Найти в Дзене
Валерий Коробов

Два голоса. Одна судьба - Глава 2

Война научила нас не бояться смерти. Она научила нас бояться выбора. Особенно того, который нужно сделать за другого. Когда моя сестра Лиза стояла перед обер-лейтенантом Шульце, бледная как снег за окном, а её подруга Света уже брала в руки бокал, я увидела, как на наших глазах рвётся на части не только дружба. Рвалась на части душа. И та, что сделала шаг вперёд, и та, что молча отступила в тень, — обе уже были обречены. Глава 1 Осень 1942 года пришла в Бабино рано и беспощадно. Холодные дожди превратили улицы в липкое месиво, а серое, низкое небо давило на крыши, словно пыталось придавить к земле и сам поселок, и последние проблески надежды в сердцах людей. В доме Игнатовых теперь всегда пахло сыростью, дымом и вареной брюквой — запах безнадежности. Разговор с Виктором не давал Лизе покоя. Слова о том, что Света «защищает» ее, гвоздем засели в мозгу. Она ловила себя на том, что вглядывается в освещенные окна дома напротив комендатуры, пытаясь разглядеть в той разряженной, курящей женщ

Война научила нас не бояться смерти. Она научила нас бояться выбора. Особенно того, который нужно сделать за другого. Когда моя сестра Лиза стояла перед обер-лейтенантом Шульце, бледная как снег за окном, а её подруга Света уже брала в руки бокал, я увидела, как на наших глазах рвётся на части не только дружба. Рвалась на части душа. И та, что сделала шаг вперёд, и та, что молча отступила в тень, — обе уже были обречены.

Глава 1

Осень 1942 года пришла в Бабино рано и беспощадно. Холодные дожди превратили улицы в липкое месиво, а серое, низкое небо давило на крыши, словно пыталось придавить к земле и сам поселок, и последние проблески надежды в сердцах людей. В доме Игнатовых теперь всегда пахло сыростью, дымом и вареной брюквой — запах безнадежности.

Разговор с Виктором не давал Лизе покоя. Слова о том, что Света «защищает» ее, гвоздем засели в мозгу. Она ловила себя на том, что вглядывается в освещенные окна дома напротив комендатуры, пытаясь разглядеть в той разряженной, курящей женщине черты старой подруги. Но видела лишь тень, карикатуру. А потом ее охватывал стыд: как она могла даже на миг допустить, что эта… торговка своим голосом, способна на жертву? Нет, Виктор просто водил ее за нос, выполняя какую-то свою, непонятную задачу.

Мария, казалось, окаменела полностью. Она говорила все реже, а работала все больше, с каким-то механическим, безостановочным упорством. Единственным признаком жизни в ней была ежевечерняя, тщательная проверка затвора на двери и придвинутого к порогу тяжелого чурбана — «на всякий случай». Аня, моя будущая мама, училась читать и писать по старому букварю, водя обгорелой лучинкой по рассыпающимся страницам. Ее детство кончилось, не успев начаться.

Однажды, в конце сентября, когда промозглый туман окутал село непроницаемой пеленой, случилось то, чего все так боялись. Ночью на окраине Бабино был взорван немецкий грузовик с горючим. Взрыв был слышен даже в их доме — глухой, сдавленный удар, от которого дрогнули стекла. А потом — трещотка автоматных очередей, лай собак, крики на немецком.

Утром село проснулось в тисках страха. По улицам рыскали патрули, вытаскивая из домов мужчин и подростков. Всем было приказано собраться на площади у церкви. Мария, закутавшись в платок, молча повела дочерей. На площади уже стояла толпа — испуганная, понурая. На крыльце комендатуры, рядом со Шульце и другими офицерами, стояла Света. Она была в добротном немецком пальто и теплой шали, лицо ее было бледным, но выражало лишь холодное, отстраненное любопытство. Ее взгляд скользнул по Лизе, не задерживаясь.

Шульце говорил что-то резкое, отрывистое. Переводчик Виктор, выглядевший устало и мрачно, озвучивал:
— Ночью партизанские бандиты совершили диверсию. Немецкий солдат ранен. Это гнусное преступление не останется безнаказанным. Мы знаем, что в селе есть пособники. Они будут найдены. А пока… в назидание всем.

Он кивнул фельдфебелю. Из толпы выдернули двух человек: пожилого, хромого деда Архипа, бывшего конюха, и шестнадцатилетнего паренька Федьку, сына соседки. Их поставили перед всеми. Сердце Лизы упало. Она знала Федьку — тихого, вечно что-то мастерившего из проволоки и жести парня. Он не мог иметь отношения к взрыву. Он просто был.

Раздалась команда. Сухой, как удар хворостины, залп. Дед Архип и Федька рухнули на грязную землю. Кто-то в толпе вскрикнул, но звук тут же был задавлен всеобщим, леденящим ужасом.

— Каждые десять дней, пока виновные не будут выданы, будут расстреливаться два заложника, — продолжил Виктор монотонным голосом. — Сельский староста составит списки. Сопротивление бесполезно.
Шульце что-то добавил, и Виктор перевел:
— Также, в связи с усилением бандитской угрозы, вводится комендантский час с шести вечера. Все, кто будет замечен на улице после этого времени, будут расстреляны на месте.

Толпу отпустили. Люди расходились молча, быстро, не глядя друг другу в глаза. Лиза, держа за руку дрожащую Аню, шла, почти не чувствуя ног. В ушах стоял тот сухой, негромкий залп. И взгляд Светы с крыльца — равнодушный, будто смотрела не на казнь, а на обыденное рабочее мероприятие.

Вечером, когда стемнело и в доме зажгли маленькую, тусклую лампадку, в окно тихо постучали. Стук был едва слышным, ритмичным: три раза, пауза, два раза. Мария замерла, потом резко встала и потушила свет. Подошла к окну, прислушалась. Стук повторился. Тогда она, не зажигая огня, неслышно отодвинула засов и приоткрыла дверь в сени.

В темноту проскользнула женская фигура, закутанная в темный платок. Запахло сырой землей, прелыми листьями и страхом.
— Не свети, — прошептал чужой голос. — Ты Мария, жена Игната?
— Я, — так же тихо отозвалась Мария. — Кто ты?
— Из леса. От твоего Игната.

Сердце Лизы, затаившейся за печкой, екнуло. Отец? Жив?
— Докажи, — голос Марии дрогнул лишь на миг.
— Он говорит: «В сундуке, под кителем, лежит его губная гармошка, которую ты всегда ругала. И на ней выцарапаны ваши инициалы: М и И». Ты дала ему ее на Первую Германскую, в четырнадцатом. Он ее пронес через все окопы.

В темноте послышался сдавленный звук — рыдание, тут же задавленное. Мария уронила что-то на стол. Лиза знала — это была та самая гармошка, которую она сама много раз видела в сундуке.
— Жив? — выдавила Мария.
— Жив. Командует группой. В лесу, в двадцати верстах отсюда. Он передал: держитесь. Наши скоро будут. И… просит о помощи.

В сенях воцарилась напряженная тишина.
— Какая помощь?
— Информация. По хутору, где склад боеприпасов. Его охрану усилили. Нам нужно знать график смен, сколько человек, есть ли пулеметы на вышках. И… есть подозрение, что в селе есть стукач. Кто-то сообщает немцам о каждом нашем следе. Его нужно вычислить.

Лиза замерла, прижав ладонь ко рту, чтобы не выдать себя дыханием. Стукач. Слово было противным, склизким.
— Как я могу это узнать? — спросила Мария. — Я баба, с меня глаз не спускают.
— Не ты. Твоя старшая. Лиза. Она работает на ферме. Рядом с комендатурой. Может слышать, видеть. Может… попробовать поговорить с теми, кто там крутится.
— Нет! — вырвалось у Марии громче, чем она, видимо, хотела. — Она девка молоденькая. Она не для такого. Немцы ее… тронут.
— Игнат сказал, что вы обе крепкие. Что выбор за вами. Мы не можем заставить. Но если не поможете — наш отряд могут разгромить. И твой муж погибнет. А стукач будет и дальше топить народ. Как сегодня Федьку и деда Архипа.

Тишина снова стала густой, как смола. Лиза чувствовала, как по ее спине бегут мурашки. Отец жив. Он просит о помощи. И ему грозит гибель. А выбор… выбор ложился на нее. Света пела за паек и безопасность. А ей предлагали шпионить — за жизнь отца и десятков других.
— Как передать? — наконец спросила Мария, и в ее голосе звучала уже не просьба, а решимость.
— Раз в неделю, в ночь на среду, на погосте, у старой березы с дуплом. Клади записку туда. Никаких встреч. Если что-то срочное — вывеси на этом окне, на внешней ставне, тряпицу. Красную. Тогда я приду сама, но это крайний риск. Понятно?
— Понятно. Как тебя звать?
— Не спрашивай. Зови… Надеждой.

Фигура выскользнула обратно в ночь и растворилась в тумане. Мария долго стояла у закрытой двери, потом тяжело опустилась на лавку.
— Выходи, — тихо сказала она.

Лиза вышла из-за печки. Они сидели друг напротив друга в полной темноте, и лишь слабый свет из окна соседнего дома, где жила Света, падал на пол узкой полосой.
— Ты слышала? — спросила Мария.
— Да.
— Что скажешь?
Лиза молчала. Внутри нее все кричало от страха. Она представляла себя на месте Федьки, на холодной земле площади. Но потом представляла отца — высокого, сильного Игната, который мастерил для них качели, учил различать птичьи голоса. Его могли убить.
— Я попробую, — прошептала она так тихо, что едва слышно.
— Ты не должна, — голос Марии дрогнул. — Я не позволю.
— Мама, — Лиза впервые за много месяцев сказала это слово с такой твердостью. — Папа жив. Он ждет. А здесь… здесь кто-то предает. И из-за этого убивают невинных. Я не могу петь для них, как Света. Но я могу… попробовать слушать.

Мария не ответила. Она просто протянула руку в темноте и нащупала холодные пальцы дочери. Так они и сидели, держась за руки, слушая, как в тумане за окном медленно, мерно проходят шаги немецкого патруля. И где-то в другом окне, напротив, горел уютный, предательский свет, и, прислушавшись, можно было уловить тихие звуки патефона.

На следующий день на ферме Лиза работала, как обычно, но ее слух был обострен до предела. Она слышала обрывки разговоров немецких солдат, охранявших склад сена по соседству. Слышала, как фельдфебель отчитывал кого-то за опоздание. Видела, как к комендатуре подъезжал и уезжал мотоцикл с коляской. Все это были обрывки, ничего не значащие детали. Но она пыталась запомнить все: лица, время, количество. Вечером, прячась под одеялом, она на клочке оберточной бумага углем записывала все, что удалось заметить. «10 утра. Смена караула у сеновала. Трое новых, один хромает. 14:00. Приезжал офицер на мотоцикле, увозил ящик. 16:30. Солдаты грузили в грузовик бочки, смеялись, говорили «шнапс»…»

Это была первая, робкая попытка разведки. Детская, наивная. Но когда в ночь на среду она, задыхаясь от страха, пробиралась по задворкам к кладбищу и сунула смятый бумажный клочок в дуплистую березу, ей казалось, что она совершила невозможный, героический поступок. Она шла против Светы. Она помогала отцу. Она больше не была пассивной жертвой.

А через несколько дней на ферме произошла странная вещь. Когда она таскала тяжелые охапки сена, к ней подошел пожилой немецкий солдат, нестроевой, с забинтованной рукой. Он был похож на деда, только в чужой форме. Он молча протянул ей кусок черного армейского хлеба. Лиза отшатнулась, как от гадюки.
— Нет, — прошептала она.
Солдат что-то пробормотал по-немецки, тыча пальцем в хлеб, потом в свой рот, потом в нее. Его лицо выражало не злобу, а усталую жалость. Он положил хлеб на тюк сена и ушел, прихрамывая.

Лиза долго смотрела на этот хлеб. Искушение было огромным. Но потом она вспомнила Федьку. И банку тушенки Светы. Она взяла хлеб и швырнула его в навозную кучу за сараем. И почувствовала прилив горького, болезненного удовлетворения. Она была не как Света. Она могла голодать, но не принимать подачки от убийц.

Но мир, в котором были четкие границы — свои и чужие, предатели и герои, — оказался куда сложнее. Поздно вечером, когда она возвращалась домой, ее снова окликнули из темноты. Виктор. Он выглядел еще более измотанным, чем обычно.
— Слушай, — сказал он быстро, без предисловий. — Твоя информация… про бочки со шнапсом. Она полезная. Спасибо.
Лиза похолодела. Как он мог знать? Значит, он и есть… «Надежда»? Или он перехватил записку?
— Я не понимаю, о чем вы, — пробормотала она, пытаясь пройти мимо.
— Понимаешь, — он преградил ей путь. — И я понимаю. Но ты должна быть осторожнее. Шульце не дурак. Он чувствует, что в воздухе пахнет изменой. И он подозревает всех. В том числе… свою любимую певичку.
— При чем тут Света? — не удержалась Лиза.
— При том, что она слишком много знает. И слишком много болтает, когда выпьет. Шульце начинает думать, что ее болтливость — не глупость, а умысел. Чтобы отвести глаза от кого-то другого. Он может… избавиться от нее. Или использовать как приманку. Ты хоть слово ей не говори о том, чем занята. Поняла? Ни слова. Для нее ты — все еще гордая дура, которая морит голодом себя и сестру из-за принципов. Так и должно оставаться.

Он исчез, оставив Лизу в полной прострации. Получалось, что Света, сама того не ведая, была и ширмой, и мишенью. И что Виктор, похоже, действительно был связным. Двойная игра втройне. А она, Лиза, с ее детскими записками о шнапсе, оказалась в самом центре этой паутины.

Она посмотрела на освещенное окно Светы. Там, наверное, было тепло, пахло кофе и дорогими духами. Там не было страха голодной смерти. Но там, как выяснилось, был другой страх — страх быть выброшенной, как использованную тряпку, или того хуже. И впервые за много месяцев Лиза почувствовала к Свете не ненависть, а что-то похожее на жуткую, леденящую жалость. Они обе были в ловушке. Просто клетки у них были разные. И выбор, который им обеим еще предстояло сделать, мог оказаться последним.

***

Слова Виктора о том, что Света стала мишенью, не давали Лизе покоя. Жуткая жалость, смешанная с отвращением, бурила в душе. Она наблюдала за бывшей подругой теперь с новой, мучительной остротой. Света появлялась на улице всё реже, и когда появлялась — это была уже не та самодовольная «певица», а настороженная, бледная женщина с синяками под глазами, слишком ярко нарумяненными щеками. Она шла быстро, не глядя по сторонам, держась за рукав своего немецкого пальто. Шульце, по слухам, перестал приглашать её на вечера в офицерский клуб. Теперь её голос был нужен только для развлечения рядового состава в самой комендатуре, и отношение к ней стало грубее, унизительнее.

Лиза продолжала свою тихую работу. Её записки в дупло старой берёзы стали содержательнее. Она не только фиксировала внешние детали, но и пыталась анализировать: заметила, что охрана склада на хуторе меняется не по графику, а хаотично, и в дни привоза новых бочек со шнапсом там всегда дежурил один и тот же унтер-офицер — рыжий, с оспинами на лице. Она запомнила номер его грузовика. Однажды, убираясь в сарае возле комендатуры, она услышала, как фельдфебель, ругаясь, говорил, что «эти свиньи из гестапо опять забрали пол груза для своего чёрного рынка». Она записала и это — кто знает, может, вражда между вермахтом и гестапо тоже могла быть на руку партизанам?

Но самым тяжёлым было молчать. Особенно когда она видела Свету. Однажды та, пошатываясь, вышла из комендатуры в разгар дня. Видно было, что её толкнули. Она споткнулась о ступеньку и упала в грязь, разбив в кровь колено. Никто из немцев, проходивших мимо, даже не остановился. Лиза, стоявшая у колодца с вёдрами, инстинктивно сделала шаг вперёд. Их взгляды встретились. В глазах Светы был животный страх, унижение и… мольба. Такая же, как в тот день, когда из Москвы приехали гости и забрать хотели только Лизу. Но тогда Лиза выбрала подругу. А сейчас? Сейчас она сжала черпак так, что пальцы побелели, и отвернулась. Прошла мимо, неся свои вёдра, как крест. Слышала, как Света глухо всхлипнула позади, поднимаясь, отряхивая грязь с дорогого, теперь испорченного пальто.

В ту ночь Лиза не спала. Она лежала и смотрела в потолок, где гуляли тени от лампадки. Аня прижалась к ней, сонно бормоча: «Лиза, мне страшно». «Мне тоже, сестрёнка, мне тоже», — мысленно ответила она. Страшно было не за себя. А за то, что она становится чёрствой. Что жалость к Свете гаснет под грузом ненависти к её поступкам. Разве это правильно? Разве человек, даже совершивший подлость, не заслуживает хоть капли сострадания, когда его самого бьют и унижают те, кому он служил?

Ответа не было. Был только холодный октябрьский ветер, вывший в трубе, и далёкий, но регулярный звук шагов патруля.

Через неделю случилось то, чего, казалось, все ждали и чего все боялись одновременно. На хуторе, где был склад боеприпасов, ночью прогремел мощный взрыв, а следом — целая серия меньших. Небо на западе полыхнуло багровым заревом. Взрывы были слышны так отчётливо, будто происходили за околицей. В доме Игнатовых все вскочили с постелей. Мария перекрестилась, прошептав: «Царь Небесный…». В её глазах светилась не радость, а тревога. Если это работа отца Игната, то теперь немцы будут неистовствовать.

Так и вышло. Уже на рассвете в село ворвались грузовики с солдатами СД — зондеркоманды, те самые «гестаповцы» в чёрных мундирах, которых все боялись пуще обычных военных. Началась тотальная облава. Выгоняли из домов не только мужчин, но и женщин, и стариков. Везли на площадь. На этот раз казнь обещала быть масштабной.

На крыльце комендатуры, рядом с офицером СД — худым, с лицом-маской, — стоял Шульце. Он был бледен, а его обычная холодная вежливость испарилась, сменившись ледяной яростью. Рядом, чуть в стороне, стояла Света. Она была в одном лёгком платье, хотя на улице было не больше пяти градусов. Её трясло от холода и страха, но она старалась держаться прямо, уставившись в одну точку перед собой.

Офицер СД что-то кричал на ломаном русском. Смысл был прост: диверсанты — детище местных. Кто знает — должен выдать. Кто не выдаст — будет расстрелян каждый пятый. Начали выдергивать людей из толпы. Первыми пошли староста, его заместитель, два члена сельсовета. Их поставили у стены сарая. Толпа замерла, затаив дыхание.

И тогда случилось нечто невообразимое. Шульце обернулся и что-то резко сказал Свете. Та вздрогнула, как от удара током. Потом, медленно, словно против своей воли, она сделала шаг вперед. Её голос, когда она заговорила, был хриплым, срывающимся, но слова падали в мёртвую тишину, как камни в воду.

— Люди… односельчане… — начала она. — Господин обер-лейтенант справедливо говорит. Партизаны — это смерть для нас всех. Они приносят только горе. Я… я знаю, что среди нас есть те, кто им помогает. Кто-то видел, как… как подозрительные ходят ночью. Кто-то слышал разговоры… Мы должны сказать. Чтобы остановить кровопролитие.

Она умолкла, переводя дух. В её глазах стояли настоящие слёзы — слёзы ужаса и отчаяния. Лиза, стоявшая в толпе с матерью и Аней, почувствовала, как земля уходит из-под ног. Так вот какую роль для неё приготовил Шульце. Не просто певицу. Доносчицу. Чтобы односельчане возненавидели её окончательно, чтобы отрезали все пути назад. Чтобы она навсегда прилипла к нему, как смола.

— Ну? — крикнул офицер СД. — Фрейлейн говорит правду! Кто видел? Кто знает?

В толпе стояла гробовая тишина. Люди опускали глаза, стараясь стать невидимыми. Ненависть, которая исходила от них в сторону Светы, была почти осязаемой, густой, как смрад.

И тут из первых рядов выступила тётка Дарья, та самая, что приносила вести раньше. Её лицо было искажено гримасой безумной смелости или отчаяния.
— А сама-то? — прохрипела она, тыча пальцем в Свету. — Сама-то ночами у себя в доме кого принимала? Не немцев! Какого-то прохожего, щуплого, в поношенной шинели! Я из-за забора видела! В прошлую среду! Может, это и есть партизанский связной?!

Эффект был, как от гранаты. Шульце медленно повернул голову к Свете. Его взгляд из ледяного стал просто убийственным. Офицер СД ухмыльнулся.
— О? Интересно. Фрейлейн Светлана, вы принимали гостей?

Света побелела, как полотно. Её глаза метнулись по сторонам, ища спасения, и на миг остановились на лице Лизы. В них был немой, панический крик: «Помоги!». Но что могла сделать Лиза? Она стояла, вжавшись в мать, чувствуя, как её собственное сердце вот-вот разорвётся от ужаса. Гость в прошлую среду… Это же мог быть Виктор. Или сам партизанский связной. Господи, неужели Света, сама того не зная, стала прикрытием для настоящей подпольной работы? Или… или она и вправду что-то знала и скрывала?

— Я… я никого… — начала Света, но голос её предательски дрожал.
— Обыскать её дом! — отрезал офицер СД.

Пока солдаты бежали к дому Светы, на площади воцарилась невыносимая, тягучая пауза. Старосту и других пока не расстреливали. Все ждали развязки этой новой, невероятной драмы. Шульце подошёл к Свете вплотную и что-то сказал ей тихо, на ухо. Она затряслась ещё сильнее и разрыдалась, закрыв лицо руками.

Солдаты вернулись быстро. Они несли… нет, не оружие, не рацию. Они несли пачку писем, завёрнутых в дешёвый шёлковый платок, и маленький, потрёпанный новогодний открыток с надписью «С Новым 1941 годом!». Письма были от её брата, который был на фронте, в Красной Армии. Их, видимо, передали через кого-то, и она прятала их как зеницу ока. А в открытке была вложена… фотография. Та самая, с Лизой, мая 1939 года. На обороте было написано то самое неоконченное «До…».

Офицер СД взял фотографию, посмотрел на неё, потом на Лизу в толпе, потом на Свету.
— Что это? — спросил он.
— Это… моя подруга, — всхлипнула Света. — Мы были друзьями… до войны.
— «До»? До чего? До того, как вы стали шпионить для партизан вместе?
— Нет! Ничего такого! Это просто фото!

Но цепкий ум эсэсовца уже ухватился за ниточку. Он подозвал к себе Шульце, они что-то обсуждали, глядя в сторону Лизы. Лиза почувствовала, как Мария сжимает её руку до боли. «Стоять. Не двигаться», — будто передавало это сжатие.

Внезапно Шульце махнул рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи.
— Уберите её, — сказал он о Свете. — Разберёмся позже. А сейчас… — он снова обвёл толпу взглядом. — Диверсия на хуторе. Мы требуем выдать виновных. Или начнём расстрел. С последнего ряда.

Солдаты схватили Свету под руки и потащили к комендатуре. Она не сопротивлялась, шла, поникшая, обречённая. Её платье было забрызгано грязью, волосы растрёпаны. В этот момент она выглядела не предательницей, а жалкой, сломленной птицей, попавшей в капкан, который отчасти расставила себе сама.

А на площади начался кошмар. Выдернули первых пятерых из задних рядов. Среди них была тётка Дарья, та самая, что только что выкрикнула про гостя Светы. Её лицо было искажено немым ужасом. Она пыталась что-то сказать, оправдаться, но её заткнули, потащили к стене. Грянул залп. Потом ещё одна пятерка. И ещё.

Лиза закрыла глаза, но звуки впивались в мозг: тяжёлое падение тел, сдавленный стон, плач женщин, сухой, отрывистый голос командира расстрельной команды. Ей хотелось кричать, выть, но горло было сжато тисками. Она думала о своём отце в лесу. Цена его борьбы, цена её записок лежала сейчас здесь, в кровавой грязи площади. И мысль о том, что косвенной причиной этой бойни могла быть и она, была невыносимой.

Когда расстрел закончился (убили пятнадцать человек), толпу отпустили. Люди разбегались, спотыкаясь, падая, некоторые тащили тела родных. Мария, крепко держа за руки дочерей, почти бежала домой. Заперев дверь на все засовы, она опустилась на лавку и закрыла лицо фартуком. Её плечи тихо тряслись.

Лиза подошла к окну, отодвинула тряпицу, которой был занавешен проём. Прямо напротив, в доме Светы, горел свет. В окне мелькали тени — две, три. Там её допрашивали. Что с ней сделают? Расстреляют как пособницу? Или… или её спасёт то, что она была любовницей Шульце? Унизительная, страшная плата за жизнь.

Аня тихо плакала в углу. Лиза подошла к ней, обняла.
— Лиза, — прошептала девочка, — а Светку тоже убьют?
— Не знаю, сестрёнка. Не знаю.
— А мы… мы ведь тоже… помогаем папе. Нас тоже… убьют?
Этот детский, прямой вопрос повис в воздухе, как приговор. Мария подняла голову. Её лицо было мокрым от слёз, но глаза горели твёрдым, почти нечеловеческим огнём.
— Молчи, Аня. Никогда, слышишь, никогда никому ни слова. Мы просто выживаем. Мы ничего не знаем. Ни о каком папе. Ни о каких партизанах. Мы — как все. Поняла?
Аня кивнула, испуганно прижавшись к Лизе.

Вечером, когда стемнело, в окно снова постучали. Тот же условный знак. Мария, не зажигая света, открыла. В сени ввалился Виктор. Он был без формы, в гражданском потрёпанном пальто, лицо осунувшееся, с недельной щетиной.
— Быстро, — прошептал он. — У вас есть укрытие? Погреб, потайной угол?
— Что случилось? — спросила Мария.
— Меня раскололи. Света под пытками… она не удержалась. Сказала, что видела, как я ночью пробирался к вашему дому. Шульце уже не доверял мне, теперь убеждён, что я — связной. За мной охотятся. Мне нужно переждать ночь, а на рассвете — в лес.
— У нас… под полом в горнице, где печь, есть лазы в подполье. Старые, от цыган ещё. Туда не заберутся, тесно.
— Ведите.

Они быстро отодвинули половицы у печи. Оттуда пахнуло сырой землёй и мышами. Виктор, забрав свой пистолет, бесшумно скользнул в чёрную дыру. Мария вернула половицы на место, придвинула к этому месту тяжёлый сундук.
— Он… он наш? — тихо спросила Лиза.
— Кто его разберет, — устало сказала Мария. — Но раз Света его сдала… значит, он точно не с ними. Или не совсем с ними.

Ночь прошла в нервном, прерывистом бдении. Лиза прислушивалась к каждому звуку с улицы. Но патруль прошёл как обычно. Видимо, поиски Виктора шли в другом месте. Под утро, когда начало светать, из-под пола постучали. Мария отодвинула сундук и половицы. Виктор вылез, грязный, бледный, но собранный.
— Спасибо, — сказал он коротко. — Я ваш долг не забуду. Передайте Игнату… что операция на складе прошла успешно. Благодаря его дочери. Но сеть провалена. Связь через берёзу — больше нельзя. Новый способ сообщим. И… насчёт Светы.
Он помолчал, глядя в пол.
— Она не виновата, что сломалась. Не каждый может выдержать пытки. Она сказала про меня, но… не сказала про вас. Хотя её спрашивали. Настойчиво. Держитесь. Скоро, чувствую, конец этому аду.

Он бесшумно выскользнул в сени и растворился в предрассветном тумане.

Лиза стояла посреди горницы, глядя на грязный след от его сапог на полу. «Не сказала про вас». Значит, в Свете всё же осталось что-то от той девочки, что когда-то не хотела отпускать подругу в Москву. Что-то, что даже под пытками не выдало самое дорогое, что у неё оставалось от прошлой жизни — память о дружбе. Или… или это была её последняя, отчаянная попытка что-то исправить? Искра того самого чувства, ради которого Лиза когда-то отказалась от своей судьбы?

На душе было тяжело, горько и невыразимо больно. Война ломала не только тела, но и души. И к утру Лиза поняла, что её ненависть к Свете куда-то ушла. Осталась только огромная, всепоглощающая скорбь. Скорбь по двум девчонкам на фотографии, которые навсегда остались в том, далёком мае 1939-го. По их чистым, хрустальным голосам, которые теперь один пел для врагов, а второй замирал в горле от страха и горя. И по той страшной цене, которую им обеим пришлось заплатить за право остаться собой. Или не остаться.

***

После исчезновения Виктора и кровавой бойни на площади в Бабино наступила зловещая, придавленная тишина. Немцы, взбешенные потерей склада и провалом сети (как они считали), ужесточили режим до невозможного. Комендантский час теперь начинался в четыре часа дня. За малейшую провинность — порку или отправку в лагерь. Паек, и без того скудный, урезали еще больше. Село вымирало на глазах, тихо, без стонов, словно свеча, медленно догорающая на ветру.

Дом Светы напротив комендатуры теперь казался не просто чужим — проклятым. Окна были заколочены досками крест-накрест, на двери висел огромный замок. Ходили слухи, что Свету увезли в гестапо в райцентр. Другие шептались, что она всё ещё там, в подвале комендатуры, и по ночам можно услышать её стоны. Лиза старалась не смотреть в ту сторону. Мысль о том, что Света под пытками не выдала их, вызывала в душе странное, болезненное чувство — не прощение, а какое-то тяжёлое, неудобное бремя долга. Как будто отказ от московского училища, который когда-то связывал их судьбы, теперь обернулся новой, страшной связью — связью молчаливого соучастия в чужой муке.

Мария после той ночи с Виктором как будто ещё глубже ушла в себя. Она реже выходила со двора, а если выходила — её взгляд был пустым и направленным куда-то внутрь. Работа стала для нее не необходимостью, а ритуалом, единственным способом удержаться от безумия. Однажды Лиза застала её на чердаке: мать сидела на том самом сундуке, в руках у неё была гармошка отца, и она тихо, беззвучно плакала, просто глядя перед собой. Лиза отступила, не смея потревожить это горе.

Нового связного не было. Берёза на кладбище теперь охранялась — рядом поставили пост. Связь с отцом, с надеждой на скорое освобождение, оборвалась. Они остались одни в кольце врага, и единственной задачей стало элементарное выживание. Каждый день был битвой за огонь в печи, за горсть муки, за тёплую воду.

Именно в эти дни абсолютной безнадёжности вернулась музыка. Не та, что пела Света для немцев, и не та, что могла бы петь Лиза на большой сцене. Музыка пришла оттуда, откуда её не ждали. От Ани.

Девочка, моя будущая мать, всегда была тенью старшей сестры. Тихая, послушная, с большими, впитавшими весь ужас войны глазами. Но однажды вечером, когда в печи еле тлели угли и в доме стоял промозглый холод, Аня уселась на пол у печки, обняла колени и… запела. Тоненьким, чистым, как струйка родниковой воды, голоском она запела ту самую колыбельную, что когда-то пела им мать. Ту, что Лиза пела после гибели Петьки.

Баю-баюшки-баю,
Не ложися на краю…

Сначала Лиза и Мария замерли, не веря своим ушам. Потом Мария медленно опустила голову на сложенные на столе руки. Лиза почувствовала, как по её щеке скатывается горячая слеза. Это пение было не искусством. Это была молитва. Мольба о спасении, о тепле, о мире. Хрупкий голосок семилетней девочки в темноте оккупированного дома был самым страшным и самым прекрасным обвинением войне, какое только можно было представить.

С этого дня Аня пела каждый вечер. Лиза к ней присоединялась, тихо, едва слышно, вторя ей в унисон. Их дуэт, тихий и печальный, стал их маленьким, личным сопротивлением. Они пели не для немцев, не для публики. Они пели для себя, чтобы не сойти с ума, чтобы напомнить себе, что они — люди, а не загнанный скот. Чтобы сохранить в себе те самые «хрустальные колокольчики», которые война ещё не успела разбить вдребезги.

Однажды, возвращаясь с фермы, Лиза увидела необычное оживление у комендатуры. Разгружали машину, вносили какие-то ящики. А среди немцев она увидела… Свету. Её не увели. Она вышла. Она была жива. Но это была уже не просто сломленная женщина. Это был призрак. Она шла, опираясь на палку, сильно хромая. Лицо её было бледно-восковым, под глазами — глубокие, синие впадины. Прежней яркой красоты не осталось и следа. Но самое страшное было в её глазах. Они были пусты. Как два стеклянных окамушка, в которых не отражалось ничего — ни страха, ни ненависти, ни даже боли. Полное опустошение.

Шульце вышел следом. Он что-то сказал ей, небрежно положив руку ей на плечо. Света не отреагировала. Она просто стояла, глядя в пространство перед собой. Потом кивнула — короткое, механическое движение — и, волоча ногу, пошла к своему заколоченному дому. Солдат отпер замок, отодвинул доски. Она вошла внутрь и захлопнула дверь.

Весть о возвращении Светы разнеслась мгновенно. «Выпустили, — шептались на улицах. — Значит, всё рассказала, что знала. Или Шульце за неё заступился. Теперь она его вещь окончательно. Ходит, говорят, как мёртвая». Отношение к ней стало ещё более ожесточённым. Её считали не просто предательницей, а клеймёной, несущей на себе печать гестаповских подвалов. Её боялись и презирали одновременно. Дети бросали камни в её окно, когда мимо проходил патруль.

Лиза видела, как Света один раз вышла за водой к колодцу. Она двигалась медленно, с трудом, ведро казалось для неё неподъёмным. Никто не подошёл помочь. Все отвернулись. И Лиза… Лиза тоже не подошла. Она стояла у своего забора, сжимая в руках верёвку с бельём, и не могла заставить себя сделать шаг. Между ними лежала не просто улица. Лежала пропасть из страха, предательства, пыток и пятнадцати расстрелянных на площади жизней. Жалость горела в груди кислотой, но ноги будто вросли в землю.

Вечером того же дня в дверь Игнатовых постучали. Не условным знаком, а громко, настойчиво. Сердце у всех ёкнуло. Мария, побледнев, кивнула Лизе. Та подошла к двери.
— Кто?
— Открой. Приказ комендатуры.

На пороге стоял незнакомый немецкий солдат с автоматом и наш деревенский староста, Василий, бывший тракторист, теперь серый от страха и беспомощности.
— Лизавета Игнатьева?
— Я.
— Завтра с шести утра явиться в комендатуру. С вещами.
— Зачем? — голос Марии прозвучал резко из глубины горницы.
— Мобилизация на работы в Германию. Списки утверждены. Ваша дочь в списках.

В доме повисла ледяная тишина. Угнать в Германию. Это была смерть. Медленная, мучительная, на чужой земле. Мария сделала шаг вперёд, заслонив собой дочь.
— Она не поедет. Она больна. Чахотка.
Староста поморщился, глядя под ноги.
— Тётка Мария, не упрямься… Приказ. Не явится — расстрел на месте. И… заложники будут взяты. — Он кивнул в сторону испуганной Ани.

Солдат что-то буркнул, развернулся и ушёл. Староста, бросивший на них полный отчаяния взгляд, поплёлся за ним.

Дверь закрылась. Мария опустилась на лавку, как подкошенная. Лиза стояла, прислонившись к косяку, и смотрела, как за окном медленно сгущаются сумерки. Страх был таким огромным, что переставал быть чувством, превращаясь в физическую боль, в ледяной ком в животе.
— Не пущу, — сквозь зубы прошипела Мария. — Никуда я тебя не пущу. Убьют — так убьют здесь, на своей земле.
— А Аня? — тихо спросила Лиза. — Они возьмут её заложницей. Или расстреляют тебя. А её одну… куда?

Они сидели в полной темноте, не зажигая огня, обречённые. Все пути были отрезаны. Бежать? Куда? Кругом патрули, до леса — двадцать километров открытого поля, заминированного и простреливаемого. Спрятаться? Немцы прочёсывали каждый дом, каждую клеть. Оставалось одно — покориться и ехать на убой. Или…

Или найти другой путь.

Лиза подняла голову. В глазах её, привыкших к темноте, отражался тусклый свет из того самого окна напротив. Окна Светы. Там горел огонёк. Призрак был дома.
— Мама, — сказала Лиза очень тихо. — Есть один шанс.
— Какой? — в голосе Марии не было надежды, только смертельная усталость.
— Она. Света. Она выжила. Шульце её выпустил. Значит, она ему ещё что-то нужно. Может… может, она сможет вычеркнуть меня из списка. Или заменить кем-то. За… за плату.

Мария резко подняла на неё глаза. В них вспыхнул огонь.
— Ты что, с ума сошла?! Просить эту иуду?! Она тебя сдаст первой же!
— А что терять? — в голосе Лизы прозвучала горькая, отчаянная решимость. — Мне всё равно ехать на убой. Или здесь быть расстрелянной. Она — единственный человек здесь, кто… кто может иметь хоть какое-то влияние. Пусть подлое, продажное, но влияние. И она… — Лиза замолчала, подбирая слова. — Она мне что-то должна. Не по-человечески. А по-другому. За то, что я тогда не уехала. И за то, что… не сдала нас под пытками.

Мария долго молчала. Потом медленно провела рукой по лицу.
— Господи… До чего мы дожили. До каких сделок…
— Война, мама. Здесь все сделки — с дьяволом. У Светы — со своим. У меня теперь — со своим.

Мария не стала возражать. Она знала, что дочь права. Выбора не было.

Дождавшись глубокой ночи, когда патруль только что прошёл, Лиза накинула темный платок и, как тень, выскользнула из дома. Сердце колотилось так громко, что, казалось, его слышно на весь спящий посёлок. Она перебежала улицу и замерла у двери дома Светы. Не было ни заколоченных досок, ни замка. Только щель под дверью, из которой сочился тусклый свет.

Она постучала. Тихо. Потом чуть громче.
Внутри послышались шаркающие шаги. Дверь приоткрылась на цепочку. В щели показалось бледное, безжизненное лицо с теми самыми пустыми глазами.
— Кто? — голос был хриплым, без интонации.
— Это я, Света. Лиза.

В щели воцарилась пауза. Потом цепочка с лязгом упала, дверь отворилась. Лиза вошла.

Внутри было пусто и холодно. Вынесена была вся мебель, остался только ободранный табурет, жестяная печка-буржуйка и на полу — тюфяк, накрытый старой шинелью. На табурете горела коптилка. В воздухе витали запахи лекарств, пыли и чего-то сладковато-гнилостного — запах незаживающих ран.

Света стояла посреди комнаты, костлявая, в грязной кофте, опираясь на палку. Она смотрела на Лизу, и в её пустых глазах, казалось, ничего не дрогнуло.
— Зачем пришла? — спросила она просто.
— Меня забирают. В Германию. Завтра.

Света молча кивнула, как будто услышала, что пошёл дождь.
— Что ты хочешь? — в её голосе не было ни любопытства, ни злобы.
— Вычеркни меня из списка. Или… или найди кого-то взамен. У тебя же есть… влияние на Шульце.

На губах Светы, иссохших и потрескавшихся, дрогнуло нечто, отдалённо напоминающее улыбку. Горькую, страшную.
— Влияние? — она тихо фыркнула. — У меня, Лизка, нет ничего. Ни влияния, ни тела, ни души. Всё там, в подвале, осталось. Они вынесли оттуда только то, что ещё могло ходить и… помнить. Я для Шульце теперь не любовница. Я — доказательство. Доказательство того, что он всё контролирует. Что даже тот, кого пытали его люди, вернулся к нему, как побитая собака. Я — его трофей. А трофеи не просят. Их показывают.

Лиза сглотнула комок в горле. Ей было и страшно, и безумно жалко эту женщину. Но отступать было некуда.
— Ты можешь попросить. Как трофей. Он же тебя… отпустил. Значит, что-то чувствует.
— Чувствует? — Света медленно покачала головой. — Он чувствует только власть. Он меня отпустил, потому что я ему сказала то, что он хотел услышать. Что Виктор действовал один. Что я ничего не знала. И что… что я ненавижу партизан за то, что они втянули меня в это. Это была цена. Цена за то, чтобы выйти из того ада. Теперь я должна играть эту роль. Роль ненавидящей. Иначе… меня назад отправят. Или просто пристрелят, как собаку.

Она помолчала, переводя дух. Казалось, каждое слово давалось ей с огромным трудом.
— Но… список на Германию. Его составляет не он. Его составляет завхоз из района. Им платят за каждую голову. За каждого угнанного. Это бизнес, Лиза. Немецкий бизнес.
— Значит, нет никакого шанса? — голос Лизы сорвался на шёпот.
— Шанс… — Света отвернулась, глядя на огонёк коптилки. — Шанс есть всегда. Только цена другая.

Она повернулась к Лизе, и в её пустых глазах на мгновение мелькнуло что-то живое. Страшное и решительное.
— Я могу попробовать. Не вычеркнуть. Заменить. В списках есть… отметки. «Годен/не годен». Я могу попросить Шульце освидетельствовать тебя. Сказать, что ты… больная. Опасная для других. Тиф, чесотка. Таких не берут. Их или лечат на месте, или… Но это риск. Для меня. Если он заподозрит, что я вру… для тебя это будет лучше, чем Германия. Быстро. Он пристрелит тебя сам, на моих глазах. Чтобы преподать мне урок. Готова ли ты на такой шанс?

Лизу бросило в жар, потом в холод. Она представляла себе дуло пистолета, направленное на неё, и холодные глаза Шульце за стеклами пенсне. И рядом — пустой взгляд Светы.
— Да, — выдохнула она. — Готова. Лучше пуля, чем медленная смерть в чужой земле.

Света кивнула, как автомат.
— Хорошо. Иди домой. Завтра утром, когда придут, говори, что у тебя жар, сыпь. Кричи, что тебе плохо. Я приду с Шульце. Остальное… как карта ляжет.

Лиза хотела что-то сказать. Сказать «спасибо» или «прости». Но слова застряли в горле. Она только посмотрела на эту жуткую тень былой подруги, развернулась и вышла в ночь.

Дома, лёжа рядом с тёплой, спящей Аней, Лиза думала о том, что только что заключила сделку. Не с дьяволом, а с его самой несчастной жертвой. С тем, кого дьявол уже сломал, но не до конца уничтожил. И в этом была какая-то извращённая, чудовищная надежда.

А в окне напротив тусклый огонёк горел до самого утра.

***

Утро пришло серое, влажное и неумолимое. Лиза не спала ни минуты. Лежа с открытыми глазами, она репетировала свою роль: должна была бредить, метаться, показывать признаки жара. Мария, тоже не сомкнувшая глаз, на рассвете растерла ей щёки сухой горчицей, чтобы вызвать неестественный румянец, и натерла лоб горячей солью, завёрнутой в тряпицу, — для имитации температуры. Лиза гляделась в осколок зеркала: лицо пылало, глаза лихорадочно блестели. Выглядела она правдоподобно больной, но страх внутри был настолько настоящим, что никакой грим не был нужен.

Ровно в шесть утра на улице послышались грубые голоса и скрип сапог. Постучали в дверь, не дожидаясь ответа. Вошли двое немецких солдат и староста Василий. За ними, на пороге, замерла тень — Света. Она стояла, опираясь на палку, в том же грязном платье, накинув на плечи солдатское одеяло. Её лицо было непроницаемой маской.

— Лизавета Игнатьева, с вещами на выход! — рявкнул один из солдат.

Лиза, сидевшая на лавке, сделала вид, что с трудом поднимает голову. Она глухо закашлялась, искусственно содрогаясь всем телом.
— Не могу… — прошептала она хрипло. — Голова кружится… всё тело горит…

Мария бросилась вперед, заслоняя дочь.
— Видите, больная она! Тиф, может! Заразиться можете! Её нельзя!

Солдат недоверчиво смерил её взглядом, затем резко отстранил. Он шагнул к Лизе, грубо схватил её за подбородок, повернул лицо к свету. Лиза застонала, её глаза закатились. Она была так близко к нему, что видела каждую пору на его коже, чувствовала запах табака и пота. Солдат отпустил её, вытирая руку о шинель.
— Фебер? — спросил он у старосты.
— Говорит, жар, — перевёл Василий, потупив взгляд.

В этот момент в дверном проёме появилась фигура в шинели с аксельбантами. Шульце. Он вошёл неторопливо, снял перчатку и внимательно оглядел помещение. Его взгляд скользнул по Марии, замершей у печи, по Ане, прижавшейся в углу, и наконец остановился на Лизе. Потом медленно перевёл на Свету, стоявшую у порога.
— Ну? — произнёс он по-немецки. — В чём дело?

Света сделала шаг вперёд. Голос её был тихим, монотонным, но слова звучали чётко.
— Господин обер-лейтенант. Эта девушка. Она больна. Опасно больна. Я видела таких в лазарете в райцентре. Сыпной тиф. Если её погрузить в вагон с другими — может начаться эпидемия. Потеряете всю партию рабочей силы.

Шульце приподнял бровь. Он подошёл к Лизе, заставив её смотреть на него. Его холодные, умные глаза за стёклами пенсне изучали её с клиническим интересом, будто она была лабораторным образцом.
— Подозрительные симптомы, — произнёс он на ломаном русском. — Но для точности… нужен врач.

Он кивнул одному из солдат. Тот выскочил на улицу. В доме повисло тягостное молчание. Шульце расстегнул кобуру, достал пистолет, неспешно осмотрел его и положил на стол, в метре от себя. Это был немой, но понятный всем намёк: любая ложь будет наказана мгновенно.

Лиза чувствовала, как её собственная игра начинает трещать по швам. Под взглядом Шульце она ощущала себя абсолютно голой, прозрачной. Она закрыла глаза, пытаясь глубже вжиться в роль, и начала бормотать обрывки бессвязных фраз, как ей казалось, должен бредить больной: «Вода… холодно… Петя, не уходи…»

Через десять минут солдат вернулся с немолодым человеком в очках, с санитарной сумкой через плечо. Это был доктор Фридрих, военврач при комендатуре. Он, не глядя ни на кого, кивнул Шульце и подошёл к Лизе.
— Раздеть до пояса, — сухо сказал он по-немецки.

Мария ахнула. Лиза почувствовала, как вся кровь отливает от лица. Это было хуже, чем она могла представить. Унижение, которое она готова была принять от пули, оказалось другим — методичным, бесстрастным, медицинским. Света, стоявшая у стены, отвела глаза. Её пальцы судорожно сжали палку.

Доктор, не обращая внимания на её стыд, грубо стянул с Лизы кофту и майку. Холодный воздух обжёг кожу. Он осмотрел её грудь, спину, живот, заглянул в рот, прослушал стетоскопом. Его пальцы, холодные и безразличные, тыкали в лимфоузлы на шее и под мышками. Лиза сжала зубы, чувствуя, как по её щекам катятся слёзы унижения и настоящего, уже неигрового страха.

— Сыпи нет, — констатировал доктор, обращаясь к Шульце. — Температура кожи повышена, но это может быть искусственно. Лимфоузлы не увеличены. Сердцебиение учащённое, что объяснимо страхом. Признаков тифа я не вижу.

Шульце медленно повернулся к Свете. В его взгляде не было гнева. Было лишь холодное, научное любопытство.
— Фрейлейн Светлана? Вы утверждали, что это тиф.

Все взгляды устремились на Свету. Она стояла, опустив голову. Казалось, она вот-вот рухнет. Но когда она подняла глаза, в них не было паники. Только та же пустота, что и раньше, но теперь в ней читалась странная решимость.
— Я могла ошибиться, господин обер-лейтенант, — тихо сказала она. — Но болезнь есть. Посмотрите на её ноги.

Доктор Фридрих нахмурился, но опустился на колени, закатал Лизе штанины. И тут все, включая Лизу, увидели то, чего она сама не ожидала. На её голенях и бёдрах были страшные, гноящиеся язвы, красные и воспалённые. Настоящие. Лиза остолбенела. Она не делала этого! Она даже не знала, откуда они взялись!

Доктор склонился ближе, постучал по коже вокруг язв пинцетом.
— Варикозные изъязвления, — произнёс он, — в запущенной стадии. Инфицированные. Не заразные, но… делающие её нетрудоспособной. В таком состоянии она не выдержит дороги. Умрёт в вагоне. И может вызвать панику среди других.

Шульце внимательно посмотрел на ноги Лизы, потом долгим, оценивающим взглядом — на Свету. Он что-то соображал. Света стояла неподвижно, но Лиза заметила, как дрожит её рука, лежащая на палке. Она подставила себя под смертельный удар. И она подстраховалась. Каким-то чудом, пока Лиза спала или была в забытьи, Света умудрилась нанести ей эти язвы. Чем? Щёлочью? Кипятком? Мысль была чудовищной. Но это сработало.

— Нетрудоспособная, — повторил Шульце, наконец отводя взгляд. Он взял со стола пистолет, неспешно убрал его в кобуру. — Хорошо. Она остаётся. Но раз нетрудоспособна — подлежит регистрации как инвалид. И подлежит… компенсации.

Он посмотрел на Марию.
— За то, что не поставляет рабочую силу, хозяйство облагается дополнительным штрафом. Двойная норма молока, яиц и картофела. Ежемесячно. Если не выполните — расстрел дочери на месте. Понятно?

Мария, бледная как смерть, кивнула.
— Понятно.

Шульце ещё раз окинул взглядом комнату, кивнул доктору и, не глядя на Свету, вышел. Солдаты последовали за ним. Доктор Фридрих, бросив на Лизу короткий, ничего не выражающий взгляд, сунул в её руку тюбик с какой-то мазью и ушёл.

В доме остались они: Мария, Лиза, Аня… и Света, стоявшая у двери.

Мария первая двинулась. Она подошла к Лизе, грубо натянула на неё майку и кофту, будто пытаясь скрыть не только наготу, но и страшные язвы на ногах. Потом обернулась к Свете. В её глазах бушевали чувства: ненависть, отвращение, непонимание и… вынужденная, горькая благодарность.
— Ты… что ты с ней сделала? — прошипела она.
— То, что было нужно, — равнодушно ответила Света. Её голос снова стал пустым. — Берёзовая зола, смешанная с известью. Вызывает химический ожог, похожий на трофическую язву. Будет болеть, гноиться. Но не убьёт. — Она помолчала. — Мазь, что дал врач… выбросьте. Не поможет. Нужно заваривать кору дуба и промывать. У меня осталось немного. Принесу.

— Зачем? — наконец выдохнула Лиза, глядя на свои ноги с отвращением и ужасом. — Зачем ты это сделала?
Света посмотрела на неё. В её пустых глазах на мгновение промелькнула искра чего-то живого — боли? Тоски?
— Потому что ты когда-то не уехала в Москву, — тихо сказала она. — А я… я теперь никуда уехать не смогу. Это… последнее, что я могу сделать для той Лизки, с фотографии. Для той, что была моей подругой.

Она развернулась и, волоча ногу, пошла к двери. На пороге остановилась, не оборачиваясь.
— Штраф… он серьёзный. Вам не потянуть. Я… я постараюсь, чтобы часть списывали на мою долю. У меня есть… мои способы. Не спрашивайте.

И она вышла, закрыв за собой дверь.

Лиза сидела на лавке, глядя на закрытую дверь. Боль от ожогов начинала доходить до сознания — острая, жгучая. Но душевная боль была сильнее. Она только что прошла через унизительный осмотр, стала калекой по милости подруги, навлекла на семью непосильный штраф… но она осталась жива. И осталась дома. Ценой, которая теперь навсегда будет написана у неё на ногах. Ценой, которую за неё заплатила та самая девчонка, когда-то заклеивавшая пластырем её разбитые коленки, а теперь выжигавшая ей язвы химикатами.

Мария подошла, поставила перед ней таз с холодной водой. Молча начала промывать раны. Лиза вскрикнула от боли.
— Терпи, — сухо сказала мать. — Будешь терпеть. Мы все теперь должны терпеть. И платить по новым счетам.

Аня, всё это время тихо плакавшая в углу, подошла и прижалась к Лизе.
— Лиза… тебе очень больно?
— Да, сестрёнка, — прошептала Лиза, обнимая её. — Очень. Но я дома.

Она посмотрела в окно. Напротив, в доме Светы, уже не горел свет. Призрак вернулся в свою темноту. И Лиза вдруг поняла, что их с Светой судьбы, разошёдшиеся в 1939-м и окончательно разорванные войной, снова сплелись. Уже не узами дружбы, а чем-то гораздо более прочным и страшным — взаимной болью, виной и необходимостью выживать, цепляясь друг за друга, как два тонущих человека в ледяной воде. И не было в этом ни капли света. Только мрак, боль и тихая, невысказанная надежда на то, что этот кошмар когда-нибудь кончится.

А на ногах горели язвы — немые свидетельницы той страшной цены, которую требовала война за право просто остаться на своей земле.

Продолжение в Главе 3

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: