Найти в Дзене
Валерий Коробов

Чужая жизнь - Глава 1

Поезд вёз её домой четыре года. Четыре года лагерей, голода и страха. Она мечтала об одном — обнять мать, дочку и мужа. Но война отняла не только годы. Она отняла само место в жизни, оставив у порога родного дома лишь горькую правду и вопрос: как жить, когда ты вернулся с того света, а твоя жизнь уже давно умерла без тебя? Поезд шёл медленно, будто нехотя, с частыми долгими остановками в чистом поле. Вера сидела у окна, прижавшись лбом к грязному, холодному стеклу, и неотрывно смотрела на проплывающие за ним пейзажи своей былой жизни. Рощи, перелески, знакомый изгиб реки – всё было таким же и в то же время совершенно чужим. Четыре года. Всего четыре года. Но они легли на землю, на лица людей, на её собственную душу таким слоем свинцового пепла, что прежний мир казался теперь лишь красивой, но недоступной картинкой из детской книжки. Вагон гудел, как раненый зверь. Запах махорки, пота, кислых портянок и печёной в золе картошки смешивался в удушливую атмосферу общего горя и общего возвра

Поезд вёз её домой четыре года. Четыре года лагерей, голода и страха. Она мечтала об одном — обнять мать, дочку и мужа. Но война отняла не только годы. Она отняла само место в жизни, оставив у порога родного дома лишь горькую правду и вопрос: как жить, когда ты вернулся с того света, а твоя жизнь уже давно умерла без тебя?

Поезд шёл медленно, будто нехотя, с частыми долгими остановками в чистом поле. Вера сидела у окна, прижавшись лбом к грязному, холодному стеклу, и неотрывно смотрела на проплывающие за ним пейзажи своей былой жизни. Рощи, перелески, знакомый изгиб реки – всё было таким же и в то же время совершенно чужим. Четыре года. Всего четыре года. Но они легли на землю, на лица людей, на её собственную душу таким слоем свинцового пепла, что прежний мир казался теперь лишь красивой, но недоступной картинкой из детской книжки.

Вагон гудел, как раненый зверь. Запах махорки, пота, кислых портянок и печёной в золе картошки смешивался в удушливую атмосферу общего горя и общего возвращения. Рядом ехали такие же, как она, – осколки разбитой армии, те, кому повезло. «А что значит – повезло?» – равнодушно подумала Вера, глядя на свои руки. Шрамы от колючей проволоки на запястьях уже побелели, вросли в кожу, стали её частью. Как и чувство вечного, ледяного голода где-то под рёбрами, и тень страха, падающая на любое, даже самое простое движение.

Её справки, завёрнутые в пропылённую газету, лежали в кармане ватника. Документы на освобождение, справка о нахождении в лагере «для перемещённых лиц». Ни слова о том, чем она там занималась, что видела, через что прошла. Просто сухие штампы и печати. История её четырёхлетнего ада умещалась в три строчки казённого текста.

Она сомкнула веки, пытаясь вызвать в памяти не лагерные вышки, а лицо матери. Полное, доброе, с лучистыми морщинками у глаз. И не получалось. Лагерный мороз, казалось, выжег из неё все тёплые образы. Чётче всего всплывало последнее – проводы Петра на фронт в том далёком, нереальном теперь сорок первом. Он крепко обнял её, прижал к груди, и его голос, сдавленный, прорвался сквозь грохот мобилизационной суматохи: «Жди меня, Верка. Жди, как бы ни было тяжело. Я вернусь. Всё наладится». А она, рыдая, сунула ему в руку носовой платок, на уголке которого синими нитками был вышит крошечный василёк. Её талисман. «Возвращайся, Петя. Возвращайся к нам».

К ним. Тогда, в сорок первом, у них была трёхлетняя дочь Лидочка, тёплая, пахнущая молоком и хлебом колыбель в углу комнаты, и вся жизнь – впереди.

Мытарства начались почти сразу. Отступление, хаос, бомбёжка эшелона с беженцами. Она потеряла мать и сестру Анну в этой кровавой круговерти, потом долгие месяцы скитаний по оккупированным деревням, попытка выжить, спрятаться. А потом – облава, допросы и долгая дорога в товарном вагоне на чужбину. Лагерь. Каторжный труд на фабрике, где день и ночь сливались в одну бесконечную, озверевшую от усталости и голода полосу. Она выжила. Только потому, что дала себе слово: вернуться. Увидеть Лидочку. Обнять Петра. Сказать матери, что простила её за тот страшный день разлуки.

Станица Донская встретила её тихим, хмурым вечером. Воздух пах дымом, мокрой землёй и прелой соломой – родной, до слёз знакомый запах. Ноги сами несли её по разбитой, ухабистой улице к родительскому дому. Сердце колотилось так, что, казалось, оглушает весь этот послевоенный покой. Вот поворот. Вот старый покосившийся плетень у Савельевых. Вот колодец с журавлём.

И вот он – их дом. Не разрушен, слава Богу. Крыша цела, труба дымится. В окошке – свет. Живой, тёплый, жёлтый свет керосиновой лампы. Вера остановилась, перевела дух. Всё её существо, каждое нервное окончание кричало от предвкушения этого момента. Сейчас она откроет калитку, войдёт во двор, постучит в дверь… Мать откроет, ахнет, уронит половник… Лидочка, уже большая, семилетняя девочка, бросится к ней на шею… Анна всплеснёт руками… А Пётр… Петя…

Она толкнула калитку. Скрип был тот же, детский, тонкий. Двор подмётен, аккуратен. На крыльце стояли два чугунка и детское деревянное ведёрко. У стены дома висело корыто для стирки – новое, незнакомое. Ступив на первое ступеньку крыльца, она заметила, что половицы недавно мыты, почти скрипят от чистоты. Странная, непривычная чистота. В их доме всегда царила уютная, жилая захламлённость: где полено валяется, где курица забредёт, где детские игрушки разбросаны.

Она подняла руку, чтобы постучать, но рука замерла в воздухе. Из-за двери донёсся детский смех. Звонкий, мальчишеский. Не девичий. И голос. Женский голос, который напевал что-то, разливая что-то по мискам.

«Анна», – мгновенно узнала Вера голос сестры. Сердце ёкнуло от радости. Анна жива! Значит, и мать, наверное, жива. Они просто… просто потеряли её в той суматохе, но потом смогли вернуться сюда. С Петром, с Лидой. Всё объяснимо.

Она с силой постучала в дверь, уже не сдерживая себя. Пение внутри смолкло.

– Кто там? – раздался голос Анны, но какой-то… настороженный, не такой, как прежде.

– Это я! – выдохнула Вера, и голос её сорвался на шепот. – Открой, Аннушка!

За дверью наступила тишина. Слишком долгая. Потом послышались осторожные шаги, щелкнул засов. Дверь отворилась нешироко, и в щели показалось лицо сестры.

Вера впилась в него взглядом. Анна. Та самая, младшая, веснушчатая, с ямочками на щеках. Но эти щёки теперь были впалыми, глаза – огромными, тёмными, и в них не было ни капли радости. Только шок. Ужас. Неверие. Она смотрела на Веру так, будто видела призрак, вставший из могилы.

– Вера? – имя сорвалось с её губ беззвучным шёпотом.

– Анна, родная! – Вера шагнула вперёд, чтобы обнять сестру, но та инстинктивно отпрянула назад, заслонив собой проход. – Я вернулась! Жива! Где мама? Где Лидка? Пётр дома?

Анна стояла, будто парализованная. Её пальцы вцепились в косяк двери так, что побелели суставы. Она была одета в простую, но чистую домашнюю юбку и кофту, на голове – аккуратно повязанный платок. За её спиной в сенцах мелькнула фигура маленького мальчика лет трёх, который испуганно ухватился за подол её юбки.

– Мам? – пискнул он.

Это слово, обращённое к Анне, пронзило Веру, как ледяная игла. В голове что-то щёлкнуло, оборвалось. Она медленно перевела взгляд с ребёнка на сестру.

– Анна? – снова позвала она, и в её голосе уже звучала не просьба, а требование.

В этот момент из глубины дома, из горницы, донёсся другой голос. Мужской. Усталый, глубокий, родной до каждой вибрации.

– Анна, кто там? Опять соседка за солью?

Вера узнала этот голос сразу. Пётр. Её Пётр. Он был здесь. Жил. Звал её сестру по имени так, как звал когда-то только её одну – просто, привычно, по-домашнему.

В глазах у Анны метнулся дикий, животный страх. Она бросила на Веру взгляд, полный отчаянной мольбы и непереносимой боли, и резко, почти грубо, потянула её за рукав внутрь, в сени, захлопнув дверь на улицу. Они остались стоять друг против друга в полумраке, в запахе домашнего борща и свежего хлеба – запахе чужой, устроенной жизни.

– Вера, – заговорила Анна быстро, сбивчиво, не глядя ей в глаза. – Ты… ты жива. Мы думали… все думали, что тебя нет. Мама… мама умерла в эвакуации, в сорок втором. От тифа. Лидочка… – голос её дрогнул. – Лидочка тоже не выжила. Круп. Зимой сорок третьего. Прости…

Каждое слово било, как обух по голове. Мама. Лидочка. Умерли. Мир вокруг Веры поплыл, закачался. Она упёрлась ладонью в холодную стену, чтобы не упасть.

– А Пётр… – голос Анны стал тише, беззвучнее. – Пётр вернулся с фронта раненый, в сорок четвертом. Его комиссовали. Ему некуда было идти, Вера. Он пришёл сюда, к нам… ко мне. Он искал тебя, спрашивал, но все говорили – погибла. Мы… мы думали, что ты погибла. Мы… – она замолчала, не в силах произнести самое главное.

Из горницы снова послышался голос Петра, ближе: «Анна, ты чего там?»

И тогда Анна, глядя прямо на Веру своими огромными, полными слёз глазами, прошептала то, что стало приговором для всего, ради чего Вера выживала в аду:

– У нас с ним сын. Ваня. – Она кивнула на мальчика, прижавшегося к ней. – И мы… мы любим друг друга, Вера. Мы семья. Мы не виноваты… мы же думали…

Дверь в горницу отворилась. На пороге, залитый светом лампы, стоял Пётр. Он был старше, исхудавший, с глубокими морщинами у губ и сединой на висках. На нём была простая солдатская гимнастёрка без знаков различия. Он смотрел в сени, щурясь от полумрака, и его взгляд скользнул сначала по Анне, потом по ребёнку, и наконец упёрся в Веру.

Секунда. Две. Его лицо, сначала просто недоуменное, стало медленно меняться. Глаза расширились. Цвет стремительно ушёл из щёк, оставив землистую бледность. Челюсть напряглась. Он медленно, будто против собственной воли, сделал шаг вперёд.

– Вера? – вырвалось у него. Это был уже не вопрос Анне, а хриплый, сдавленный крик души, в котором смешались неверие, ужас и что-то ещё, чего Вера не могла и не хотела понять.

Она стояла, прислонившись к стене, и смотрела на них. На своего мужа, который смотрел на неё как на привидение. На свою сестру, которая обнимала своего – их? – сына и смотрела на Петра с немой, смертельной мольбой. На этот уютный, тёплый дом, где пахло борщом и жили другие люди.

Война забрала у неё четыре года, мать, дочь. И вот теперь, в этой тихой сенях, она с холодной, кристальной ясностью поняла, что отняла у неё и всё остальное. Её прошлое, её настоящее, её будущее. Она была жива. Но её жизнь здесь, в этом доме, уже давно кончилась. И началась какая-то другая. Чужая.

Она выжила в плену и в лагерях. Но выживет ли она сейчас – не знала.

***

Тишина в сенях повисла густая, тяжёлая, как вата. Её нарушал только прерывистый, учащённый вздох Анны да тиканье ходиков в горнице — тех самых, с кукушкой, что висели на стене ещё при матери.

Пётр продолжал стоять в дверном проёме, и Вера видела, как по его лицу пробегают судороги — попытка осмыслить неосмысляемое. Он сделал ещё шаг, машинально, и его рука потянулась к косяку, будто ища опоры.

– Верка… – снова вырвалось у него, и в этом слове прорвалось всё: и мучительное узнавание, и надежда, и ужас. – Ты… живая. Господи… Как?

Он хотел двинуться к ней, но его взгляд метнулся к Анне, замершей у печки с бледным, как мел, лицом, и к мальчику, который, чувствуя накалённость обстановки, начал тихо хныкать, уткнувшись в её юбку. Этот взгляд, полный растерянности и вины, объяснил Вере больше, чем любые слова.

«У нас с ним сын. Мы любим друг друга».

Она оторвала спину от стены, выпрямилась. Всё её тело, каждая мышца, годами закалённые в борьбе за выживание, напряглись автоматически. Но внутри была пустота. Та самая ледяная пустота, которая наступала после особенно жестоких наказаний в лагере, когда слёз уже не было, а было только молчаливое, бездонное принятие боли.

– Живая, – сухо, без интонации, подтвердила она. Голос звучал чужим, хриплым. – Видишь же.

– Но как… где ты была? Все говорили… – Пётр говорил обрывисто, его глаза бегали по её лицу, фигуре, задержались на грубо стриженных волосах, на заношенном, не по росту ватнике, на худых, костлявых руках. В его взгляде читался ужас от догадки.

– В плену, – коротко бросила Вера, глядя куда-то мимо него, в горницу. Она видела накрытый к ужину стол: чугунок с дымящимся борщом, краюху чёрного хлеба, деревянные ложки. Видела две детские тарелки. Видела свою старую шкатулку, которую когда-то подарил ей отец, на комоде. Теперь на ней стояла жестяная коробка из-под галет и лежали какие-то детские носочки. – Потом в лагере. Четыре года. Освободили. Добралась.

Она произносила это, как рапорт. Без подробностей. Подробности были написаны на ней самой, в глубине её потухших глаз.

– Боже правый… – прошептал Пётр. Он наконец смог двинуться, подошёл ближе, но не обнял её. Руки его повисли плетьми. Он не знал, что с ними делать. – Верка, родная… мы… мы не знали. Не было весточки никакой. Я писал в военкомат, в розыск… Мне сказали – пропала без вести. Считай, погибла. Анна тоже… мы думали…

– Я поняла, – перебила его Вера. Её взгляд наконец-то встретился с его взглядом. Она искала в его глазах радость. Только радость. Но находила смятение, шок, неподдельную жалость и тот самый камень вины, который уже раздавил в нём первые порывы. – Вы думали, что я погибла. Поняла. Мама умерла. Лидочка умерла. Поняла. Вы с Аней… устроились. Поняла.

Она повторяла это слово, как заклинание, пытаясь вбить его в собственное сознание, заставить принять как данность.

Из горницы послышался плач. Мальчик, Ваня, расплакался уже навзрыд, испуганный непонятными ему взрослыми голосами и напряжением.

– Тише, Ванечка, тише, солнышко, – автоматически, дрожащим голосом зашептала Анна, прижимая его к себе. Она не смотрела на Веру. Всё её существо было обращено к Петру, словно она ждала от него спасения, указания, что же теперь делать.

Этот жест, это материнское, привычное успокаивание чужого – их – ребёнка, стал для Веры последней каплей. В ней что-то надломилось. Она почувствовала, как подкатывает тошнота, и резко обернулась к двери, ведущей на улицу.

– Куда ты? – почти крикнул Пётр, хватая её за локоть. Его прикосновение было горячим, знакомым и в то же время невыносимо чужим.

– На улицу. Воздуха глотнуть, – выдавила она, вырывая руку. Её движения были резкими, угловатыми, как у загнанного зверя.

– Да ты с ума сошла! Ночь на дворе! Ты только с дороги… – в его голосе зазвучали старые, командные нотки, но тут же оборвались. Он понял нелепость своих слов. Где же ей ещё быть, как не здесь? Или… не здесь?

– Вера, останься, – тихо, но чётко сказала Анна. Она подняла на сестру глаза, и в них теперь горел уже не только страх, но и какое-то отчаянное решение. – Здесь твой дом. Ты… ты должна переночевать. Ты еле на ногах стоишь.

«Твой дом». Эти слова прозвучали как насмешка. Но в них была и горькая правда. Уйти ночью в никуда? У неё не было сил. Да и некуда. Станица спала. Все свои углы были уже давно заняты.

– Я… я постелю тебе здесь, в горнице, – засуетился Пётр, явно ухватившись за эту практическую задачу как за соломинку. – Анна, достань чистое бельё, с краюха.

– Нет, – Вера покачала головой. Её взгляд упал на дверь в небольшую комнатку за печкой – бывшую их с Петром спальню, потом детскую Лидочки. – Я там лягу.

В этой комнате всё ещё витал призрак её прежней жизни. Там она могла бы… она не знала, что. Завыть. Разбить что-нибудь. Или просто исчезнуть.

Анна и Пётр переглянулись. В той комнате сейчас стояла их кровать.

– Я постелю на лавке в горнице, – твёрже повторил Пётр. В его голосе появилась нотка того самого авторитета, который когда-то был для Веры опорой. Теперь он резал слух.

Не говоря больше ни слова, Вера толкнула дверь в горницу и вошла. Тепло от печки и запах еды обволокли её, вызвав внезапный, мучительный спазм голода. Она прошла мимо стола, не глядя на него, и опустилась на первую попавшуюся табуретку у порога. Сняла грубые, промокшие ботинки. Подошвы стёрты почти до дыр. На ней были мужские портянки, когда-то белые, теперь серые.

Анна, молча, с лицом застывшей маски, вышла в сени и вернулась с охапкой сена и старой, залатанной простынёй. Она быстро, ловко стала стелить на широкой деревянной лавке под окном. Пётр стоял посередине комнаты, беспомощно наблюдая за этим. Мальчик, успокоенный, сидел на полу и с любопытством разглядывал незнакомую страшную тётю.

Постель была готова. Анна взяла Ванечку на руки.

– Мы… мы пойдём, – сказала она, не глядя ни на Веру, ни на Петра. – Спокойной ночи.

Она быстро скрылась в комнате за печкой, притворив дверь. Послышался тихий щелчок щеколды.

Вера и Пётр остались одни. Тиканье ходиков заполнило пространство, став невыносимо громким.

Пётр подошёл к столу, тяжело опустился на скамью. Провёл рукой по лицу.

– Борщ ещё горячий, – глухо сказал он. – Поешь хоть. Ты же… – он не договорил «с голодухи», но она поняла.

Вера молча подошла к столу, села напротив. Он налил ей полную миску, отломил большой кусок хлеба, протянул ложку. Их пальцы не соприкоснулись. Она начала есть. Автоматически, быстро, жадными глотками, как ели в лагере, боясь, что отнимут. Вкус домашнего борща, с капустой, картошкой, крошечным кусочком мяса — настоящего, свиного — вызвал у неё такую волну неконтролируемых чувств, что она едва не подавилась. Она сглотнула комок в горле и продолжала есть, уткнувшись в миску.

Пётр не ел. Он сидел, сгорбившись, и смотрел на неё. Его взгляд был тяжёлым.

– Расскажи, – наконец произнёс он. – Хоть что-нибудь.

Что рассказать? Про собачий холод бараков? Про то, как люди падали у станков и их уносили за ноги? Про постоянный страх избиения? Про то, как мечтала о куске хлеба и о том, чтобы услышать русскую речь? Она подняла на него глаза.

– А ты расскажи, – её голос прозвучал ровно. – Как мама умерла. Как Лидочка.

Он вздрогнул, как от удара. Отвёл взгляд.

– Мама… в эвакуации, под Казанью. В бараке. Хоронили в общей яме. Я узнал уже после, когда вернулся. Лидочка… – он замолчал, ему было явно трудно говорить. – Анна вывезла её сюда, в станицу, после того как наши отбили район. Держалась, крепилась девочка. А зимой заболела. Врача не было. Фельдшер сказал – круп. Задыхалась… – его голос сорвался. Он сжал кулаки на столе. – Анна выходила тебя, вынесла на себе. Она тут одна была, понимаешь? Совсем одна. Я пришёл… и увидел могилку на кладбище, а рядом с ней – Аню с полуживой от горя и усталости.

Он говорил, а Вера слушала, и в её воображении вставали эти картины. Не её картины, а их. Картины их общей беды, их общего горя, которые их и сплотили. В этом не было злого умысла. Была чудовищная, несправедливая логика войны, которая перемалывала судьбы и составляла новые узлы из обрывков старых.

– А потом… – Пётр сглотнул. – Потом я был сам не свой. И она… она была одна. Мы друг друга… понимали. Держались. Потом Ваня родился. Я… я думал начать жизнь заново. Как ты могла подумать, что… – он безнадёжно махнул рукой, не в силах договорить фразу «что ты жива».

Вера доела борщ, вытерла ложку хлебным мякишем. Поставила миску на стол. Чувство сытости, первое за долгие годы настоящее чувство сытости, приносило не успокоение, а тяжесть и тоску.

– Я не виню тебя, Петя, – сказала она неожиданно для себя самой. И это была правда. Винить было некого. Кроме войны. А на войну не найдёшь управы. – И Анну не виню. Вы не виноваты.

Он посмотрел на неё с новой, острой болью. Её прощение, её спокойствие были страшнее любой истерики.

– Но что же теперь? – вырвалось у него. В этом вопросе была вся его растерянность.

Вера встала. Подошла к своей постели на лавке.

– Не знаю, – честно ответила она. – Сейчас — спать.

Она скинула ватник, осталась в старенькой, когда-то цветной, а теперь бесформенной и вытертой до дыр, кофте. Улеглась на сене, повернувшись лицом к стене. Слышала, как Пётр тяжко вздохнул, как потушил лампу, как прошёл в ту самую комнату за печкой. Дверь открылась, закрылась. Послышался сдавленный шёпот — он говорил что-то Анне.

Вера лежала в темноте, широко открыв глаза. Она смотрела на белёсое пятно окна, за которым шелестел ночной ветер. Она была дома. В своей горнице. Слышала тиканье своих ходиков. И чувствовала себя более чужой и одинокой, чем в самом страшном бараке на чужбине. Потому что там у неё была надежда вернуться сюда. А теперь выяснилось, что здесь для неё места нет.

Из-за печки доносился сдавленный, приглушённый плач. Плакала Анна. Пётр что-то шептал, успокаивая.

Вера натянула на голову угол простыни, чтобы не слышать этого звука — звука чужой, но такой живой и настоящей боли. Её собственная боль была слишком велика и слишком глубока для слёз. Она превратилась в тихий, немой ужас, въедающийся в кости. Ужас от осознания простой истины: иногда смерть — не самое страшное, что может с тобой случиться. Самое страшное — это выжить и обнаружить, что твоя жизнь уже давно прожита без тебя.

***

Утро пришло серое, промозглое, с мелким осенним дождем, стучавшим по ставням. Вера проснулась ещё затемно, по лагерной привычке, в тот самый момент, когда ночь начинает размываться в тяжёлые, свинцовые сумерки. Она лежала неподвижно, слушая звуки чужого дома. Скрип кровати за печкой, сдержанный кашель Петра, возню ребёнка. Потом шаги Анны, осторожные, крадущиеся. Щелчок засова на двери в сени. Она ушла доить корову — ту самую Бурёнку, которую они с отцом купили ещё до войны, и которая, видимо, чудом пережила все лихолетья.

Вера поднялась. Тело ныло от непривычной мягкости постели и сытости. Она быстро, почти не глядя, свернула своё сено в простыню, сложила аккуратно в угол лавки. Надела ватник. Вышла во двор.

Свежий, влажный воздух обжёг лёгкие. Дождь моросил, но она не спешила под навес. Она стояла, глядя на знакомый до каждой щепки сарай, на покосившийся плетень, на старую яблоню, под которой когда-то стояла люлька Лидочки. Всё было на своих местах. Всё и ничего.

Из хлева доносился привычный, успокаивающий звук струй молока, бьющей в подойник, и тихое, ласковое бормотание Анны: «Ну, давай, красавица, давай…» Голос сестры звучал тепло, естественно. Здесь она была хозяйкой. Полноправной.

Вера повернулась и пошла к колодцу. Поднять полное ведро оказалось тяжело — силы были подорваны годами недоедания, руки дрожали. Она сделала несколько глотков ледяной, вкуснейшей воды прямо из ковша и умылась, стараясь смыть с лица налёт дорожной пыли и внутреннего оцепенения.

Когда она вернулась в дом, Анна уже была на кухне, ставила на стол кринку с парным молоком, резала хлеб. Увидев Веру, она вздрогнула, но кивнула.

– Умылась? Молоко горячее. Картошка с вечера осталась.
– Спасибо, – сухо ответила Вера.

Они избегали смотреть друг другу в глаза. Вера села на свою вчерашнюю табуретку у порога. Анна продолжала хлопотать у печи. Неловкую тишину нарушил Ваня, выбежавший из комнаты в одной длинной рубашонке. Увидев тётю, он притормозил, испуганно прижался к ноге матери.

– Иди поздоровайся с тётей Верой, Ванечка, – тихо сказала Анна, легонько подталкивая его.

Мальчик, опустив голову, нерешительно пробормотал что-то невнятное. Вера почувствовала, как что-то ёкнуло у неё внутри. Этот пухлый, здоровый малыш, с большими глазами Анны и упрямым подбородком Петра… Он был воплощением той самой жизни, которая пошла здесь своим чередом, пока она боролась за выживание. В нём не было ничего от неё. Он был совершенно чужим.

– Здравствуй, Ваня, – произнесла она нейтрально.

В этот момент из спальни вышел Пётр. Он был брит, в чистой, хоть и поношенной, рубахе. Его взгляд сразу же нашёл Веру, и на лице промелькнуло то же мучительное смятение, что и вчера.

– Доброе утро, – сказал он хрипло.
– Доброе, – кивнула Вера.

Завтрак прошёл в гробовой тишине. Звучали только ложки, да Ваня что-то шептал матери на ухо. Вера ела молча, чувствуя, как на неё смотрят. Она была призраком за их столом, живым укором, незваным гостем в их устроенном мире.

Пётр, допив молоко, откашлялся.
– Сегодня в правлении надо быть. По хозяйственным вопросам. Скот на зимовку ставить, крышу на складе чинить… – Он говорил это, глядя на стол, как будто отчитывался. Потом поднял глаза на Веру. – Ты… ты как планируешь? Документы нужно оформить. В сельсовет. В военкомат. Чтобы сняли с пропавших.

Сняли с пропавших. Фраза прозвучала зловеще. Её уже вычеркнули из списков живых. Теперь предстояло доказать, что она существует.

– Да, – просто сказала Вера. – Пойду сегодня.
– Я могу… сходить с тобой, – неуверенно предложил Пётр.
– Не надо. Сама.

Он кивнул, явно почувствовав облегчение от того, что сможет отсрочить это публичное появление с «воскресшей» женой. Да и что он мог сказать соседям? Как представить?

Анна молча собирала со стола. Её пальцы слегка дрожали, когда она брала миску из-под картошки Веры.
– Может… может, тебе переодеться во что? – тихо спросила она, не глядя. – У меня есть… старая юбка, кофта. Твоё… всё… мы… не сохранили. Думали… – она не закончила.

«Думали, не понадобится». Вера поняла. Её одежду, вещи, всё, что связывало с ней, либо раздали, либо пустили на тряпки. Чтобы не бередить душу. Чтобы строить новую жизнь.

– Спасибо, – снова сказала Вера. – В ватнике нормально.

Пётр, натягивая старую, выгоревшую на солнце гимнастёрку, вышел во двор. Через минуту послышался скрип калитки. Он ушёл, избегая дальнейших разговоров.

Вера осталась наедине с сестрой. Воздух между ними сгустился, стал вязким, как кисель.

– Я помогу по хозяйству, – сказала Вера, вставая. Она не могла просто сидеть. Ей нужно было движение, работа, чтобы не думать.
– Не надо, – быстро ответила Анна, но потом, встретив её упрямый взгляд, сдалась. – Ладно… Дров наколоть, если можешь. Колун у сарая.

Колка дров была знакомым, почти медитативным занятием. Каждый удар топора отдавался в руках, в плечах, заглушая на секунду хаос в голове. Вера работала методично, без спешки, с той же скупой экономией сил, что и в лагере. Она заметила, что поленница сложена небрежно, не по-хозяйски. «Пётр, видно, не успевает, или руки не те после ранения», – мелькнула мысль. И тут же — другая: «А Анна, конечно, не справится с такой тяжёлой работой».

Через некоторое время Анна вышла во двор с корытом, чтобы постирать. Увидев аккуратную, ровную поленницу, которую Вера уже наполовину переложила, она на мгновение замерла. В её глазах промелькнуло что-то сложное — и зависть к этой силе, и стыд, и страх.

– Сильная ты стала, – тихо бросила она, опуская корыто.
– Чтобы выжить, – так же тихо ответила Вера, вонзая колун в очередное полено.

Они больше не разговаривали. Каждая занималась своей работой, но чувствовала присутствие другой каждой клеткой тела. Это было невыносимое, тягостное соседство.

Перед обедом Вера, никого не предупредив, накинула ватник и пошла в сельсовет. Дождь почти прекратился, но улицы были пустынны и грязны. Из редких окон на неё смотрели любопытные, а потом — узнающие и остолбенелые глаза. Шёпот следовал за ней по пятам: «Глядь-ка… Вера… Петрова… Живая?.. С плена, говорят… А у Петра-то с Анюткой… О, господи…»

В сельсовете делопроизводительница, тётка Палага, увидев её документы, ахнула так, что чуть не уронила очки. Новость разнеслась по зданию со скоростью лесного пожара. На Веру смотрели как на диковинку: с жалостью, с опаской, с нескрываемым любопытством. Процедура оформления затянулась: нужно было писать объяснительные, искать старые списки, сверять данные. Все спрашивали одно: «Как же так? Где была? Как выжила?» Она отвечала односложно, глядя в стену.

Когда она вышла, на крыльце её уже ждала небольшая кучка женщин. Среди них — Матрёна, старая соседка, которая когда-то нянчила и её, и Анну.

– Верка, дочка… – Матрёна бросилась к ней, обняла, заплакала. – Родная ты моя… Какие же мы грешные, думали… – Она гладила её по спине, а потом, отодвинувшись, смотрела в лицо с болью и пониманием. – Ты… ты домой-то… как? Там ведь… – она не стала договаривать, но её взгляд был красноречивее любых слов. Она всё знала.

– Никак, тётя Мотя, – тихо сказала Вера. – Живу.

– Анютка-то… она не злая. Она сгинула бы одна с ребёнком на руках, кабы не Пётр. Он её, можно сказать, с того света вытянул. И она его. Они… они как раненые звери друг к другу прибились. Ты уж… не суди строго.

– Я и не сужу, – ответила Вера. И это опять была правда. Судить было некого. Была только бездонная, чёрная яма, в которой она оказалась.

Возвращаясь домой, она свернула на кладбище. Нашла две неухоженные, покосившиеся от дождей могилки под одной берёзой. На одной, побольше, — фанерная табличка с выцветшей надписью: «Степанова Мария Ивановна. 1889-1942. Вечная память». На другой, совсем маленькой, — просто крашенная голубой краской дощечка: «Лидочка. 1938-1943».

Вера упала на колени в мокрую землю. Не плакала. Просто сидела, положив ладони на холодную, поросшую жухлой травой землю над своей дочерью. Те слёзы, что могли пролиться, она, кажется, оставила где-то далеко, за колючей проволокой. Осталась только пустота.

«Прости, мама. Прости, дочка. Я вернулась. Оказалось, некуда».

Когда она пришла обратно, в доме пахло жареной картошкой с лучком. Пётр уже вернулся, сидел за столом, что-то чертил на бумаге. Увидев её, он встал.

– Ну что? Оформила?
– Да. Сказали, прийти через неделю.
– Хорошо.

Анна, стоя у печи, спросила, не глядя:
– На кладбище ходила?
– Ходила.
Больше вопросов не было.

Вечером, после ужина, когда Ваня уже уснул, а Анна ушла в спальню шить, Пётр задержался в горнице. Он курил самокрутку у открытой форточки, выпуская струйки дыма в сырую темноту.

– Вера… – начал он с трудом. – Надо решать. Так… нельзя.

Она смотрела на него с той же ледяной отстранённостью.
– Решать что?
– Как жить дальше. Ты… ты имеешь полное право здесь жить. Это твой дом. Но… – он замялся.
– Но вам с Аней и Ваней неудобно, – закончила за него Вера.
– Не в неудобстве дело! – он резко обернулся, и в его глазах вспыхнуло отчаяние. – Неудобно? Да мне сойти с ума можно от этого… этого кошмара! Я смотрю на тебя и не знаю, жив ты или мёртв! Я смотрю на Аню и вижу, как она мучается! Я не знаю, что делать! По закону ты — моя жена. По совести… по совести я не могу её бросить. И его. Они… они теперь часть меня. Ты понимаешь?

Он говорил горячо, искренне. И Вера понимала. Понимала прекрасно. Он разрывался. И любой его выбор будет похож на отрезание куска от ещё живого тела.

– Мне не нужен спор из-за дома, Пётр, – спокойно сказала она. – Я не пришла его отбирать. Я пришла… – она запнулась, потому что не знала, зачем она пришла. Увидеть могилы? Убедиться, что жизнь кончена? – Я поживу немного. Окрепну. Потом… потом уеду. Куда-нибудь.

– Уедешь? Куда? – в его голосе прозвучала тревога, смешанная с надеждой.
– Не знаю. В город, может. На стройку. Там руки нужны.
– Ты не можешь просто уехать! После всего, что ты пережила…
– А что я могу? – впервые в её голосе прорвалось что-то острое, почти истеричное. Она тут же взяла себя в руки. – Остаться здесь? Смотреть, как вы живете? Ходить по ночам, чтобы не мешать? Я четыре года была лишним ртом и парой рабочих рук. Я не хочу быть лишней здесь, в своём доме.

Она встала и пошла к своей лавке. Разговор был окончен.

Пётр потушил самокрутку, долго стоял у окна. Потом, не сказав больше ни слова, ушёл за печку.

Вера легла и закрыла глаза. В голове стучало одно слово, равномерно, как капли того дождя за окном: «Лишняя… Лишняя… Лишняя…»

Она выжила в плену, прошла через ад. Но самое страшное испытание только начиналось. Ей предстояло научиться жить в мире, где для неё не было места. Быть вечным призраком в собственном прошлом. Или найти в себе силы выкроить какое-то, пусть хрупкое и неуютное, будущее. Но для этого нужна была хоть какая-то надежда. А её, как и слёз, у неё не осталось.

***

Начались дни, похожие один на другой, как две капли мутной воды. Они выстраивались в череду молчаливых утренних подъёмов, работ по хозяйству и тягостных вечеров, когда все трое взрослых собирались за одним столом, но разделяла их пропасть, шире, чем Дон в половодье.

Вера старалась быть незаметной. Она вставала раньше всех, топила печь, приносила воды. Работала без устали, почти не разгибая спины: перекопала огород, починила плетень, вычистила до блеска давно не мытый чугун в сенях. Эта физическая усталость была спасением — она оглушала мысли, превращала её просто в рабочую силу, в функцию. Она ела мало, в основном картошку и хлеб, отказываясь от молока и того скудного сала, что появлялось на столе, будто подсознательно стремясь соответствовать статусу «лишнего рта».

Пётр и Анна сначала робко протестовали, потом сдались, поняв, что это её способ выживания здесь и сейчас. Они жили в состоянии постоянной настороженности, как люди, спящие на тонком льду, и каждое движение, каждый звук мог стать трещиной.

Однажды вечером Пётр принёс из сельсовета новость.
– Выделяют лес. На сруб. По два бревна на семью, у кого дом повреждён был, – сказал он, разбирая промокшие на дожде портянки. – Нам полагается. Надо ехать в лесхоз, отмечаться, потом самим валить и вывозить.

Анна, штопавшая Ване штанишки, тревожно подняла глаза.
– Одному? Это ж… Там мужики со всей округи. Одному не справиться.
– Никуда не денешься. Крыша на сарае того гляди рухнет, да и здесь, в горнице, угол сыреет. Надо.
– Я поеду с тобой, – тихо, но чётко сказала Вера.

Оба взгляда — Петра и Анны — устремились на неё.
– Тебе нельзя, – отрезал Пётр. – Там тяжёлая работа, мужская. Да и… – он запнулся.
– Да и что? – спокойно спросила Вера. – Люди опять будут пальцами показывать? «Смотри-ка, Пётр с двумя жёнами в лес поехал»? Мне всё равно. А один ты, с твоей раной в боку, дерева не свалишь. В лагере я и не такое таскала.

В её голосе не было вызова, лишь констатация факта. Пётр покраснел, но не от злости, а от стыда и беспомощности. Анна опустила глаза, её пальцы замерли с иголкой.
– Пусть едет, Петя, – еле слышно выдохнула она. – Правая она, не справишься один.

Так и решили. На рассвете они запрягли колхозную лошадь, данную на день, в старую телегу и тронулись в путь. Ехали молча, под мерный скрип колёс по разбитой дороге. Холодный осенний воздух пронизывал до костей. Вера сидела на тюке с сеном, закутавшись в свой ватник, и смотрела на широкую, унылую степь. Пётр правил, изредка покрикивая на клячу. Эта совместная дорога была ещё более невыносима, чем молчание в доме — слишком близко, некуда деться от присутствия друг друга.

В лесхозе, на просеке, уже кипела работа. Стоял гул топоров, скрежет пил, рёв моторов единственного в округе трактора. Мужики, увидев подъезжающую пару, смолкли на секунду. Взгляды — любопытные, оценивающие, сочувствующие — скользили по ним. Пётр напрягся, в его спине читалась готовность к насмешке или жалости. Но никто не сказал ничего вслух. Война научила людей бережнее относиться к чужому горю. Только лесничий, отмечая их в ведомости, многозначительно хмыкнул: «А сила-то у вас, Петрович, подкрепление прибыло».

Им указали на участок. Два высоких, стройных сосны. Задача — свалить, обрубить сучья, погрузить.

– Будешь держать пилу с другой стороны? – не глядя на неё, спросил Пётр, снимая телогрейку.
– Буду.

Работа захлестнула их с головой, став благословенным избавлением от необходимости говорить. Скрип пилы, хруст щепы, тяжёлое, учащённое дыхание. Они работали синхронно, молча, находя ритм. Вера, несмотря на худобу, держала стабильно, её руки не дрожали. Пётр, взмокший от усилия, с удивлением поглядывал на неё. Это была не женская, а именно что лагерная выносливость — безрадостная, механическая, на пределе.

Когда первое дерево с глухим, щемящим треском пошло наклоняться и рухнуло на землю, они оба отскочили в сторону и на мгновение встретились взглядами. В его глазах она увила незнакомое уважение. И что-то ещё… боль. Боль от того, что эта сила в ней куплена такой страшной ценой.

– Хорошо пилишь, – хрипло выдохнул он, вытирая пот со лба.
– Научили, – коротко бросила она, уже приступая к обрубке сучьев.

И тут случилось то, чего боялся Пётр. К их участку подошли двое мужиков из соседней бригады — здоровые, бородатые, с того самого «тракторного» участка. Один, по имени Семён, был немного навеселе, хотя до обеда было далеко.
– О, Петрович! С подмогой! – крикнул он, похабно подмигивая. – Это которая у тебя, а? Первая или вторая? А может, сразу обе? Умно, не спорю!

Воздух мгновенно наэлектризовался. Пётр замер, побелевший, сжимая рукоятку топора. Вера не подняла головы, продолжая рубить сук, но её движения стали резче, жёстче.

– Заткнись, Семён, – тихо, но с такой силой в голосе сказал Пётр, что мужик на секунду опешил.
– Чего заткнусь? Правду говорю! Жена-то твоя из плена вернулась? Героиня. А новая-то тёлка уже отелилась. Как делишь-то, а? По очереди или…

Он не успел договорить. Вера выпрямилась. Она не кричала, не бросалась. Она просто медленно повернулась к нему, и её лицо, всегда застывшее в бесстрастной маске, вдруг исказилось такой ледяной, бездонной ненавистью, что Семён отшатнулся. В её взгляде была не злость на хамство, а что-то первобытное, животное — взгляд загнанного в угол волка, который уже не боится смерти.

– Я четыре года в немецком лагере провела, – сказала она настолько тихо, что было слышно только из-за внезапно наступившей вокруг тишины. Соседние мужики перестали работать. – Там такие, как ты, кончали быстро. Их вешали на проволоку или разбивали головы прикладами за гораздо меньшее. Хочешь узнать, как это делается?

Её голос был ровным, без дрожи. И от этого было в тысячу раз страшнее. В нём не было угрозы — только констатация простого факта, как о погоде. Семён побледнел, его похмельная бравада испарилась, уступив место инстинктивному страху перед этой исхудавшей, тёмной женщиной с глазами старухи.

– Да я… да я ж по-доброму… – забормотал он, отступая.
– Уходи, – сказала Вера, не повышая голоса. – Пока цел.

Она повернулась спиной к нему и снова ударила топором по суку. Точный, мощный удар. Мужики молча разошлись. Семён, бормоча что-то под нос, поспешил к своему трактору.

Пётр стоял, как громом поражённый. Он смотрел на Веру, на её твёрдую, непоколебимую спину, и впервые за все эти дни страх за неё, за них всех, сменился чем-то иным. Глубоким, почти физическим потрясением. Он увидел не свою несчастную, вернувшуюся жену, а другого человека. Выкованного в аду, закалённого сталью, выжившего ценой потери всего, что делает человека мягким. И этот человек был страшен и… по-своему свят.

Он подошёл и молча взял второй топор. Они закончили работу над двумя соснами уже в полной тишине, но теперь эта тишина была другой. Не неловкой, а тяжёлой, полной невысказанных мыслей.

На обратном пути, когда брёвна были уже грубо обтёсаны и лежали на телеге, Пётр не выдержал.
– Прости… за то, что там было.
– Не за что, – она смотрела вперед на дорогу. – Ты не виноват.
– Ты… ты могла его и в самом деле убить тогда?
Вера медленно повернула к нему голову. В её глазах уже не было той дикой ненависти, только усталая пустота.
– Не знаю. Наверное, да. Когда выживаешь из последних сил, в тебе остаётся только это — умение убивать. Чтобы тебя не убили. Оно никуда не девается, Петя. Оно просто спит. И такие, как он, его будят.

Он больше не спрашивал. Они везли домой не только брёвна. Они везли новый, ещё более чудовищный пласт понимания между ними. Пётр понял, что его жена, та, которую он помнил, действительно погибла. Осталась эта женщина из стали и льда, с пропастью вместо души. И он, который пережил войну, который видел смерть, не мог даже представить глубину той пропасти.

Когда они вернулись, Анна, выбежавшая на встречу, сразу почувствовала перемену. Не в их словах — их почти не было, — а в том, как Пётр смотрел на Веру. Это был уже не взгляд виноватого мужа на несчастную жену. Это был взгляд солдата на товарища по оружию, прошедшего через такое пекло, куда ему самому заглянуть было страшно.

– Всё нормально? – тихо спросила Анна, помогая разгружать брёвна.
– Всё, – отрезал Пётр. – Встретили Семёна-тракториста. Вера его… осадила.

Анна вопросительно посмотрела на сестру, но та уже шла к колодцу умываться. Позже, когда Пётр в кратких, скупых выражениях пересказал сцену в лесу, Анна долго молчала, склонив голову. Она почувствовала не ревность, а жуткое, щемящее чувство собственной неправильности, почти ничтожности перед этой силой. Она выжила здесь, в родных стенах, борясь с голодом, холодом, болезнями, тоской. Это была героическая борьба. Но борьба Веры была какой-то иной, инопланетной, из другого, чудовищного измерения. И как теперь всем им жить с этим знанием?

Вечером Вера, как всегда, устроилась на своей лавке. Но сегодня сон не шёл. Она лежала и смотрела на отсвет печного жёлтого света на потолке. Вспоминала лицо того хама в лесу. И свой собственный холодный гнев. Она не испугалась тогда. Она испугалась сейчас — от того, что этот гнев пришёл так легко, так естественно. Что в ней действительно живёт тот, кто способен убить. И что этот «кто-то» теперь здесь, в этом доме, рядом с ребёнком.

Из-за печки донеслись сдавленные звуки. Анна плакала. Не горько, а тихо, безнадёжно. Пётр что-то шептал, успокаивая.

Вера натянула на голову одеяло с головой, но не чтобы не слышать, а потому что её вдруг пробрала дрожь. Не от холода. От страха за себя. От понимания, что она — это мина, которая может рвануть в любой момент. И что ей нужно уходить. Не для них. Для себя самой. Чтобы эта чёрная, лагерная тень не накрыла собой этот хрупкий, выстраданный мир, который построили выжившие без неё.

Она приняла решение. Нужно было найти способ уехать. Быстро. Пока не случилось чего-то непоправимого. Пока она не стала настоящим призраком, несущим смерть, а не просто напоминанием о прошлом.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: