Он позвонил в пять. Я смотрел на экран, и рука сама потянулась к кнопке «Отклонить». Не смог. Взял трубку.
— Пап.
Молчание. Он ждал, что я начну. Как всегда.
— Серёж.
— Ты где? Мама ничего не говорит. Ты на работе?
Голос не детский, уже ломается, но интонация — та самая, с которой он в семь лет звонил, потому что забыл ключи. Я стоял посреди съёмной однушки, смотрел на оголённую лампочку и понимал, что сейчас совру. И не смог.
— Нет. Я… Мы с мамой… Надо поговорить. Только не по телефону.
Он всё понял. По тому, как резко смолк. Животный детский страх сквозь трубку.
— Ты что, ушёл?
— Приезжай. Дам адрес.
За два часа до этого я пытался есть лапшу «Доширак». Вилка дрожала, и я швырнул её в раковину. Всё началось не с громких слов, а с тишины. После.
А до тишины был скандал. Самый обычный, бытовой, тысячный по счёту. Катя кричала, что я опять не закрыл тюбик зубной пасты с того конца. Потом перешла на деньги, на свою мать, на мою безынициативность. Я молчал. Потом она сказала про его тройку по геометрии. И я сорвался.
— Хватит! Я устал! Я целый день таскаюсь, а ты мне тут… И его не трожь! Он старается!
Она замолчала. Вышла из кухни. Встала напротив. Лицо было странным — спокойным и пустым. Как у актёра, который забыл роль.
— Старается, — повторила она. — Да. В тебя. Только смешно это. Потому что старается он не в того.
Я не понял. Честно. Мозг просто отказался складывать слова в смысл.
— Что?
— Биологически, — сказала она медленно, растягивая, как будто объясняла что-то идиоту, — он тебе не сын. Четырнадцать лет, Лёха. Четырнадцать лет ты растишь не своё.
Мир не затрещал по швам. Всё стало очень далёким. Как будто я смотрел плохую трансляцию из собственной квартиры. Я увидел, как она развернулась, пошла в спальню. Как хлопнула дверь. Звук был приглушённым, будто из-под воды. Я посмотрел на свои руки. Они были чужими. Потом взгляд упал на его кроссовки, брошенные у порога. Те самые, которые мы выбирали вместе, споря о цвете. Я тогда уступил, взял синие, а не чёрные, как он хотел. Потому что отец.
Я вышел на улицу. Без куртки. Шёл, не зная куда. Вспомнил, как он учился завязывать шнурки на этих кроссовках. Вечно получались «бантики-зайчики», кривые и ненадёжные. Я нервничал, опаздывал на работу, а он сидел на полу в прихожей, красный от старания, и сопел. «Пап, смотри!». И я, скрипя зубами, ждал. Сейчас бы подождал ещё. Час. Два. Сутки.
Дверной звонок вырвал меня из ступора. Я открыл. Он стоял, засунув руки в карманы, ссутулившись.
— Заходи.
Он переступил порог, оглядел голые стены, пластиковое окно с щелью, откуда дуло. Сел на единственный стул. Я — на край кровати. Тишина стала физической, её можно было потрогать.
— Ну? — спросил он, не глядя на меня.
— Мы с мамой разводимся.
— Я так и понял. Из-за чего?
Я искал слова. Все казались фальшивыми.
— Она… Она сказала мне одну вещь. Такую, после которой жить вместе нельзя.
— Она изменила тебе? — Он сморщился, как от боли. Будто самому было противно это выговаривать.
— Нет. Не совсем. Раньше. Очень давно. — Я вдохнул. Воздух обжёг лёгкие. — Она сказала, что я… не твой родной отец.
Он не ахнул. Не вскочил. Он замер. Будто внутри него щёлкнул выключатель. Потом медленно поднял на меня глаза. В них было чистое, неразбавленное непонимание. Как у того мальчика со шнурками.
— Чего?
— До твоего рождения. У неё был другой. Она скрывала. А теперь высказала.
Он молчал. Минуту. Две. Потом резко, почти по-злому, засмеялся.
— Бред. Она врёт. Назло тебе, вот и всё.
Я покачал головой.
— Нет. Такое… не врут.
— А кто? — выпалил он. — Кто он?
— Не знаю. Не спрашивал. Не хочу знать.
Он вдруг вскочил, стул с грохотом упал.
— Как это «не знаю»?! Ты что, вообще… А если я хочу знать?!
— Хочешь — спрашивай у матери! — сорвался я. — Я не могу об этом говорить! Мне всё равно, кто он! Мне не всё равно, кто ты!
Мы стояли друг против друга, тяжело дыша. Он смотрел на меня, и я видел, как в его глазах медленно гаснет последняя надежда. Что это розыгрыш. Что папа сейчас улыбнётся и скажет: «Да шучу я, дурачок!».
— Значит, ты не мой отец, — произнёс он ровно. Будто констатировал факт: «Дважды два — четыре».
Вот она, фраза. Та самая. Она ударила меня в грудь, отозвавшись тупой болью где-то под рёбрами.
— По крови — нет, — с трудом выдавил я. — Но…
— Какие «но»?! — крикнул он, и голос сорвался на визг. — Отец он или нет? Да или нет?
