Найти в Дзене

Пришел домой, а там пустые стены и осколки на полу. Жена в 52 года решила начать жизнь с чистого листа, начав с моих вещей

Звон стоял такой, будто на кухне рухнул стеллаж с посудой в дорогом ресторане. Я замер в прихожей, так и не донеся руку до выключателя. Сердце екнуло и пропустило удар — первая мысль была не о скандале, а о том, что с Леной что-то случилось. Упала? Опрокинула на себя кипяток? Поскользнулась на мокром полу? Я бросил пакеты с продуктами прямо на грязный коврик и вбежал в кухню, готовый вызывать скорую, спасать, перекрывать воду. Но то, что я увидел, заставило меня застыть в дверном проеме, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Лена стояла посреди кухни. Абсолютно спокойная. На ней был ее любимый домашний велюровый костюм, волосы аккуратно собраны в пучок, лицо не выражало ни боли, ни страха. А вокруг нее, покрывая линолеум сверкающим ковром, лежали осколки. Это был наш праздничный сервиз. Тот самый, чешский, «Мадонна». Нам его подарили мои родители на свадьбу двадцать семь лет назад. Мать тогда рассказывала, как отец добывал его через знакомых на базе, как они тряслись над к

Звон стоял такой, будто на кухне рухнул стеллаж с посудой в дорогом ресторане. Я замер в прихожей, так и не донеся руку до выключателя. Сердце екнуло и пропустило удар — первая мысль была не о скандале, а о том, что с Леной что-то случилось. Упала? Опрокинула на себя кипяток? Поскользнулась на мокром полу?

Я бросил пакеты с продуктами прямо на грязный коврик и вбежал в кухню, готовый вызывать скорую, спасать, перекрывать воду. Но то, что я увидел, заставило меня застыть в дверном проеме, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба.

Лена стояла посреди кухни. Абсолютно спокойная. На ней был ее любимый домашний велюровый костюм, волосы аккуратно собраны в пучок, лицо не выражало ни боли, ни страха. А вокруг нее, покрывая линолеум сверкающим ковром, лежали осколки.

Это был наш праздничный сервиз. Тот самый, чешский, «Мадонна». Нам его подарили мои родители на свадьбу двадцать семь лет назад. Мать тогда рассказывала, как отец добывал его через знакомых на базе, как они тряслись над каждой коробкой. Мы этот сервиз берегли как зеницу ока, доставали из серванта только на Новый год и юбилеи, а потом Лена мыла его вручную, боясь доверить даже губке, и протирала льняным полотенцем. Тарелки с перламутровым отливом, супница, соусники — все превратилось в мелкое крошево.

— Лена? — хрипло спросил я. — Ты поранилась?

Она медленно повернула голову. Взгляд у нее был странный — пустой, словно она смотрела сквозь меня, на обои за моей спиной.

— Нет, Олег. Я не поранилась.

Она наклонилась, подняла единственную уцелевшую чашку, повертела ее в руках, разглядывая золотую каемку, и разжала пальцы. Чашка ударилась о металлическую ножку стола и разлетелась на три крупных куска. Дзынь. Звук получился жалким и окончательным.

— Ты что творишь? — ко мне наконец вернулся дар речи, а вместе с ним и раздражение, смешанное с испугом. — Ты хоть понимаешь, сколько это сейчас стоит? Это же память! Родители дарили!

Лена отряхнула руки, словно стряхивала невидимую пыль, и перешагнула через груду фарфора.

— Это не память, Олег. Это хлам. Просто старый хлам, из которого мы даже не ели. Жизнь проходит, а мы все бережем тарелки для особого случая, который все никак не наступит.

Она прошла мимо меня в коридор, даже не задев плечом, и скрылась в спальне. Я остался стоять посреди разгромленной кухни, глядя на осколки нашей «счастливой семейной жизни». В тот момент я решил, что у нее просто сдали нервы. Возраст, гормоны, проблемы на работе — мало ли что бывает у женщин после пятидесяти? Я тяжело вздохнул, переоделся, достал веник и совок и начал убирать, стараясь не порезаться.

Вечер прошел в тягостном молчании. Лена сидела в кресле с книгой, но я видел, что она не перевернула ни одной страницы за час. Я пытался заговорить, спросить, что случилось на самом деле, предложить валерьянки, но она отвечала односложно: «Все нормально», «Я устала», «Не бери в голову».

Ночью я долго ворочался, прислушиваясь к ее дыханию. Она не спала, лежала на спине с открытыми глазами и смотрела в потолок, где в свете уличных фонарей плясали тени от веток тополя. Мне стало жутко. Мы прожили вместе почти три десятка лет, вырастили дочь, построили дачу, пережили дефолты и кризисы, но такой я ее не видел никогда. Это была не истерика, не слезы, которые можно утешить объятиями или подарком. Это было холодное, расчетливое отчуждение. Словно она вдруг поняла что-то важное, чего я понять не мог.

Утром я проснулся от странного шуршания. На часах было семь, суббота. Обычно в это время мы еще спим, или Лена тихонько гремит кастрюлями, готовя свои фирменные сырники. Но запах был не кофейный и не ванильный. Пахло старой пылью и нафталином.

Я вышел в коридор и чуть не споткнулся о черный мусорный мешок. Огромный, строительный, на сто двадцать литров. Рядом стоял еще один, уже завязанный тугим узлом. Лена методично выгребала содержимое нашего огромного шкафа-купе.

— Так, стоп, — я потер заспанные глаза, думая, что еще не проснулся. — Вчера посуда, сегодня вещи? Лена, объясни мне, что происходит, пока я не начал думать, что ты сошла с ума или попала в какую-то секту.

Она даже не обернулась. В ее руках была стопка моих рубашек. Те самые, клетчатые, которые я носил на даче, «для шашлыков», и пара свитеров, которые, честно говоря, давно просили моли, но были дороги мне как память о молодости.

— Я навожу порядок, — ровным голосом ответила она, запихивая мой любимый растянутый серый свитер в мешок.

— Эй! — я бросился к ней и выхватил свитер. — Ты чего? Это же моя любимая вещь! Я в нем еще с мужиками в гараже сидел, когда мы «девятку» перебирали!

— Вот именно, Олег. «Девятки» нет уже двадцать лет. Свитер в катышках, локти протерты до дыр, он воняет затхлостью, даже после стирки с кондиционером. Зачем он тебе?

— На рыбалку ездить! Под куртку надевать — самое то!

— Ты не ездил на рыбалку пять лет. Спиннинг на балконе заржавел.

— Поеду! Этим летом обязательно поеду! Лена, оставь мои вещи в покое! Если хочешь выбрасывать — выбрасывай свое!

Она замерла. Медленно выпрямилась, держа в руках вешалку, и посмотрела мне прямо в глаза. В этом взгляде было столько усталости и какой-то горькой решимости, что я невольно отступил на шаг.

— Свое? — переспросила она тихо. — Хорошо. Свое я тоже выброшу.

Она подошла к зеркалу в прихожей, решительным движением расстегнула застежку на шее, сняла с себя золотую цепочку с кулоном, которую я подарил ей на прошлый день рождения, и швырнула ее в тот же мусорный мешок.

— Ты что, совсем? — я опешил так, что ноги приросли к полу. — Это золото! Это деньги!

— Это откуп, Олег. Это просто дорогая железка, которую ты купил, чтобы не думать, что мне на самом деле нужно. Ты даже не помнишь, что я не люблю желтое золото, я люблю серебро. Но серебро — это «несолидно», правда?

Она вернулась к шкафу и начала срывать с вешалок свои платья. Хорошие, почти новые платья, блузки, юбки, которые висели там годами «на выход». Все летело в черное жерло пакета.

— Лена, прекрати! — я наконец очнулся и схватил ее за руки. — У тебя что, любовник появился? Ты уходишь? Скажи мне прямо! Зачем этот цирк с погромом? Мы взрослые люди!

Она вырвала руки, но не закричала. Наоборот, голос ее стал еще тише, почти шепот, от которого у меня мурашки пошли по спине.

— Любовник? Господи, Олег, какой же ты... глухой. У меня никого нет. У меня даже меня самой уже нет. Я просто хочу, чтобы в этом доме стало чем дышать. Я задыхаюсь здесь, понимаешь? Задыхаюсь от старых тряпок, от посуды, из которой нельзя есть, от разговоров ни о чем.

Она ушла на кухню, хлопнув дверью, а я остался стоять среди мешков, чувствуя себя полным идиотом. Я не понимал. Честно, не понимал. Мы жили хорошо, «как у людей». Квартира — трешка, машина — иномарка, дочь пристроена, замужем, живет отдельно, внуков пока нет, но будут. Я не пью, зарплату приношу, руку на нее никогда не поднимал. Ну, бывает, ворчу, бывает, забываю про даты, но кто идеален? Чего ей не хватает? Живи да радуйся.

Я решил действовать через «тяжелую артиллерию». Позвонил дочери.

