Найти в Дзене
Валерий Коробов

Чужая кровь на русской рубахе - Глава 1

Ожидание — это тихая пытка. Каждый день, вот уже четыре года, Мария выходила на этот порог и смотрела на дорогу, уходящую за околицу. Она ждала так крепко, что казалось, от силы её надежды зависит, свернёт ли за поворот желанная повозка. Июнь 1945-го подарил всем мир, но ей он принёс только новое, щемящее «сегодня». А «завтра» снова могло стать днём пустого горизонта. Пока однажды вечером горизонт не ожил. И она поняла — всё кончено, ещё до того, как он сделал первый шаг в её сторону. Июнь 1945-го дышал на Воздвиженское таким мирным зноем, что казалось, будто и не было вовсе этих четырёх лет, вырванных войной из самой жизни. Вишни в палисадниках отцвели, и наливалась тёмной зеленью рожь за околицей. Село, пережившее оккупацию и отступ, медленно зализывало раны: где-то ещё чернели головешки сгоревших хат, но уже белили новые стены, звенели топоры. И в этот возвращающийся покой, под вечер, когда длинные тени уже тянулись от домов, в село вошёл он. Алексей Волков шёл по пыльной улице не о

Ожидание — это тихая пытка. Каждый день, вот уже четыре года, Мария выходила на этот порог и смотрела на дорогу, уходящую за околицу. Она ждала так крепко, что казалось, от силы её надежды зависит, свернёт ли за поворот желанная повозка. Июнь 1945-го подарил всем мир, но ей он принёс только новое, щемящее «сегодня». А «завтра» снова могло стать днём пустого горизонта. Пока однажды вечером горизонт не ожил. И она поняла — всё кончено, ещё до того, как он сделал первый шаг в её сторону.

Июнь 1945-го дышал на Воздвиженское таким мирным зноем, что казалось, будто и не было вовсе этих четырёх лет, вырванных войной из самой жизни. Вишни в палисадниках отцвели, и наливалась тёмной зеленью рожь за околицей. Село, пережившее оккупацию и отступ, медленно зализывало раны: где-то ещё чернели головешки сгоревших хат, но уже белили новые стены, звенели топоры. И в этот возвращающийся покой, под вечер, когда длинные тени уже тянулись от домов, в село вошёл он.

Алексей Волков шёл по пыльной улице не один.

Сперва его увидела маленькая Варька, гонявшая с подружками кур у колодца. Она замерла с разинутым ртом, потом вихрем помчалась через огороды, заливаясь тонким голосом: «Тётя Анна! Тётя Анна! Ваш Лёшка идёт! Со своей!». И это «со своей» повисло в воздухе, тревожное и непонятное, прежде чем люди успели разглядеть самих идущих.

Алексей шёл в своей выгоревшей гимнастёрке, с вещмешком за плечами, прихрамывая – осколок под Старой Руссой напоминал о себе перед дождём. Лицо, прежде открытое и румяное, теперь было скуластым, иссечённым ранней сеткой морщин у глаз, а взгляд – спокойным и тяжёлым, каким бывает взгляд у тех, кто видел слишком много. Но не в нём была странность. А в той, что шла рядом.

Она была почти такого же роста, что и Алексей, прямая и подтянутая, в аккуратно поношенной, но чистой форме санинструктора. Из-под пилотки выбивались чёрные, туго заплетённые в косу волосы. Смуглое лицо с высокими скулами и большими, миндалевидными глазами казалось невозмутимо-спокойным, лишь тонкие губы были плотно сжаты. На её груди поблёскивала медаль «За боевые заслуги». Она не держалась за Алексея, но шагала в ногу с ним, и в этой их общей, выверенной походке чувствовалась давняя, привычная близость, которую не спутаешь ни с чем.

Сельские бабы, высыпавшие на крылечки, замолкали, провожая их взглядами, полными немого вопроса. Парень шёл живой, целый – слава Богу. Но кто эта чернобровая, с чужими, восточными глазами? Мария где?

Алексей не смотрел по сторонам. Он шёл к родному дому, что стоял на пригорке, под старой ветлой. Сердце в груди стучало не от радости, а от тяжёлого, каменного предчувствия. Он знал, что ждёт его за этим порогом. И знала Лейла, потому что рука её, висевшая вдоль тела, на мгновение сжалась в кулак, прежде чем вновь расслабиться.

На пороге, заслонив собой дверь, стояла Анна Степановна. Высокая, костистая, в тёмном платье, она казалась вытесанной из того же старого, морёного дуба, что и косяк. Лицо её, изборождённое заботами и горем (отца Алексея забрали в первые же дни, под Смоленском), было неподвижно. Только в глубоко сидящих глазах, цвета серого льна, метнулась молния – от сына к незнакомке и обратно. Рядом с ней, чуть сзади, виднелось бледное, как полотно, личико младшей сестры Алексея, Ольги. А из глубины сеней доносилось сдавленное, прерывистое дыхание.

– Мама, – тихо сказал Алексей, останавливаясь в трёх шагах. – Я вернулся.

– Вижу, – отрезала Анна Степановна. Голос у неё был низкий, хрипловатый от привычки курить самокрутки. – Жив. Цел. Слава Тебе, Господи. – Она перекрестилась широким, резким жестом. – А спутницу свою нам представишь? Или так, на проходной, стоять будем?

Лейла сделала шаг вперёд, не дожидаясь Алексея. Держалась она с какой-то странной, неженской выправкой – плечи расправлены, подбородок чуть приподнят.
– Здравствуйте. Меня зовут Лейла Ганиева. Я… боевая подруга вашего сына. Санинструктор.

– Подруга, – повторила Анна Степановна, не меняя выражения лица. Слово это прозвучало, как приговор. – Понимаю. Давно «дружите»-то?

– Сорок второй год, с переправы через Дон, – чётко, почти по-уставному, ответила Лейла. – Ваш сын спас мне тогда жизнь. Потом я вытащила его с нейтральной полосы под Запорожьем. Так и шли.

В сенях что-то грохнуло – будто упал чугунок. Алексей вздрогнул и попытался заглянуть внутрь.
– Мария там?

Анна Степановна не отвела блокирующего дверь тела.
– Маша здесь. Она тут все четыре года здесь, при мне, как родная. Всё ждала. А ты, вижу, нашёл себе… новую родню.

– Мама, хватит, – голос Алексея налился сталью, той самой фронтовой, что заставляла вздрагивать молодых бойцов. – Пропусти нас в дом. Или мы с Лейлой развернёмся и уйдём. Решать тебе.

Наступила тягучая, горячая тишина. Даже воробьи на ветле замолчали. Ольга испуганно дёрнула мать за рукав. Та отмахнулась, но наконец отступила от порога, открыв тёмный провал сеней.
– Заходи. Раз уж привёл… гостью. Только знай, Алексей… – Она не договорила, но смысл повис в воздухе, густой и тяжёлый, как запах полыни.

Они вошли. В горнице пахло хлебом, сушёной мятой и старыми деревянными стенами. На лавке у печи, сжав в белых, узловатых от работы пальцах конец цветастого платка, сидела Мария. Она казалась призраком – таким прозрачным было её лицо, такими огромными – глаза, полные невыплаканного, окаменевшего ужаса. Она смотрела на Алексея, не видя Лейлы, не видя никого, только его – того прежнего, весёлого парня, который в сорок первом, на рассвете, уходя с эшелоном, крикнул ей с теплушки: «Жди, Марусь! Обязательно вернусь!».

Алексей не выдержал этого взгляда. Он опустил глаза.
– Здравствуй, Маша.

– Здравствуй, Лёшенька, – прошептала она, и голос её был тонким, как паутинка, готовый порваться.

Лейла, стоявшая на пороге горницы, видела всё: и смертельную обиду матери, и немую драму этой девушки, и напряжённую спину Алексея. Она видела старые иконы в красном углу, вышитые рушники, фотографию сурового мужчины в рамке – отца. Видела чужой, тщательно оберегаемый мир, в который она ворвалась незваным снарядом. На войне было проще. Там был враг, который шёл на тебя, и друг, который прикрывал спину. А здесь… здесь все границы были стёрты, и каждый смотрел на неё как на чужеродное, опасное тело.