— Нет!
Тишина. Он отшатнулся, будто я ударил его. Потом схватился за голову.
— Боже… боже…
— Сережа, послушай…
— Отстань! — Он замахал руками. — Всё враньё. Все эти годы. Ты… а мама… а я… Я вообще кто?
Он начал метаться по крошечной комнате, натыкаясь на стены. И я увидел не подростка, а того самого малыша, который в три года потерялся в торговом центре. Такой же потерянный, такой же испуганный. Тогда я нашёл его у ларька с мороженым, он ревел, уткнувшись лицом в колени продавщицы. Я подбежал, схватил его, обнял так, что он взвизгнул. «Папа тут, папа тут, всё хорошо».
И сейчас ничего не было хорошо. Совсем. Но он был тут. И я был тут.
— Слушай сюда, — сказал я тихо, но так, чтобы перекрыть его тяжёлое дыхание. — Вот смотри. Кто тебе в пять лет мазал зелёнкой коленки и дул, чтобы не щипало?
Он остановился, уставился на меня.
— Что?
— Кто тебе покупал эти дурацкие фигурки из «Мстителей», которые ты через неделю ломал? Кто два года каждую субботу в восемь утра возил тебя на плавание и ждал в машине, потому что в раздевалке воняло хлоркой? Кто объяснял, что делать, когда в девятом классе Машка Петрова предпочла тебе Витьку-качка? Я, блин, я!
Он стоял, не двигаясь.
— Это всё не в счёт, — прошептал он.
— Как это не в счёт?! Это единственное, что имеет значение! Отец — это не тот, чьи гены плавают в твоей крови! Отец — это тот, кто ночью температуру сбивает! Кто из-за твоей двойки по истории с учительницей ругается! Кто боится за тебя, когда ты поздно гуляешь! Вот это — отец! И это — я! Четырнадцать лет подряд — это я! Понял?
Слёзы текли по его лицу. Он даже не пытался их вытирать.
— Тогда почему ты ушёл? — спросил он, и голос его снова стал детским, обиженным. — Если ты мой отец, почему ты нас бросил?
— Я не бросил тебя! — взорвался я. — Я ушёл от лжи твоей матери! От этого… этого цирка! Мне надо было просто не сойти с ума, понимаешь? Выдохнуть! Я даже телефон выключил, потому что боялся, что ты позвонишь, а я… а я не смогу…
Я замолчал, потому что дальше говорить не получалось. Комок в горле. Он подошёл ближе. Стоял, опустив голову.
— И что теперь? — спросил он в пол.
— Не знаю, — честно сказал я. — Вот правда — не знаю. Будем решать. Вместе. Если ты… если ты захочешь.
Он резко шагнул вперёд и врезался лбом мне в плечо. Обнял. Держался так, будто тонул. Я обнял его в ответ. Он вырос, голову уже не погладишь, как маленького — упрётся макушкой в подбородок. Но запах тот же. Шампунь, немного пота, что-то неуловимо своё. Не мое. Его. Нашего.
— Дурак, — пробормотал он в мою куртку. — Конечно, захочу.
— Тоже мне, — я хрипло рассмеялся. — Нашёл время умничать.
Он отошёл, вытер лицо рукавом. Посмотрел на часы.
— Ладно. Мне надо. Мама… она там одна.
— Иди. Звони, если что.
На пороге он обернулся.
— Пап.
— А?
— А как теперь? Я как буду… то есть, ты… мы как?
— Как и всегда, — сказал я. — Будут вопросы — задавай. Будут проблемы — решаем. Всё то же самое. Просто я теперь живу здесь. Пока.
Он кивнул и вышел. Дверь закрылась не громко. Я сел на кровать и закрыл глаза. В ушах стоял гул. Но внутри, в той самой пустоте, что образовалась две недели назад, появилась точка опоры. Маленькая, шаткая, но своя.
---
Потом были адвокаты, разборки с Катей, её истерики («Ты оболгал меня перед сыном!»). Потом был его вопрос, заданный вполголоса, когда он зашёл после школы: «Па, а ты не боишься, что я однажды найду его?». Я ответил: «Боюсь. Но это твой выбор. Я не могу его запретить. Я могу только быть здесь». Он больше не спрашивал.
Прошло полгода. Он приходит два-три раза в неделю. Делаем уроки. Иногда молчим. Иногда болтаем о ерунде. Жизнь не стала прежней. Она стала другой. Более тихой. Более настоящей.
Я иногда думаю о том человеке, чьи гены болтаются в моём сыне. Ничего не чувствую. Ни ненависти, ни любопытства. Пустота. Потому что он — призрак. А я — вот. С квитанцией за квартиру, с историей в десятый класс и с нервным смехом, который вырывается, когда он в очередной раз рассказывает какой-то несусветный школьный бред. Это моя работа. Моя жизнь. И мой сын.
Как бы там ни было.
---
А у вас были моменты, когда простой, бытовой поступок (вроде завязывания шнурков или поездки на тренировку) спустя годы оказался важнее громких слов и «правильных» фактов? Что в итоге крепче держит семью — биология или вот эта ежедневная, неприметная работа?