— Кать, привет, папа беспокоит. Извини, что в субботу рано. Слушай, у мамы что-то с головой, по-моему. Она вчера сервиз расколотила, сегодня вещи выбрасывает. Золото в мусорку кинула! Приезжай, а? Может, она хоть тебя послушает. Я боюсь, она сейчас документы начнет жечь.

Катя приехала через час. Я встретил ее в прихожей, надеясь увидеть союзника. Но дочь, глянув на мешки, которые Лена уже выставила к входной двери, лишь хмыкнула и покачала головой.

— Ну, давно пора, пап. Этот хлам тут годами копился. В антресоли вообще страшно заглядывать.

— Какой хлам, Катя? Там твое выпускное платье! Там мамины костюмы, которые она в школу носила! Там мой свитер!

— Пап, успокойся. Где мама?

Они закрылись на кухне. Я ходил по залу из угла в угол, прислушиваясь к гулу голосов за дверью. Я ожидал слез, уговоров, криков, звона валерьянки о стакан. Но там было тихо. Они о чем-то шептались, иногда звякала ложка о чашку, один раз Катя даже засмеялась. Меня это бесило. В собственном доме я чувствовал себя лишним, как старая мебель, которую готовят к выносу.

Через полчаса Катя вышла. Вид у нее был задумчивый, но спокойный.

— Пап, не трогай ее. Пусть делает, что хочет. Ей это нужно.

— Что нужно? Разрушить дом? Превратить квартиру в казарму?

— Не разрушить. Обнулить. Ты не понимаешь... У нее сейчас такой период. Переоценка ценностей.

— Какая переоценка? Ей пятьдесят два года! Какая переоценка? Жить надо спокойно, к пенсии готовиться, а не тарелки бить!

Катя посмотрела на меня с жалостью, как на больного ребенка, которому объясняют, почему нельзя есть песок.

— Вот поэтому она и бесится, пап. Потому что ты ее уже в бабушки записал и на лавочку мысленно посадил. А она живая. Ладно, я побежала, у меня дела. И не вздумай доставать вещи из мешков обратно, она заметит — хуже будет. Я, кстати, золото из пакета забрала, маме отдам потом, когда успокоится.

Катя ушла, а тихая война продолжилась. Следующие три дня я жил как на вулкане. Лена методично зачищала территорию. Исчезли тяжелые пыльные шторы, уступив место легким, почти прозрачным занавескам, от которых комната стала казаться больше, но чужой. Пропал ковер со стены, который висел там с девяносто восьмого года и создавал уют и шумоизоляцию. Стена оказалась светлой, но с выцветшим пятном посередине.

Но самое страшное случилось в среду. Я пришел с работы пораньше, надеясь застать перемирие. Купил торт, думал, посидим, чаю попьем. Зашел в гостиную и обомлел. Коробка с тортом чуть не выпала из рук.

Моего кресла не было.

Моего старого, уютного, продавленного кресла, в котором я сидел вечерами перед телевизором последние десять лет. Оно было моей крепостью, моим троном. Оно знало форму моей спины лучше, чем мануальный терапевт. Я любил его потертые подлокотники, его запах.

Вместо него стоял какой-то дурацкий пуфик ядовито-лимонного цвета и мольберт. Настоящий деревянный мольберт с закрепленным на нем чистым холстом. Рядом на табуретке лежали краски, кисти, тряпки.

— Где кресло? — спросил я, чувствуя, как внутри закипает настоящая ярость. Это был уже не каприз. Это было прямое объявление войны.

Лена вышла из ванной, вытирая руки полотенцем. Она выглядела... иначе. Подстриглась? Да, длинные волосы, которые она всегда закалывала «крабиком», теперь были обрезаны в дерзкое каре. И она накрасилась дома. Просто так, в будний день. Глаза подведены, губы чуть тронуты помадой.

— Кресло на помойке, Олег. Грузчики вынесли час назад. Еле пролезло в двери, пришлось ножки откручивать.

— Ты... ты выбросила мое кресло? — я задыхался от возмущения, лицо пошло пятнами. — Ты хоть спросила меня?! Это моя вещь!

— А зачем спрашивать? Ты бы сказал «нет». А оно воняло старой пылью, пружина в сиденье лопнула еще год назад, и оно занимало полкомнаты.

— Да что с тобой происходит?! — заорал я, не выдержав. — Ты разбила посуду, ты выкинула одежду, теперь мебель! Ты хочешь, чтобы я ушел? Ты меня выживаешь? Так и скажи! «Олег, уходи, ты мне надоел!» Зачем этот вандализм?! Что за игры?!

Лена подошла к мольберту и провела пальцем по шершавой поверхности холста. Она была пугающе спокойна на фоне моего крика.

— Я не выживаю тебя, Олег. Я пытаюсь найти место для себя. Ты не заметил, что в этой квартире не было ничего моего?

— Как это не было? — опешил я. — А кухня? А цветы твои на подоконниках? Весь дом — твой! Я только деньги приношу и гвозди забиваю!

— Кухня — чтобы готовить тебе и Кате. Цветы — потому что «женщина должна создавать уют», так твоя мама говорила. Сервиз — чтобы гости завидовали. А где была я? Где было то, что люблю я?

Она повернулась ко мне, и я впервые за эти дни увидел в ее глазах блеск слез.

— Помнишь, Олег, кем я хотела быть, когда мы познакомились?

Я нахмурился, пытаясь вспомнить. Это было тридцать лет назад, в другой жизни, в другой стране. Мы были студентами. Я учился на инженера в политехе, она... она училась в педе, кажется? Или нет?

— Учителем литературы?

Лена горько усмехнулась, качнув головой.

— Нет, Олег. Я училась в художественном училище. Я мечтала писать картины. Я рисовала портреты на Арбате, помнишь? Ты еще подходил с другом, смеялся, просил нарисовать шарж за три рубля.

Точно. Шарж. Я вспомнил. Смешная девчонка в огромном шарфе, с перепачканными углем пальцами, которая так забавно хмурилась, глядя на натуру. Я тогда подумал, что она просто подрабатывает.

— Но потом мы поженились, — продолжила она, глядя куда-то в прошлое. — Родилась Катька. В девяностые художники были никому не нужны, нужны были деньги, чтобы выжить. Я бросила училище, пошла работать секретарем, потом бухгалтером переучилась, потому что там платили. Я тридцать лет считала чужие цифры, Олег. Тридцать лет я варила борщи, гладила твои рубашки, вытирала пыль с этого чертова сервиза и боялась дышать, чтобы не нарушить «стабильность».

— Так мы все так жили! — воскликнул я, разводя руками. — Время такое было! Я тоже, может, летчиком хотел стать, а работаю начальником отдела логистики, накладные подписываю! Мы ради семьи старались!

— Но ты приходишь домой и садишься в свое кресло! — перебила она, повысив голос. — Ты включаешь новости, ты берешь пиво, и ты — дома. Ты — хозяин. А я прихожу с работы и встаю во вторую смену. У плиты, у раковины. А когда я пыталась сесть и порисовать пару лет назад, ты сказал: «Лен, ну что за мазня, лучше бы пуговицу на пальто пришила, висит уже неделю».

Мне стало жарко от стыда. Я смутно помнил такие моменты. Брошенные вскользь фразы, которые мне казались безобидными шутками, а для нее, оказывается, были ударами.

— И что теперь? — спросил я тихо, опускаясь на диван, потому что ноги дрожали. — Ты решила выкинуть все, что мы нажили, и начать рисовать? В пятьдесят два года?

— Да. В пятьдесят два года. Потому что я поняла одну страшную вещь, Олег. На прошлой неделе я встретила мужа Таньки Соколовой. Помнишь ее? Моя однокурсница бывшая.

— Ну... смутно. Рыжая такая?

— Да. Она умерла десять дней назад. Инсульт. Шла по улице, упала и все. Мгновенно. Ей был пятьдесят один год. Мы с ней говорили за два дня до этого по телефону. Она мне рассказывала, что вот, наконец-то сделали ремонт, купили дачу хорошую, теперь «заживут». Купила себе дорогую норковую шубу, о которой всю жизнь мечтала. Но боялась носить, берегла, говорила: «Вот в театр пойдем, тогда надену». В этой шубе ее и похоронили, наверное. Она так и не пожила, Олег. Она все готовилась жить. Черновик писала.

Лена подошла ко мне вплотную. От нее пахло новыми духами — резкими, цитрусовыми, совсем не похожими на ту сладкую ваниль, которой она пользовалась раньше.

— Я не хочу быть как Танька. Я не хочу, чтобы мои дети потом разбирали антресоли и говорили: «Ой, мама этот сервиз так любила, давайте оставим на память». Я ненавидела этот сервиз! Я хочу есть из простых белых тарелок, которые не жалко разбить. Я хочу носить удобную одежду, а не ту, которая «скрывает недостатки фигуры». Я хочу рисовать, даже если это будет мазня. И я хочу, чтобы ты меня увидел. Не функцию «жена», не удобную мебель, а меня. Лену.

Я смотрел на нее и не узнавал. И в то же время узнавал. Сквозь сеточку морщинок вокруг глаз, сквозь усталость проступала та самая девчонка с Арбата, в которую я влюбился, но которую так старательно и незаметно для себя переделывал под «нормальную жену» все эти годы.

— А кресло-то зачем? — спросил я, чувствуя, как ком в горле мешает говорить. — Мог бы и остаться, я бы подвинулся. Я бы потерпел.

— Оно занимало место, где свет падает лучше всего, — просто сказала она. — Для мольберта нужен естественный свет из окна. А кресло... оно держало нас в прошлом.

Я оглядел комнату. Без ковра, без громоздкой стенки (когда она успела ее разобрать? Неужели тоже грузчики?), без штор, она казалась огромной, гулкой и светлой. Лимонный пуфик выглядел нелепо, вызывающе ярко, но весело.

— И где мне теперь сидеть?

Лена кивнула на диван.

— Рядом со мной. Или купи себе новое кресло. Только небольшое, современное. И не коричневое, умоляю. Меня тошнит от коричневого цвета.

Я подошел к окну. Во дворе, возле мусорных баков, двое местных работяг уже примеривались к моему креслу. Один из них плюхнулся в него, по-царски развалившись и закинув ногу на ногу, и что-то весело крикнул другому.

Мне вдруг стало смешно. И легко. Словно вместе с этим старым продавленным барахлом из дома ушла какая-то тяжесть, затхлый воздух, которым мы дышали годами, боясь открыть форточку, чтобы никого не продуло.

Я повернулся к жене. Она стояла у чистого холста, сжимая в руке уголь, и смотрела на меня с опаской. Ждала, что я сейчас начну скандалить, требовать вернуть все «как было».

— Слушай, — сказал я. — А нарисуй меня. Как тогда. Шарж. Только чур нос не слишком большим делать, я все-таки уже не студент.

Уголок ее губ дрогнул, а потом она улыбнулась. По-настоящему, не дежурной улыбкой «все хорошо», а той, озорной и живой.

— Садись, — скомандовала она, указывая на лимонный пуфик. — И не вертись. У тебя сейчас очень сложное выражение лица, боюсь упустить. Смесь обиженного ребенка, у которого отобрали игрушку, и прозревшего мудреца.

Я сел на пуфик. Он оказался неожиданно удобным, хоть и без спинки. Спину пришлось держать ровно.

В тот вечер мы впервые за много лет ужинали не перед телевизором под бубнеж новостей про политику, а на кухне. Ели магазинные пельмени из простых белых тарелок, которые Лена купила в соседнем супермаркете по распродаже. Пили чай из разноцветных кружек, которые она откопала где-то в недрах шкафа. И говорили.

Говорили о том, куда поедем летом (оказывается, Лена всю жизнь мечтала о Байкале, а мы ездили в Турцию, потому что «там все включено» и думать не надо). Говорили о том, что можно переклеить обои и покрасить стены в светлый цвет.

Квартира была полупустой, немного гулкой и чужой. Но в ней впервые за долгое время пахло не пылью и нафталином, а краской, свежестью и, кажется, жизнью.

Конечно, мне было жалко кресло. И сервиз немного жалко — память все-таки. Но глядя на то, как Лена увлеченно смешивает краски на палитре (крышке от банки из-под майонеза), напевая что-то себе под нос, я понимал: оно того стоило.

Я не узнавал свою жену. Я знакомился с ней заново. И эта новая женщина — немного резкая, решительная, с пятном синей краски на щеке — нравилась мне куда больше, чем та удобная, привычная тень, с которой я жил последние годы.

— Кстати, — сказал я, допивая чай и рассматривая свой портрет, который получился на удивление похожим. — Я завтра поеду в магазин.

— За креслом? — спросила она, не отрываясь от холста, где уже проступали контуры осеннего парка.

— Нет. За спиннингом. Ты права, я сто лет не был на рыбалке. А тот свитер все равно кололся.

Лена обернулась, посмотрела на меня долгим взглядом и подмигнула.

— Купи себе яркую куртку. Оранжевую или красную. Тебе пойдет. Хватит носить серое.

И я подумал: а почему бы и нет? К черту серое. К черту коричневое. Будем жить в цвете. Пока есть время, пока мы не стали просто фотографиями в альбоме. Жить надо на чистовик, прямо сейчас.