Анна Степановна, не предлагая сесть, обернулась к ней, упирая руки в боки.
– Так, Ганиева, говоришь? Откуда будешь? Родня у тебя есть?

Лейла встретила её взгляд прямо.
– Из Грозного. Родни… не осталось. Отец, мать, две сестры погибли в сорок втором, во время бомбёжки эвакопоезда. Я была на фронте.

– Грозный… – растянула Анна Степановна, и в её глазах мелькнуло что-то тёмное, давно забытое. – Враги народа там водились, помнится, в тридцать седьмом. Небось, оттуда и корни?

Алексей резко обернулся:
– Мама!

Но Лейла ответила первой, её голос оставался ровным, лишь чуть зазвенел, как натянутая струна:
– Мой отец, Ахмет Ганиев, был учителем математики. Его арестовали в тридцать седьмом. Реабилитировали посмертно в сорок первом, когда уже никому не было до этого дела. Мама так и не поднялась после этого. Так что да, корни оттуда. Из пепла.

В горнице стало тихо. Анна Степановна ничего не сказала. Она только отвернулась и стала растапливать печь, хотя в ней и так было душно. Её спина выражала всё: неприятие, обиду, холод. Мария вдруг поднялась с лавки и, не глядя ни на кого, вышла в сени. Скоро оттуда донёсся сдавленный, разрывающий душу плач.

Лейла закрыла глаза на мгновение. «Нет, – думала она, глотая комок в горле. – Здесь не будет места. Никому не нужна я здесь. Ни ему, ни им». Она ощутила на себе взгляд Алексея – умоляющий, полный вины и боли. Но это уже не помогало. Ад был не там, на передовой, под огнём. Ад начинался здесь, в этой пахнущей хлебом и покоем горнице, где для неё не было ни имени, ни прошлого, ни будущего.

Только настоящее – безжалостное и одинокое.

***

Тот первый вечер тянулся, как густая смола. Ужин – холодный отварной картофель, солёные огурцы и хлеб – проходил в гнетущем молчании. Ели при свете керосиновой лампы, и её колеблющийся свет делал лица ещё более отчуждёнными, похожими на маски.

Лейла сидела на краю лавки, рядом с Алексеем, спиной к тёмному окну. Она ела медленно, чётко, не роняя крошек, и этот армейский автоматизм резал глаза Анне Степановне. Баба должна есть с толком, с расстановкой, а не как на перекуре перед атакой. Мария не притронулась к еде. Она сидела напротив, и её взгляд, остекленевший от слёз, был прикован к руке Алексея, лежавшей на столе рядом с ложкой Лейлы. Он не касался её, но близость их тел была очевидной, неопровержимой.

– Так ты, Лейла, медик, говоришь? – наконец нарушила молчание Анна Степановна, отодвигая тарелку.
– Санинструктор, – поправила Лейла тихо. – На фронте другое.
– А здесь, в мирной жизни, что умеешь-то? Корову доить? Огород полоть? Без этого в деревне – никуда. Особенно если без роду, без племени.

Алексей сгрёб со стола свою ложку с грохотом.
– Хватит, мама. Она не нанималась в работницы. Она моя невеста.
Слово повисло в воздухе, тяжёлое и окончательное. Мария ахнула, словно её ударили в грудь. Ольга широко раскрыла глаза. Анна Степановна же лишь медленно обвела взглядом Лейлу, с ног до головы.
– Невеста. Без сватов, без благословения, без ничего. Так-то. А обручальное колечко хоть есть?

Лейла опустила глаза на свои узкие, сильные руки с коротко подстриженными ногтями. На них не было ничего, кроме царапин и следов йода, которые не оттирались.
– У нас на передовой не до колец было, – сказала она так тихо, что все еле расслышали. – Хватало того, что живы.
– На передовой, – передразнила свекровь. – А теперь-то передовая где? Теперь здесь жизнь. И в жизни свои правила. – Она встала, и её тень огромной накрыла стол. – Ночёвку я вам одну, как гостям дорогим, предоставлю. На печи. Завтра… завтра видно будет. Маша, пойдём-ка, поможешь мне с коровой.

Мария молча поднялась и, не поднимая глаз, вышла за хозяйкой. На пороге она споткнулась. Алексей инстинктивно рванулся было помочь, но Лейла положила ему руку на запястье – твёрдо и быстро. «Не надо», – сказал этот жест. Он замолчал, сжав кулаки.

Когда они остались одни в опустевшей горнице, тишина стала оглушительной. Из сеней доносилось приглушённое бормотание Анны Степановны и ответное всхлипывание Марии. Алексей обхватил голову руками.
– Прости, – прошептал он хрипло. – Я знал, что будет тяжело, но не думал, что так…
– Ты не виноват, – отрезала Лейла. Она тоже встала и начала механически собирать со стола посуду, будто ища точку опоры в привычных действиях. – Виновата война. Она всё перекосила. И мне здесь нет места, Алёш.

Он резко поднял голову.
– Не говори так! Ты – моё место. Ты – мой тыл. Без тебя я бы не вернулся. Ты это знаешь.
– Твой тыл был там, – она кивнула в сторону окна, за которым темнело мирное небо. – Здесь у тебя другой тыл. Мать. Сестра. Она…
– Мария – это прошлое, Лейла. Детство. Обещание, данное мальчишкой, который не знал, что такое смерть.
– Но она-то его помнит. И мать твоя помнит.

Она понесла тарелки к ушату с водой у печи. Движения её были точными, но в темноте она не видела, как по её щеке скатилась и упала в мыльную воду одна-единственная, горькая, как полынь, слеза. Она не плакала, когда хоронила родителей. Не плакала, вытаскивая раненых из-под обстрела. А здесь, в этой тёплой, пахнущей домом избе, сердце разрывалось на части.

Ночью они лежали на широкой русской печи, где когда-то спали вповалку дети. Теперь она была пустой и жаркой. Алексей спал беспокойно, ворочался, иногда всхлипывал во сне – привычка фронтовика. Лейла лежала на спине, уставившись в потолочную темноту. Она прислушивалась к звукам дома: скрипу половиц, храпу за стенкой, где спала Анна Степановна, тиканью стенных часов в горнице. Чужие звуки. Чужой дом.

Ей вспомнилась их землянка под Кёнигсбергом в апреле. Сыро, холод, пахнет гарью и смертью. Алексей, только что вернувшийся с неудачной разведки, сидел, сгорбившись, на нарах, и тряслись его плечи – от ярости, от бессилия. Она подошла, молча обняла его за голову, прижала к своей груди, к гимнастёрке, пахнущей бинтами и дезраствором. Он обхватил её за талию и прошептал в грубую ткань: «Всё, хватит. Если выживем – женимся. Уедем куда глаза глядят. Только бы вместе». Это и было их обручение. Под грохот «катюш» и свист осколков.

А здесь тихо. И от этой тишины звенело в ушах.

Рано утром, ещё до рассвета, Лейла встала первой. Она надела свою форму, аккуратно заплела косу. В сенях, нащупав в полумраке коромысло и вёдра, вышла во двор к колодцу.

У колодца, облокотившись на сруб, стояла Мария. Она была в том же платье, что и вчера, будто не ложилась. Лицо опухшее, но теперь на нём не было слёз. Только пустота.
– Воду набираешь? – тихо спросила Мария, не глядя на неё.
– Да. Хотела помочь.
– Не надо. Это моя работа. Четыре года я её делала. Для его матери. Для его дома.

Лейла поставила вёдра на землю.
– Мария… Я не хотела тебе зла.
– А какая разница? – Девушка повернулась к ней. Глаза её горели сухим, лихорадочным блеском. – Он жив. Он вернулся. Но не мне. Знаешь, что самое страшное? Я даже ненавидеть тебя не могу. Ты же его спасла. Ты там была, когда я тут… просто ждала. Как дура.

Она резко дёрнула головой, схватила свои вёдра, уже полные, и понесла их к дому, сгорбившись под тяжестью. Лейла смотрела ей вслед, и в горле снова встал ком. Она понимала каждое слово. Понимала лучше, чем кто-либо.

Когда она вернулась в избу с водой, Анна Степановна уже растапливала печь. Она молча кивнула на чугунок с картошкой для свиней. Лейла поняла – это было первое поручение, проверка на прочность. Она без слов поставила воду на лавку и вынесла тяжёлый чугун во двор. Работа была физически тяжёлой, непривычной после санитарных сумок и носилок, но в этой боли была своя правда. Она не просила пощады.

Алексей, увидев её за этой работой, помрачнел ещё больше. Он пытался вмешаться, помочь, но Анна Степановна одним ледяным взглядом остановила его: «Пусть знает, как в деревне живут. А ты иди, дров наруби. Мужицкая работа тоже нужна».

Так, в тихой, ежедневной войне, начался их первый мирный день. Былая боевая подруга стала молчаливой работницей на чужом подворье. А прежняя невеста – тенью, бесшумно скользящей по дому и оставляющей на подоконнике у Алексея стакан парного молока – тот самый, что он любил с детства. Это был её последний, отчаянный аргумент в войне, которую она уже проиграла.

***

На третий день в доме Волковых появилась фотография. Небольшая, потрёпанная по краям, в простой деревянной рамке. Анна Степановна молча поставила её на полку в горнице, рядом с образами и портретом мужа. На ней был запечатлен молодой Алексей, лет восемнадцати, и Мария. Они стояли у той же ветлы, что и сейчас росла во дворе, только тогда она была меньше. Алексей обнимал Марию за плечи, оба улыбались в будущее, которое казалось безоблачным. Снимок был сделан летом сорок первого, за неделю до войны.

Лейла увидела фотографию, когда зашла в горницу за клубком пряжи, который попросила Анна Степановна — «раз уж руки не приспособлены к нормальной работе, можешь хоть носки подштопать, дырявых полно». Она замерла, почувствовав, как по спине пробежал холодный пот. Это был не просто снимок. Это был памятник. Монумент той жизни, от которой её собственное присутствие здесь казалось кощунством, ошибкой, которую все, включая, возможно, и Алексея, хотели бы исправить.

В тот же день Алексей ушёл в сельсовет — устраиваться на работу. Местный председатель, фронтовик без ноги, по фамилии Гордеев, обещал помочь с документами и подыскать дело. Лейла осталась одна с двумя женщинами, чьё молчание было громче любого крика.

После обеда Анна Степановна велела ей перебрать картошку в погребе. Работа была вязкой, монотонной, руки быстро покрылись липкой землёй. В полумраке погреба, пахнущего сыростью и прошлогодними яблоками, Лейла вдруг ощутила приступ паники — того самого, фронтового, когда земля содрогается от разрывов и не знаешь, откуда ждать смерти. Только здесь смерть была тихой. Она была в каждом взгляде свекрови, в каждом шорохе за спиной. Она была в этой фотографии на полке.

Сверху, из сеней, донёсся приглушённый разговор. Голос Анны Степановны, низкий и неумолимый:
«…и не смотри на меня так. Сердце моё тоже не каменное. Но понимаешь, Машенька, что она чужая? Кровь другая, вера другая. Как она в наш уклад впишется? Алёшу-то она, может, и спасла, да только от чего? От того, чтобы вернуться к своей, нормальной жизни? От своей доли?»
Мария что-то прошептала, неразборчиво.
«Жалеешь ты её, дура… А кто тебя пожалеет? Четыре года, как каторжная, тут… И на что теперь эти годы? На что?»

Лейла закрыла глаза, прислонившись лбом к холодным бревнам стены. «Не плакать, — приказала она себе. — Ни за что». Она выдыхала, как научилась на фронте перед боем — медленно, до самого дна лёгких. Её отец, Ахмет, говорил ей в детстве: «Дочь моя, сила не в том, чтобы ломать другие горы. Сила в том, чтобы выстоять, когда пытаются сломать тебя». Его сломали. Но она — выстоит. Должна выстоять.

Вечером, когда Алексей вернулся (его взяли помощником механика на машинно-тракторную станцию, это была хорошая новость), разразилась первая настоящая буря. Повод был пустяковый — Лейла, пытаясь помочь, пересолила щи. Анна Степановна, попробовав, с силой поставила ложку на стол.
«И это есть? Всю картошку загубила! Соль-то теперь золотая, ты знаешь? Или у вас на Кавказе солонки полные?»
«Мама, да перестань! — не выдержал Алексей. — Случайно!»
«У нас, Алёш, в хозяйстве нет «случайно». — Глаза свекрови горели холодным огнём. — Хозяйка либо чувствует, что делает, либо не лезет. Твоя… подруга явно не чувствует. Ни еды, ни земли, ни людей вокруг».
Лейла встала из-за стола.
«Простите, Анна Степановна. Больше не повторится. Я поем позже».
«Да садись! — взорвался Алексей, хватая её за руку. — Ты в своём доме!»
И тут прозвучала фраза, которая разрезала всё, как нож.
«В чьём доме? — тихо, но чётко спросила Анна Степановна. Она обвела взглядом избу, каждую икону, каждую потёртую лавку. — Дом этот мой. И построен он был на деньги моих родителей. И стоял здесь, когда её отца ещё в партию не приняли. А потом и… вывели. Так что пусть она знает, в чей дом пришла. И на каких основаниях».

Наступила мертвая тишина. Алексей побледнел. Лейла выпрямилась так, будто её снова обвиняли в чём-то страшном и несправедливом, как тогда, в детстве, когда за ней по улице бежали мальчишки и кричали «дочь врага!».
«Моего отца реабилитировали, — сказала она ледяным голосом, в котором впервые задрожала неподдельная ярость. — Он был честным человеком».
«Может, и был, — не отступала свекровь. — Да только метка на детях такая не смывается. И мне не надо, чтоб на моего сына и на мой дом эта метка перешла. В селе и так…» Она не договорила, но все поняли. В селе уже шептались. Уже смотрели. Уже судили.

Алексей встал, и стул с грохотом упал назад.
«Всё. Хватит. Завтра же пойду искать другое жильё. В общежитие при МТС, в землянку, куда угодно».
«Алёша, нет… — вырвалось у Ольги, которая всё это время молчала, сжавшись в комок.»
«Пусть идёт, — перебила мать. — Сердце у меня от таких разговоров разрывается. Иди, сынок. Брось мать. Всё равно я для тебя теперь на втором плане. Только знай, Алексей… уйдёшь с ней сейчас — обратной дороги сюда для тебя нет. Выбирай».

Выбор повис в воздухе, тяжёлый и невыносимый. Лейла смотрела на Алексея, на его искажённое мукой лицо. Она видела, как он разрывается между долгом перед ней — той, что спасла ему жизнь, — и долгом перед матерью, которая эту жизнь дала и сохранила в войну. Она видела, как рушится всё, ради чего они терпели, надеялись и шли сюда, в этот мир, который оказался страшнее войны.

И тогда Лейла сделала то, чего от неё никто не ожидал. Она не заплакала, не убежала. Она подошла к печи, взяла со стола кастрюлю с пересоленными щами и молча вынесла её во двор — скормить свиньям. Вернулась, спокойно вымыла руки, повернулась к Анне Степановне.
«Вы правы. Это ваш дом. И ваши правила. Я их ещё не знаю. Научите меня. Я научусь. Но прошу вас об одном… не заставляйте своего сына выбирать. Это неправильно. На войне мы не оставляли своих. Не оставляйте вы его сейчас».

Она не стала ждать ответа. Развернулась и ушла в сени, на крыльцо, где уже сгущались синие летние сумерки. За спиной она слышала оглушительную тишину, которую оставила после себя. Это была не просьба о пощаде. Это было заявление о своём решении — стоять. Несмотря ни на что.

А на краю огорода, в тени старого сарая, стояла Мария и смотрела на освещённое окно горницы, за которым разворачивалась эта драма. В её руке она сжимала пожелтевший треугольник фронтового письма. Последнего письма от Алексея, где он писал: «Держись, Марусь. Всё будет как прежде». Она сжала бумагу так сильно, что та порвалась по сгибу. «Ничего не будет как прежде, — прошептала она в темноту. — Ничего». И в её душе, рядом с болью, впервые зашевелилось что-то тёмное и холодное. Не ненависть. Пока ещё нет. Но её предвестие.

***

Слова Лейлы, брошенные в тишину горницы, повисли, как партизанская мина на тонкой растяжке. Их обезвредить было невозможно, можно было только ждать взрыва. Анна Степановна не ответила ничего. Она молча убрала со стола, её движения были резкими, угловатыми. Алексей поднял упавший стул и, не глядя ни на кого, вышел во двор — курить. Ольга, забившись в угол, тихо плакала, глотая слёзы.

Взрыв произошёл не в доме, а за его пределами, через два дня, и пришёл он с колокольным звоном.

В воскресенье село собиралось на престольный праздник — день Воздвижения Креста Господнего, в честь которого и было названо Воздвиженское. Война отменила многие праздники, но этот, первый после Победы, должен был стать особым — поминальным и благодарственным одновременно.

С утра Анна Степановна, надев своё единственное хорошее тёмно-синее шерстяное платье и начищенный до блеска медный крест, объявила:
— Все идём в церковь. Кто живой вернулся — должен Бога благодарить. Кто погиб — помянуть. — Её взгляд скользнул по Лейле, которая в своём неизменном кителе помогала Ольге мести пол. — И ты… тоже собирайся. Пусть люди видят, с кем мой сын вернулся.

В этом приглашении была бездна горькой иронии и вызова. Лейла поняла. Её вера была другой — её семья исповедовала ислам, хоть и не была сильно набожной. Отец, учитель, больше верил в коммунистические идеалы, пока они не обернулись против него. Сама она после всего пережитого не верила ни во что, кроме случайности и стойкости человеческого духа. Пойти в православный храм для неё было не благодарностью, а испытанием. Актом ассимиляции, на который её вынуждали.

— Мама, она может не хотеть, — попытался возразить Алексей, но мать отрезала:
— В нашем селе все ходят. Не хочешь выделяться — не выделяйся с самого начала. Или ты стыдишься её перед Богом и людьми?

Лейла положила метлу.
— Я пойду. — Она посмотрела на Алексея, умоляя его молчанием не вступать в новый спор. Она видела, как он измучен этой войной на два фронта.

Она надела своё единственное гражданское платье — простое, коричневое, из грубой ткани, купленное ещё до войны и чудом уцелевшее. Оно висело на ней мешком, подчеркивая худобу. Волосы убрала под скромный платок Ольги. В зеркальце, осколке довоенной роскоши, отразилось чужое лицо — осунувшееся, со слишком большими глазами. «На переодетую партизанку похожа», — с горечью подумала она.

Церковь, каменная, с потемневшей от времени голубой главкой, была полна. Народ стоял плотно, гудел, как растревоженный улей. Запах ладана, воска и немытого человеческого тела висел тяжёлым облаком. Когда Волковы вошли, гул на мгновение стих, а затем возобновился с удвоенной силой. Сотни глаз — любопытных, сочувствующих, осуждающих — уставились на них. Шёпот пополз по рядам: «Вон, смотри… Алёшка Волков… А с ним та самая… кавказская… А Машка-то где? Ах, бедная…»

Мария стояла впереди, рядом со своей тёткой. Она была в белом платочке, от которого её лицо казалось ещё более прозрачным, бесплотным. Она не обернулась, но её спина, застывшая и напряжённая, словно чувствовала их появление.

Анна Степановна, держась прямо, как генерал перед строем, повела свою странную процессию вперёд, к самому амвону, будто бросая вызов. «Смотрите, мол, ничего не скрываю». Алексей шёл, глядя прямо перед собой, его челюсть была сжата так, что выступили желваки. Лейла шла следом, ощущая, как жар от всех этих взглядов прожигает её кожу. Она вспомнила, как в детстве, после ареста отца, на неё тоже так смотрели. И тогда мать говорила: «Голову выше, дочка. Мы ничего плохого не сделали». Она подняла подбородок.

Служба была долгой. Дьякон читал поминания, и с каждой фамилией в толпе вздымалась волна сдержанных рыданий, причитаний. «Воина Алексея… воина Михаила… воина Ивана… убиенных…» Когда дошла очередь до Волковых, Анна Степановна громко, перекрывая остальных, выкрикнула: «Воина Николая!» — своего мужа. И добавила, после едва заметной паузы: «И всех, за веру и отечество жизнь положивших!» Лейла понимала, что это и о её отце, погибшем в лагере, и о её семье, разбомбленной в эшелоне. Но здесь их не помянут. Они были чужими и для этого села, и для этой скорби.

Когда начался крестный ход — обнесение иконы вокруг церкви, — народ хлынул наружу. Давка возникла страшная. Кто-то сильно толкнул Лейлу в спину, она споткнулась о высокую порог и упала бы, если бы Алексей не подхватил её под локоть. В этот момент рядом с ними оказалась Мария. Их взгляды встретились. И Лейла увидела в глазах девушки не боль, а нечто худшее — ледяное, почти торжествующее презрение. Мария тихо, так, что слышал только Алексей и Лейла, прошипела:
— Видишь, Алёш? Ей и тут места нет. Бог-то её не принимает.

Алексей вздрогнул, как от пощечины. Лейла же вырвала руку и, не говоря ни слова, пошла прочь от толпы, к кладбищенской ограде. Она больше не могла.

У погоста, под раскидистой рябиной, её догнал старый однорукий дьячок, отец Елисей. Он знал всех и всё.
— Дочка, — сказал он хрипло, без предисловий. — Ты не кипятись. Народ у нас простой, раненый войной. Ко всему новому и чужому ревностный.
— Я не чужая, — выдохнула Лейла, глядя на могильные холмики. — Я за эту землю кровь проливала. Такую же, как они.
— Знаю, знаю, — кивнул старик. — Да только они-то видят пока не кровь, а лицо. И имя. И то, что Машеньку Волкову, сироту нашу, обидели. Для них ты — та, кто заняла чужое законное место. А война… война далеко была. Она тут, в сердце, ближе.
— Что же мне делать? — спросила она, и в её голосе впервые прозвучала беспомощность.
— А ты держись, — сказал дьячок просто. — Крест свой неси. Как и все мы. Может, выдюжишь — примут. Нет… сам знаешь, что бывает с теми, кого не принимают.

Когда они возвращались домой, молчание в их маленькой группе было оглушительным. Даже Анна Степановна, добившаяся своего публичного представления, казалась не торжествующей, а усталой и опустошённой. Ритуал не принёс облегчения.

Дома, пока Ольга ставила самовар, Лейла подошла к полке с фотографиями. Она взяла в руки рамку со снимком Алексея и Марии. Рассматривала молодые, счастливые лица.
— Что ты делаешь? — тревожно спросил Алексей.
Лейла не ответила. Она поставила фотографию на место, но не туда, где она стояла, а чуть в стороне, освобождая центральное место. Потом повернулась к Анне Степановне.
— Вы были правы. Это её место. Оно было её четыре года. Я не могу его стереть. И не хочу. — Она сделала паузу, собираясь с духом. — Но и своё — я тоже не отдам. Я завоевала его. Не здесь, в этой избе. А там. И оно оплачено слишком дорого, чтобы просто уйти.

Она не ждала ответа. Вышла. На этот раз не на крыльцо, а в огород, к колодцу, и принялась, с какой-то отчаянной яростью, поливать грядки, хотя они уже были политы. Её плечи под простой крестьянской кофтой вздрагивали. Она плакала. Впервые за долгие годы — тихо, горько и безнадёжно. Плакала о том, что даже любви Алексея недостаточно. Что есть целый мир, живущий по другим законам, и против него она бессильна. И что, возможно, единственный способ выжить — это стать такой же жёсткой и беспощадной, как этот мир.

А в горнице Анна Степановна стояла и смотрела на сдвинутую фотографию. Потом её взгляд упал на икону Спаса Нерукотворного в красном углу. «Господи, — прошептала она беззвучно. — Да вразуми ты меня. Что же это такое? Сердце моё каменеет, а оправдать это не могу. Чужая она. ЧУЖАЯ! Но… глаза у неё, как у затравленного зверя. Такие же, как у нас в сорок первом, когда немцев ждали…»

Она резко отвернулась от икон. Не время было для слабости. Война ещё не закончилась. Она просто перешла в другую фазу.

Продолжение в Главе 2 (будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: