Дорога домой для Анны была не возвращением, а экспедицией в прошлое, каждый километр которой приносил новую боль. Страна, через которую она ехала, была страной ран. Но хуже всего была тишина в собственной квартире, где пахло чужим супом и не пахло её детьми. На следующее же утро она начала свою новую войну. Войну с бюрократией, с равнодушием, с чудовищной машиной потерь. Кабинет следователя, пыльный архив, очередь в военкомат — её оружием стали потрёпанная фотокарточка и одно слово, которое она повторяла как заклинание: «Ищу». Она искала трёх девочек в океане изломанных судеб, веря, что нить, связывающая их, была крепче стали и сильнее войны.
Дорога домой для Анны была не возвращением, а экспедицией в прошлое, каждый километр которой приносил новую боль. Освобождённых из лагеря погрузили в эшелоны, но не домой, а на сборно-пересыльный пункт под Москвой. Там были бесконечные проверки, допросы уже своими, из СМЕРШа. «Как выжила? Не сотрудничала?» — эти вопросы звучали в устах советских офицеров не менее страшно, чем прежде в устах полицаев. Она прошла через это, отвечая односложно, автоматически, экономя силы. Её документы потерялись в лагерной сумятице. Ей выдали временную справку: «Гражданка Иванова А.С., освобождена из спецлагеря №17/Б, подлежит направлению по месту прежнего проживания для проверки и восстановления документов».
Она добиралась до родного города К. больше месяца. Попутными грузовиками, пешком, в переполненных теплушках. Страна, через которую она ехала, была страной ран. Разбитые станции, сожжённые деревни, поля, усеянные ржавым железом войны, и везде — люди с пустыми глазами. Она видела себя в каждом из них. Её собственная пустота стала её защитой.
Город К. встретил её морем чужих лиц и страшной тишиной в собственной квартире. Чужая семья ютилась в их комнате — соседи, чей дом разбомбили. Они смотрели на неё с испугом и недоверием: «Анна Сергеевна? Вы… живы? Мы думали…» Они молча, по-воровски, собирали свои пожитки. Анна не остановила их. Она стояла на пороге и не могла переступить его. Пахло чужим супом, махоркой, детскими пелёнками. Не пахло её детьми. Эта простая, физическая деталь ударила её сильнее всего.
Она нашла свои силы не в стенах, а в ящике старого комода, оставленного соседями в чулане. Там, под стопкой тряпья, лежала жестяная шкатулка. В ней — несколько довоенных фотографий: она с Колей, смеющиеся девочки на пляже, Катя с бантом в первом классе. И маленькая, вышитая Лидой салфетка с кривым солнышком. Она схватила эти реликвии, прижала к груди и впервые за долгие годы разрешила себе тихо, беззвучно зарыдать, сидя на полу в пыльном чулане.
На следующее же утро она начала свою войну. Войну с бюрократией, с равнодушием, с чудовищной машиной потерь.
Районный военкомат. Очередь из таких же, как она, женщин с заострившимися лицами. Кабинет пожилого майора с усталыми, опухшими глазами.
— Муж? Иванов Николай Петрович. Пропал без вести под Мелитополем в 1942-м. Данных о пленении не поступало. Считается пропавшим без вести.
— Я видела его! В лагере в Дальнем! Его угнали в Германию!
— Видели? Документального подтверждения нет. Без подтверждающих документов из лагеря или свидетельств других узников… — Майор развёл руками. — Будем считать пропавшим без вести. Заявление о розыске примем.
Она написала заявление. Короткое, сухое. Её рука не дрогнула.
Городской отдел народного образования, эвакуационный пункт. Хаос. Горы несистематизированных бумаг. Заведующая, нервная женщина в очках, почти кричала:
— Иванова? Дети Ивановы? Вы думаете, у нас картотека на каждого ребёнка? Тысячи детей прошли через этот пункт! Тысячи! Одни — в эвакуацию на Урал, другие — в детдома области, третьих вообще в другие республики отправляли! Ищите через органы МВД, через Красный Крест!
Красный Крест. Анна заполнила бесконечные анкеты на розыск. На себя. На мужа. На детей. Указала всё, что знала: и распределитель под Брестом, и ту пометку о лагере в Баварии. Чиновница, принимавшая анкеты, вздохнула:
— Бавария — это американская зона оккупации. Запросы идут долго, годами. А по распределителю… Его архивы, если сохранились, сейчас в Польше. Это международный запрос. Ждать.
Ждать. Это слово звучало для Анны приговором. Она не могла ждать. Каждый день ожидания был предательством.
Она пошла другим путём. Она стала приходить на вокзал. Каждый день, с утра до вечера. Она смотрела в лица всех прибывающих детей — в эшелонах репатриантов, в санитарных поездах. Она показывала потрёпанные фотографии солдатам, возвращавшимся домой, медсёстрам, вожатым детских поездов: «Не встречали таких девочек? Две близняшки, светлые, вот такие глаза? Старшая — Катя, темноволосая?» Люди жалели её, качали головами, некоторые отводили глаза. Один седой капитан, глядя на фото, грустно сказал: «Мать, да таких, светленьких, сотни тысяч по дорогам Европы бродят…»
Но Анна не сдавалась. Она устроилась на работу — в архив восстановленного порта. Сидеть среди бумаг было невыносимо, но это давало крошечную зарплату и, главное, легальное положение в городе. Она тратила почти все деньги на объявления в газетах, выходивших ещё на папиросной бумаге: «Ищу дочерей: Катю (1928 г.р.), Лиду и Веру (1935 г.р.) Ивановых. Отзовитесь…» Она расклеивала самодельные листовки с фотокопиями на вокзалах, на рынках, у водокачек.
Однажды к ней, дрожа от волнения, пришла женщина, соседка по старому двору.
— Анна… Я, может, зря… Но я слышала от одной реэвакуированной… Она из-под Смоленска. Говорит, в 43-м в их деревне трое девочек прятались, беглые из эшелона. Две светлые, одна постарше, темнее… Потом их красноармейцы забрали. Может, твои?
Сердце Анны ёкнуло. Беглые из эшелона. Это совпадало с той карандашной пометкой: «часть транспорта потеряна».
— Куда их забрали? В какой детдом?
— Она не знает. Говорит, увезли куда-то. Но… — женщина понизила голос. — Она запомнила, что старшая, Катя, вроде бы, говорила, что они из города К. Хотели домой.
Это была первая зацепка за долгие месяцы поисков. Косвенная, зыбкая, но зацепка. Она подтверждала, что девочки могли не доехать до Германии. Анна на следующий день взяла отгул и пошла в областной отдел образования. Она требовала, умоляла, почти грозила: дайте списки всех детских домов области и прилегающих районов Смоленской, Брянской областей, куда могли направлять детей в 1943-44 годах. Ей отказали: «Списки неполные, информация закрытая».
Тогда Анна пошла на отчаянный шаг. Воспользовавшись своей должностью архивариуса, она по поддельному запросу (бланк она скопировала и заполнила сама, навыки Катиной подделки, неведомо для неё, нашли отражение в материнских действиях) получила доступ в ведомственный архив облоно на один вечер. Она просидела там всю ночь, при свете коптилки, листая папку за папкой, выписывая названия и номера детских учреждений. Она торопилась, путалась, буквы плыли перед глазами от усталости. Она успела переписать около тридцати адресов, когда её обнаружил сторож. Её выгнали с позором, грозя сообщить «куда следует». Но список у неё уже был. Украденный, неполный, но список.
Теперь она писала письма. Каждый вечер, после изнурительной работы, она садилась за стол и писала. Одинаковые, отчаянные письма на все тридцать адресов: «Уважаемая администрация детского дома №… Разыскиваю своих дочерей… Приметы… Прошу проверить по спискам воспитанников за 1943-45 гг…» Конвертов не хватало, она использовала оберточную бумагу, марки выменивала на свой хлебный паёк.
Ответов почти не было. Из двух детдомов пришли сухие отписки: «Таких воспитанниц не значится». Остальное — молчание.
А надежда, которую подпитывала та ночная находка в архиве, начала угасать. Её снова съедала чёрная, липкая мысль: а что, если та карандашная пометка «потеряна» означала не побег, а гибель под бомбёжкой? Что если её девочки — лишь три строчки в списке на мемориальной плите где-нибудь под Барановичами? По ночам её мучил один и тот же кошмар: она стоит у железнодорожного полотна, усыпанного маленькими, бесформенными тряпичными куклами, и не может узнать среди них своих.
Она начала понимать, что поиск — это не спринт, а марафон на истощение. И её силы были на исходе. Голодные годы в лагере давали о себе знать: кружилась голова, ныли старые раны, кашель, подхваченный ещё в Дальнем, не проходил. Она таяла на глазах, превращаясь в тень, призрак, бродящий по городу с фотографиями.
Однажды, в особенно холодный и промозглый ноябрьский день, вернувшись с работы, она не смогла встать с кровати. Лихорадка, жар, полное бессилие. Она пролежала так три дня, в полном одиночестве, в холодной комнате, сжимая в руке жестяную шкатулку. Ей казалось, что вот он, конец. Что она не дошла, не нашла, не дождалась. И в этом была горькая, страшная несправедливость. Она бормотала в бреду имена, просила прощения у Коли, у девочек. Её спас случай: соседка, принесшая получить за неё зарплату, обнаружила её горящей и привела санбригаду.
В больнице, после уколов, когда жар спал, к ней подошла пожилая врач.
— Вы, милая, на пределе. Организм истощён. Так нельзя.
— Мне нельзя болеть, — хрипло прошептала Анна. — Меня ждут.
Врач, вздохнув, покачала головой. Но перед выпиской принесла ей свёрток: кусок сала, несколько картофелин и — невероятная роскошь — банку американской тушёнки.
— Ешьте. Восстанавливайтесь. Чтобы вас дождались.
Эта нежданная доброта, первая за долгое время, сломала лёд в её душе. Она плакала, глотая тушёнку, плакала от жалости к себе, от беспомощности, от страха. А потом вытерла слёзы и сказала себе: «Нет. Ещё не всё. Пока я дышу — не всё».
Она выписалась и снова пошла на вокзал. Теперь у неё был план: если не получается через официальные инстанции, нужно искать «снизу». Она стала расспрашивать не солдат, а машинистов, проводников, рабочих восстановительных поездов — тех, кто постоянно в пути, кто видит всё. Она давала им свои последние копейки, сухари, лишь бы те запомнили приметы и расспросили коллег на других станциях. Она создавала свою, примитивную, человеческую сеть розыска.
И однажды, в начале декабря, к ней подошёл бородатый машинист в замасленной куртке.
— Вы та, что девочек ищет? Ивановы?
— Да! — Анна схватила его за рукав.
— Я на ветке Минск-Смоленск хожу. На станции Тальки недели две назад болтался с местными. Одна старуха-семафорщица рассказывала, как весной 44-го, ещё при немцах, троих девчушек-беглянок из леса выходили, а потом в их местный детдом сдали. Потом, говорит, детдом тот расформировали, детей в N-скую область перевели. Может, ваши? Старуха фамилий не помнит, но говорит, девочки друг за дружку горой, и старшая всё про город К. твердила.
Анна замерла. Тальки. Детдом расформировали. Перевели в N-скую область. Это была вторая зацепка. И она вела в ту самую область, списки детдомов которой она украла! Теперь её письма обретали смысл. Она побежала домой, вытащила свой потрёпанный список. N-ская область. Там было пять детских домов, в которые она писала. Ответа не было ни от одного. Значит, нужно ехать. Самим.
Но как? Денег на билет нет. Поезда переполнены, нужны специальные пропуска для поездок между областями. Её работа… Она понимала, что если уедет, её уволят, и она потеряет последний шанс на легальное существование и крошечный доход. Риск был огромен.
Она сидела ночью за столом, перед собой — фотография девочек, список и пропуск на работу. Она выбирала между выживанием и надеждой. Она смотрела на смеющиеся лица на фотокарточке, уже пожелтевшей по краям. И тогда она услышала внутри себя не свой голос. Это был голос Николая из той последней ночи: «Живи. Ради них. Спасай их, что бы ни было.»
Утром она пришла в порт, сдала свой пропуск и написала заявление по собственному желанию. Начальник, человек с лицом, измождённым войной не меньше её, посмотрел на неё с пониманием.
— Ищете?
— Ищу.
— Удачи вам, Анна Сергеевна. Место потом, если что… попробуем найти.
Она продала на рынке свои последние более-менее ценные вещи — тёплое пальто, оставшееся с довоенных времён, пару простыней. Вырученных денег хватило на билет до областного центра N-ской области и на несколько дней скромного существования. Она собрала маленький узелок: фотографии, списки, кружку, сухари, кусок сала от той врачихи. Она снова отправлялась в путь, как когда-то из лагеря. Но теперь это был путь, освещённый не призрачной, а осязаемой, хотя и зыбкой надеждой.
А в это самое время, на заснеженных дорогах той самой N-ской области, три фигурки, закутанные в лохмотья, двигались на восток, к городу К. Их путь лежал всего в ста километрах от того города, куда сейчас держала путь Анна. Две линии их судеб, изгибаясь и петляя, начинали сходиться в одной точке пространства и времени. Они не знали, что каждый их шаг навстречу дому теперь вёл их не в пустоту, а навстречу матери, которая, стиснув зубы, шла им навстречу, преодолевая не расстояние, а отчаяние. Между ними оставалось лишь несколько дней пути, несколько поворотов судьбы, одно чудо.
***
Областной центр N-ской области встретил Анну ледяным ветром и равнодушием большого, полуразрушенного города. Война прошлась по нему когтистой лапой: зияющие глазницы окон, груды кирпича на тротуарах, насторожённые взгляды выживших. Анна сняла угол в бараке на окраине — у старухи, потерявшей на фронте сыновей. Комнатой это назвать было нельзя: закуток за печкой, отделённый от основного пространства выцветшей занавеской. Но здесь было сухо и пахло хлебом, а не сыростью и смертью, как в лагере.
На следующее утро она начала свой крестовый поход. Её план был прост и безумен: обойти все пять детских домов из её списка. Первый, № 12, располагался в бывшей школе на другом конце города. Долгий путь пешком по скользким, нечищеным улицам отнял последние силы. У ворот её остановил сторож — сухопарый старик с винтовкой образца 1891 года.
— Кого?
— Я ищу своих дочерей. Они могли быть здесь, в 44-м.
— Нету их, — отрезал старик, даже не глядя на фотографии. — Воспитанники все на месте. Беглых не держим.
Анна настаивала, умоляла показать списки. Поднялся шум, вышел заведующий — молодой, но усталый мужчина с протезом вместо кисти руки.
— Что за беспорядок? А, вы… мать. — Он вздохнул, узнав тип. Таких, как она, было много. — Заходите.
В его кабинете пахло дезинфекцией и капустой. Он открыл толстую, потрёпанную книгу — журнал учёта воспитанников за 1943-45 годы. Анна, сердце колотясь, смотрела, как его палец скользит по строчкам. Ивановы не значились. Ни Катя, ни Лида, ни Вера. Ей показали списки детей, прибывших весной 44-го из расформированного детдома в Тальках. Там были имена, фамилии, но её девочек среди них не было.
— Видите? — заведующий закрыл книгу. — Их здесь нет. Может, они в другом учреждении. Или… — Он не договорил, но смысл был ясен. Или их документы оформили под другими фамилиями. Или их не было вовсе.
Анна вышла на улицу, и мир поплыл перед глазами. Она прислонилась к шершавой стене школы, глотая ледяной воздух. Первая неудача. Она ждала её, но от этого не было легче. Она достала из кармана крошечный кусочек сала, откусила — нужно было поддерживать силы. «Не сдаваться, — прошептала она себе. — Их здесь нет. Значит, идём дальше».
Второй детский дом, № 27, находился в пригороде, в бывшем помещичьем особняке. Добиралась туда на подножке переполненного грузовика. Здесь ситуация повторилась, но с вариацией. Заведующая, худая женщина с пучком седых волос, оказалась более сочувствующей. Она не только проверила журналы, но и позвала нескольких старых воспитательниц.
— Помните, весной 44-го к нам поступила группа из-под Смоленска? Может, среди них были три сестры, две близняшки?
Воспитательницы, перешёптываясь, качали головами. Одна, однако, прищурилась:
— Близняшки… будто бы и были. Давно. Но не из той группы. И фамилия не Иванова. Какая-то… Зорина, что ли? Да и старшая у них была, но не сестрой, а племянницей числилась. Мы тогда много детей без документов принимали, сами имена давали.
Анна насторожилась. «Без документов. Сами имена давали.» Это меняло всё! Катя была умна. Что, если она, чтобы защитить сестёр, дала им другую фамилию? Или их документы потерялись, и в детдоме их записали как придётся?
— А что с этими Зориными? Куда они делись?
— Не помню. То ли перевели, то ли… Да вы в детдом № 34 сходите, на кирпичном заводе. Туда многих из нашего приюта в конце 44-го перевели, когда наш на ремонт закрывали.
Это была ниточка. Слабая, но ниточка. Анна поблагодарила, запинаясь от волнения, и почти побежала обратно в город.
Детдом № 34 располагался в казармах бывшего кирпичного завода. Суровое, мрачное место. Анну здесь встретили с откровенной враждебностью. Директор, бывший фронтовик с жёстким взглядом, заявил:
— Никаких розысков не производим. Все данные переданы в органы опеки. