаза на свекровь. — На фронте тоже лекарств не хватало. И мы использовали то, что было: мох, кору, подорожник. И не спрашивали у раненого, какой он веры и откуда родом. Потому что кровь у всех одного цвета. Я не могу отказать, когда могу помочь. Не по мне это.

— По-твоему… — начала Анна Степовна, но не закончила. Она видела, как старик Петрович смотрит на Лейлу с благодарностью, в которой не было ни капли прежнего недоверия. И это что-то меняло в расстановке сил в её собственном доме. Авторитет, который нельзя было купить или заслужить работой по хозяйству, приходил к Лейле окольными путями — через милосердие. И против этого Анна Степановна была бессильна.

Вечером того же дня произошёл ещё один знаковый разговор. Алексей принёс с МТС свою первую настоящую зарплату — не деньгами, пока, а натурой: мешок зерна, кусок мыла, две банки консервов. Он выложил это на стол с гордостью.
— Вот, мама, Лейла. Начинаем своё хозяйство.
Анна Степановна молча перебрала зерно в мешке, оценивая качество. Потом не глядя сказала:
— Завтра Маша встать может. Доктор сказал. Место ей освобождать нужно в горнице. — Она сделала паузу, будто выверяя каждое слово. — Ты, Лейла, с Алёшей на печь перебирайся. Постоянно. А Ольга пусть к Маше переселяется, поближе, если что.
Это было больше, чем разрешение. Это было признание их статуса как пары. Пусть невенчанной, пусть странной для деревни, но пары. Алексей аж подскочил от неожиданности. Лейла только кивнула:
— Спасибо, Анна Степановна.

Позже, когда они остались одни на печи, Алексей обнял её и прошептал:
— Видишь? Лёд тронулся. Она принимает тебя.
— Она принимает необходимость, — поправила его Лейла, глядя в потолочную темноту. — Как принимала на фронте, когда не было выбора. Это не то же самое.
— Но это начало.
— Да, — согласилась Лейла. — Это начало.

А в соседней горнице, где Мария, бледная как тень, наконец сидела на кровати, слушая этот приглушённый разговор через тонкую перегородку, в её руках был нож. Обычный столовый нож, который она попросила у Ольги, чтобы «яблоко почистить». Она смотрела на тускло блестящее лезвие, поворачивая его. В нём отражалось её искажённое, незнакомое лицо. Мысли, которые приходили к ней, были тихими и ужасающе спокойными. «Вот провести по венам… И всё. Всем станет легче. И мне. И ему. И ей. Даже Анне Степановне». Она поднесла острие к коже на запястье, уже чувствуя призрачный холодок металла.

В этот момент дверь скрипнула. На пороге стояла Лейла с кружкой в руках.
— Принесла тебе отвар успокоительный, с мятой, — сказала она обыденным тоном. И вдруг её взгляд упал на нож в руке Марии. Она не вскрикнула, не бросилась отнимать. Она просто замерла. — Мария. Дай-ка мне яблоко, я тебе почищу. У меня лучше получается.

Их взгляды встретились через полутьму комнаты. В глазах Лейлы не было ни страха, ни паники. Было тяжёлое, усталое понимание. То самое, которое бывает у людей, слишком часто видевших смерть вблизи.
— Не бойся, — тихо сказала Мария, и её голос звучал чужим. — Я не…
— Я знаю, — перебила её Лейла. — Ты не хочешь умирать. Ты просто не знаешь, как дальше жить. И думаешь, что это одно и то же. Но это не так.
Она медленно подошла, протянула руку. — Дай.
Мария задержала дыхание. Казалось, вечность прошла, пока её пальцы разжались, и нож с глухим стуком упал на одеяло. Лейла подняла его, положила на тумбочку, потом села на край кровати.
— После того, как я потеряла всех, у меня тоже был такой момент. В медсанбате, после Сталинграда. Была бритва. Я смотрела на неё и думала: зачем? Зачем я выжила, если их нет? — Она говорила тихо, монотонно, будто рассказывала не о себе, а о постороннем человеке. — А потом привезли раненого мальчишку, лет семнадцати. И у него было такое же лицо, как у моей младшей сестры. И мне пришлось его спасать. Так жизнь дала ответ. Не «зачем», а «для кого». Пока есть тот, кому ты можешь быть нужна, — жить есть зачем. Пусть даже этот «кто-то» — чужая девушка с разбитым сердцем в русской деревне.

Мария смотрела на неё широко раскрытыми глазами. В них плескалась буря — стыд, облегчение, злость и что-то ещё, что могло бы стать началом понимания.
— Ты ненавидишь меня? — выдохнула она.
— Нет, — честно ответила Лейла. — Мне тебя жаль. И себя жаль. И его. И всех нас. Мы все ранены этой войной. Просто раны у всех разные. Одни — на теле. Другие — вот так. — Она легонько ткнула себя пальцем в грудь, в область сердца.
— Что же мне делать? — это был уже не вызов, а мольба.
— Жить. День за днём. Найди свою «бритву»… то, что удержит. Может, работа. Может, кто-то другой. Может, просто этот рассвет завтрашний, который ты ещё не видела. Жизнь, она, как моя швейная игла: кажется, маленькая и незначительная, а может сшить разорванное в клочья. Давай попробуем сшить твоё?

Она встала, взяла кружку и поставила её рядом с ножом на тумбочке.
— Спокойной ночи, Мария.

Та ночь стала ещё одной линией разлома, но на этот раз — не между врагами, а между двумя ранеными душами, которые нашли в себе силы не нанести друг другу последний, смертельный удар. Война в доме Волковых вступала в новую фазу: фазу трудного, мучительного, но всё-таки мира.

***

Сентябрь принёс в Воздвиженское первые жёлтые листья и холодные росы. Урожай был собран, амбары наполнены, и в селе наступала короткая передышка перед осенними заготовками. В доме Волковых установился новый, непривычный порядок. Лейла, окончательно переселившись на печь с Алексеем, стала не «гостьей», а скорее непонятным гибридом — не совсем хозяйкой, но уже и не чужой. Анна Степановна поручала ей всё больше по дому, но делала это с видом строгого начальника, дающего задание подчинённому: «Квашню поставь, тесто я завтра утром проверю». Проверяла всегда — придирчиво, но уже без прежней ядовитой злости.

Мария понемногу вставала, ходила по дому, бледная и тонкая, как былинка. Она почти не разговаривала, но выполняла лёгкую работу — перебирала лук, штопала бельё. Её взгляд, прежде полный боли, теперь стал пустым, что беспокоило Лейлу больше, чем слёзы. Однажды вечером, когда Мария молча чистила картошку, Лейла села рядом.
— В фельдшерском пункте в райцентре, слышала, помощницу ищут. Уборщицей и для мелких поручений. Хочешь, спрошу? Тебе из дома выбраться нужно. И дело.
Мария не подняла глаз.
— Куда мне… Да и кто меня возьмёт…
— Я поговорю. Я там теперь кое-кого знаю, — сказала Лейла. Это была правда — после истории с покосом её стали узнавать и в соседних деревнях. Фельдшер, Иван Кузьмич, старый, ещё царской закалки медик, даже советовался с ней по поводу сложных перевязок.
Мария кивнула едва заметно. Это был не энтузиазм, но согласие. Первая крошечная зацепка за жизнь.

Перелом, тихий и бытовой, случился в середине месяца, когда Алексей принёс с почты пакет. Не треугольник фронтового письма, а официальный бланк из военкомата областного центра. Вскрыв его дрожащими руками (вся семья собралась в горнице, предчувствуя недоброе), он прочитал и побледнел.
— Это… это справки. Для оформления наград. И пенсии по ранению, — сказал он, глядя на Лейлу. — Нам обоим.
Анна Степановна насторожилась:
— Какие ещё награды? Ты же писал, что орден Красной Звезды получил.
— Мама, это… на Лейлу бумаги. Её наградной лист на медаль «За отвагу» затерялся где-то в штабах. Теперь восстанавливают. И подтверждение, что она служила санинструктором. Для льгот.
Он положил на стол несколько листов. Среди них был пожелтевший, с обтрёпанными краями, список с печатью — «Именной список безвозвратных потерь». Алексей тыкал в него пальцем:
— Смотри. Здесь её фамилия. Ганиева Лейла Ахметовна. 1922 года рождения. Писарина какая-то в штабе перепутала и внёс её в погибшие после того боя под Запорожьем. Видимо, когда её тяжело ранило и отправили в глубокий тыл. А потом не исправили.

В комнате стало тихо. Лейла смотрела на свою фамилию в колонке погибших, и её лицо было каменным. Она знала об этой путанице, слышала от сослуживцев, но видеть это на бумаге… было иначе. Она была призраком даже для бюрократической машины войны.
— И что теперь? — спросила Анна Степановна, глядя на невестку с новым, сложным чувством. Дочь «врага народа», дважды раненная, числящаяся погибшей… Это был слишком сложный узор для её прямой, крестьянской логики.
— Нужно ехать в область, — сказал Алексей. — В военкомат. С живыми свидетелями. Сослуживцами, если найдутся. Восстанавливать документы. Без них… без них она никто. Ни пенсии, ни прописки, ни работы официальной.
— Я поеду с тобой, — тихо сказала Лейла.
— Нет, — неожиданно твёрдо заявила Анна Степановна. Все посмотрели на неё. — Ты останешься. Алексей один поедет. Мужчине с военными бумагами говорить легче. А тут… тут тебя сейчас каждый второй знает. Кто-то должен дом держать. И за Машкой смотреть.
Это было разумно. Но за этой разумностью Лейла уловила нечто другое — недоверие. Страх, что она уедет и не вернётся? Или, наоборот, что вернётся с какими-то новыми, непонятными правами? Неясно.
— Хорошо, — согласилась Лейла. — Я останусь.

Алексей уехал на попутной грузовой полуторке на следующий день. Лейла провожала его у ворот. Он обнял её, прижал к себе.
— Всё налажу, ты не волнуйся. Разберёмся.
— Я не волнуюсь за бумаги, — она отстранилась, глядя ему в глаза. — Я волнуюсь за тебя. Ты там… не надейся слишком. Система, она…
— Я знаю, — он горько усмехнулся. — Но я же живой вернулся. Значит, и с этим справлюсь.
Она смотрела, как машина увозила его в облаке пыли, и чувствовала, как старый, знакомый страх сжимает сердце. Страх потери, который не отпускал с тех пор, как она вышла из госпиталя и не нашла ни одного письма от родных.

Дни без Алексея тянулись мучительно долго. Анна Степановна, однако, не вернулась к прежней враждебности. Наоборот, она стала больше говорить — не о чувствах, конечно, а о хозяйстве, о селе, о прошлом.
— Мать твоя, говоришь, учительницей была? — спросила она однажды за вечерним штопаньем носков.
— Биологом. В педагогическом институте, — ответила Лейла.
— Умная, значит… А отец, получается, зря пострадал.
— Зря, — коротко сказала Лейла. Об этом она говорить не любила.
— У нас тут тоже… в тридцать седьмом председателя колхоза забрали. Хозяйственный мужик был. Потом, в сорок первом, бумага пришла — реабилитирован. Посмертно. Вдова с детьми на улице осталась… — Анна Степановна дернула нитку с необычной для неё резкостью. — Несправедливость она везде одна. И горе — тоже.

Это было почти признание в общности судьбы. Лейла кивнула, не зная, что ответить.

На третий день отсутствия Алексея произошло событие, которое всколыхнуло всё село. В Воздвиженское приехал уполномоченный из райкома — невысокий, аккуратный мужчина в гимнастёрке без погон, с портфелем. Он прошёл прямо в сельсовет, а через час за Лейлой прибежала запыхавшаяся Варька: «Тётенька Лейла! Вас в сельсовет требуют! С папкой!»

Сердце у Лейлы ёкнуло. «Папка» — это могло быть что угодно. От награды до нового обвинения. Анна Степановна, услышав, нахмурилась:
— Иди. Я с тобой. — И это было не предложение, а приказ.

В сельсовете, в кабинете председателя Гордеева, за столом сидел уполномоченный. Перед ним лежало дело в серой папке. Рядом — растерянный Гордеев и пожилой, сухощавый мужчина, которого Лейла сразу узнала — Семён Игнатьевич, парторг соседнего колхоза, известный своей принципиальностью и непримиримостью.
— Ганиева Лейла Ахметовна? — спросил уполномоченный, сверяясь с бумагами.
— Я.
— Садитесь. Вы являетесь дочерью Ганиева Ахмета Саламовича, репрессированного в тридцать седьмом году по статье 58?
Лейла почувствовала, как у неё похолодели руки.
— Да. Он был посмертно реабилитирован в сорок первом.
— Мы это знаем, — кивнул уполномоченный. Его лицо было непроницаемым. — Вопрос в другом. На вас поступила информация. — Он посмотрел на парторга. Тот выпрямился.
— Я слышал от вернувшихся фронтовиков, — заговорил Семён Игнатьевич, избегая смотреть Лейле в глаза, — что вы, находясь на оккупированной территории под Ростовом в сорок втором, были замечены в разговорах с немецким медицинским персоналом. И что оказывали помощь как нашим, так и… военнослужащим противника. Это правда?

Тишина в кабинете стала гулкой. Анна Степановна замерла у двери, её лицо стало маской. Гордеев смотрел в стол.
Лейла медленно поднялась. Её голос, когда она заговорила, был тихим, но чётким, отчётливым, будто она докладывала на оперативном совещании:
— Это правда. В июле сорок второго года наша часть попала в окружение под Ростовом. Я, с тяжёлой контузией, оказалась в захваченной немцами полевой больнице. Там были и наши раненые, и немецкие. Немецкий врач, по фамилии, кажется, Фриц, старший, с седыми висками, спросил меня через переводчика, кто я. Я сказала — санитарка. Он сказал: «Раненые есть раненые. Помогай». И я помогала. Три дня. Пока наши не отбили этот участок. Спасла тогда, среди прочих, жизнь майору Гурову, который потом командовал нашей дивизией. Он может подтвердить.
— А немцам помогала? — не отступал парторг.
— Я перевязывала раны. Останавливала кровотечения. Я давала клятву Гиппократа, пусть и неофициально. Для меня солдат с пулей в животе — это не «свой» или «чужой». Это человек, который кричит от боли на языке, который я не понимаю. Но крик боли — он на всех языках один.

Уполномоченный внимательно смотрел на неё, перебирая бумаги.
— Это… нестандартная позиция. Могут быть вопросы.
— А у меня вопрос, — вдруг вступила Анна Степановна. Все вздрогнули, забыв про её присутствие. Она шагнула вперёд, и её лицо, обычно суровое, сейчас горело холодным гневом. — У меня вопрос к вам, товарищ парторг. Вы на фронте были?
Семён Игнатьевич смутился:
— Я по брони, на трудовом фронте…
— Ага. А моя невестка — была. И мой сын был. И они оба чудом живы вернулись. И она, выходит, не только наших спасала, но и, по-вашему, неправильно поступала. А я вот думаю: если бы не такие, как она, моего Алёши сейчас бы в живых не было. Он тоже из окружения выходил. И его тоже кто-то, может, чужой, перевязал. Так что не вам судить. — Она повернулась к уполномоченному. — У неё документы восстанавливают. И наградные листы. И если ваше дело — копаться в том, кому она там перевязку делала, когда сама контуженная была, то… тогда и мне есть что сказать про то, как у нас в сорок первом эвакуировали и кто что говорил.

Гордеев поднял глаза, в них мелькнул испуг. Он знал, о чём Анна Степановна может «сказать». Уполномоченный, опытный чиновник, почувствовал, как ситуация выходит из-под контроля. Он закрыл папку.
— Спасибо. Информация записана. Вопрос с документами — это отдельно. По поводу же… этических моментов службы — разберутся компетентные органы. Можете идти.

На улице, на крыльце сельсовета, Анна Степановна вдруг остановилась и, схватив Лейлу за плечо, прошипела:
— Ты совсем дура? Немцам помогала! Это могли бы как пособничество врагу трактовать!
Лейла встретила её взгляд:
— А вы бы на моём месте что сделали? Оставили бы истекать кровью?
— Я бы… — Анна Степановна замолчала, не находя ответа. Потом махнула рукой. — Чёрт с тобой. Иди домой. И никому ни слова об этом разговоре. Слышишь? Ни единого слова.

Это был не упрёк. Это была инструкция по выживанию. И впервые Лейла почувствовала, что эта суровая, неприветливая женщина не просто терпит её, а по-своему… защищает. Как защищают свою, пусть и непутёвую, но свою.

Вечером, когда они молча пили чай, Анна Степановна вдруг сказала, не глядя на Лейлу:
— Завтра в город поеду. За керосином и гвоздями. Маша со мной. Тебя тут одну оставлю. Справишься?
— Справлюсь, — сказала Лейла. И после паузы добавила: — Спасибо, Анна Степановна. За то, что вступились.
Старуха фыркнула:
— Я не за тебя вступалась. Я за правду. И за сына. Чтобы ему ещё больнее не было.
Но это уже было не важно. Важно было то, что граница между «своими» и «чужими» в этом доме начала, наконец, размываться. Не исчезать, а становиться проницаемой. Как та самая марля для перевязок — грубая, колючая, но пропускающая воздух и дающая ране возможность зажить.

***

Октябрь красками опадающей листвы раскрасил Воздвиженское и принёс с собой первые заморозки. Утром лужи покрывались хрупким ледком, а из печных труб вились в холодном воздухе плотные белые струйки дыма. В доме Волковых теперь было тепло не только от печи.

После истории в сельсовете что-то необратимо сдвинулось. Анна Степановна не устраивала больше разборок, а Лейла перестала ждать подвоха за каждым углом. Они существовали в пространстве тяжёлого, но прочного перемирия, где каждая знала свои обязанности и — что важнее — постепенно начала понимать границы души другой.

Алексей вернулся из области усталый, но с победным блеском в глазах. Документы были запущены в работу, нашёлся однополчанин, теперь мелкий чиновник в военкомате, который помог пробить бюрократические стены. «Будет тебе и пенсия по ранению, и прописка, — сказал он Лейле, разгружая на стол гостинцы — пачку чая, сахара-рафинада и настоящий шоколад. — Может, к весне всё оформят». Это «к весне» звучало как обещание будущего. Их общего.

Мария съездила с Анной Степановной в райцентр и, вернувшись, объявила тихо, но чётко: «Меня взяли. В фельдшерский пункт. Уборщицей и санитаркой на подхвате. Иван Кузьмич говорит, если научусь, смогу на курсы медсестёр поехать». В её голосе не было восторга, но была твёрдая, выстраданная решимость. Она нашла свою «бритву» — дело, которое удерживало её в жизни. Она стала приходить к Лейле с вопросами о медицине, сначала робко, потом всё увереннее. И в этих разговорах, сосредоточенных на артериях, антисептиках и симптомах, не оставалось места для прежней боли. Боль превращалась в профессиональный интерес.

Однажды, в ясный, холодный день, Анна Степановна позвала Лейлу во двор не приказом, а так, как зовут домочадцев: «Лейла, подойди-ка сюда, помоги думать». У забора лежало несколько толстых, кривых брёвен — остатки от сгоревшего дома соседей, которые отдали их за помощь в уборке картофеля. «Вот думаю, — сказала свекровь, — бане нужны дрова. Пилить да колоть — мужицкая работа. Но пока Алёша на МТС, а других мужиков в доме нет… Сама не справлюсь. Да и старая уже». Она посмотрела на Лейлу оценивающе. «Ты, говоришь, в землянках бревна пилила?»

Это был новый вызов, но не враждебный, а практический. Испытание на полезность в самом приземлённом, деревенском смысле. Лейла кивнула: «Пилила. Двуручной пилой». «Вот и хорошо. Попробуем вдвоём».

Они работали молча, через силу, неловко поначалу. Анна Степовна держала бревно, Лейла пилила. Скрип стали по дереву разносился по всему двору. Пот от напряжения выступал на лбу, несмотря на холод. Их дыхание складывалось в один тяжёлый ритм. Раз — вдох, два — выдох, раз-два, раз-два… Так же, как когда-то в медсанбате складывался ритм её дыхания с дыханием умирающего, за которого она боролась.

Когда первое бревно, наконец, распалось на две половины, Анна Степановна выпрямилась, потирая поясницу. «Ничего, справляемся, — констатировала она. И после паузы добавила: — У отца моего, Степана, руки были золотые. Всё мог починить, сделать. И меня, девчонку, учил. Говорил: «В хозяйстве пол не должен быть пустым. Если мужика нет — баба должна уметь всё». Вот и научилась». Она посмотрела на Лейлу. «А тебя кто учил? По отцу скучаешь?»

Вопрос был простой, но в нём была бездна. Лейла, опираясь на пилу, смотрела на золотые опилки, грустно блестевшие на земле. «Учила жизнь. Война. А по отцу… не дают скучать. Слишком много работы всегда было. Сначала чтобы выжить. Потом чтобы других спасти». «Это да, — вздохнула Анна Степановна. — Работа она от горя лучшее лекарство. Пойдём, чайку попьём. Замерзли уже».

За столом, попивая горячий чай с замерзшей малиной, она вдруг спросила, глядя куда-то мимо Лейлы: «А к детям как относишься?» Лейла поперхнулась. «Я… не думала. Время не было». «Время сейчас будет, — сказала свекровь. — Мужик в доме есть, хозяйство есть. Дети — продолжение рода. Основа. Ты же род-то свой весь потеряла. Новый нужно растить. Чтобы корни были».

Это было сказано не как давление, а как констатация естественного порядка вещей. И в этом не было уже ничего враждебного. Была простая, суровая крестьянская логика: дом держится на детях. И Лейла, принятая в дом, должна была принять и эту его функцию. Но теперь это звучало не как посягательство на её свободу, а как предложение места в длинной цепи поколений. Места, которое она могла занять или нет, но которое ей предлагали.

Вечером того же дня произошло событие, которое поставило последнюю точку в долгой войне.

Соседка, тётя Глаша, прибежала, запыхавшаяся: «Анна! Беда! У Мишки моего, у внука, живот скрутило, бредит, кричит! Доктора нет, в райцентре! Помоги!» И её взгляд упал не на Анну Степановну, а на Лейлу. Обращение было уже к ней.

Лейла схватила свою сумку, куда она уже сложила кое-какие инструменты и самодельные лекарства, и побежала. В избе тёти Глаши царила паника. Мальчик лет семи корчился на лавке, лицо зеленовато-белое. Лейла быстро ощупала живот, послушала, задала вопросы. Симптомы указывали на острый приступ аппендицита. Нужна была срочная операция, везти за тридцать километров в райцентр — не довезти.

«Готовьте комнату. Кипятку. Все чистые простыни, что есть. И водки, — отдала она приказы твёрдым голосом. — Алексей, беги к Гордееву, пусть даёт грузовик, чтобы в больницу после меня доставить. Мария, ты мне ассистируешь. Анна Степановна, вам — стерилизовать инструменты». Все засуетились. В её тоне была та самая фронтовая командирская уверенность, против которой не спорили.

Операцию делали на общем столе, при свете двух керосиновых ламп и всех имеющихся фонарей. Это был адский труд без наркоза (только немного спирта внутрь, чтобы ребёнок впал в забытье), в полевых условиях. Лейла работала молча, сосредоточенно, её руки не дрожали. Мария подавала инструменты, ловила её взгляд и понимала с полуслова. Анна Степановна поддерживала свет и подавала кипяток. Они работали как один механизм, как когда-то в том самом медсанбате работала слаженная бригада.

Когда последний шов был наложен, а ребёнка, бледного, но уже не кричащего, укутали и приготовили к отправке в больницу, Лейла отшатнулась от стола и прислонилась к стене. С неё лил пот, руки были в крови до локтей. Она смотрела в пустоту, и её трясло — не от страха, а от чудовищного напряжения.

Анна Степановна подошла к ней. Она не сказала ничего. Она взяла чистое полотенце, смоченное в тёплой воде, и молча начала вытирать ей лоб, щёки, шею. Потом взяла её окровавленные руки и так же молча, тщательно, с каким-то почти материнским терпением, стала отмывать их. Грязь, кровь, пот — всё сходило под её твёрдыми, мозолистыми пальцами. Это был простой, бытовой жест, но в нём было больше, чем во всех словах, сказанных за эти месяцы. Это было очищение. Признание. Принятие.

Лейла смотрела, как красная вода стекает в таз, и не могла сдержать слёз. Они текли молча, смешиваясь с водой на её лице. Анна Степановна увидела это, но сделала вид, что не замечает. Она только закончила мытьё, вытерла её руки насухо своим же передником и сказала хрипло: «Всё. Чистая. Иди, отдохни. Здесь я приберу».

Через три дня мальчик пошёл на поправку. Врач в райцентре, осмотрев швы, только покачал головой: «Чистая работа. Повезло, что на месте прооперировали, иначе перитонит был бы». Слава о «докторе Лейле» разнеслась по всему району. Но это было уже не важно.

Важно было то, что произошло вечером после возвращения из больницы. Анна Степановна позвала всех в горницу — Алексея, Лейлу, Ольгу, даже Марию, которая теперь чаще ночевала на квартире в райцентре, но приехала на выходные. На столе стоял самовар, пирог с капустой и старая, потертая шкатулка.

Анна Степановна открыла её. Там, на бархате, лежала одна-единственная вещь — простая серебряная ложка с выцарапанными на ручке инициалами «Н.В.» — Николай Волков.
— Это ложка моего покойного мужа, — сказала она, не глядя ни на кого. — Больше от него почти ничего не осталось. Эту я сберегла. — Она взяла ложку, подержала в руках, как что-то хрупкое и бесконечно дорогое. Потом протянула её Лейле. — На. Тебе. Держи. Чтобы у тебя в этом доме своя ложка была. Не чужая.

Тишина повисла густая, как мёд. Лейла смотрела на ложку, потом на лицо свекрови. В суровых, изборождённых морщинами глазах она увидела не вызов и не покорность судьбе. Она увидела решение. Тяжёлое, выстраданное, но окончательное. Это был не подарок. Это была передача частицы дома. Частицы памяти. Частицы рода.

Она взяла ложку. Металл был холодным, но быстро согрелся в её ладони.
— Спасибо, — прошептала она. И добавила то единственное слово, которое теперь было уместно: — Мама.

Анна Степановна вздрогнула, будто от электрического разряда. Её губы дрогнули. Она быстро кивнула, отвернулась и стала наливать чай, громко гремя посудой, чтобы заглушить то, что происходило у неё внутри.

Алексей взял Лейлу за руку, и его пальцы сжали её ладонь так крепко, что стало больно. В его глазах стояли слёзы. Мария смотрела на эту сцену, и в её взгляде не было уже ни горечи, ни зависти. Была усталость и какое-то новое, спокойное понимание. Она подняла свой стакан.
— За мир, — тихо сказала она. — Всем нам.

И они выпили. Чай был горьковатый, как полынь, и сладкий, как мёд. Как и их общая, выстраданная жизнь, которая только-только начинала складываться в нечто целое из осколков войны, боли и надежды.

На следующее утро Лейла вышла на крыльцо. Было холодно, падал первый снег — редкие, пушистые хлопья, таявшие на тёплой земле. Она смотрела на село, на дымки над крышами, на дальние поля. Здесь теперь был её дом. Не тот, где она родилась, а тот, который она отвоевала. Не любовью одной, а терпением, трудом, кровью и милосердием.

Сзади раздался скрип половиц. Рядом с ней встала Анна Степовна. Они молча постояли, наблюдая за снегом.
— Весной огород перекопаем, — сказала свекровь. — Новые грядки сделаем. Картошку посадим. И цветы. Мой Николай цветы любил.
— Хорошо, — сказала Лейла. — Сделаем.

И они пошли внутрь, в тепло дома, оставляя на пороге следы рядом — её, поменьше, и её, побольше и шире. Два следа. Но ведущие под одну крышу.

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: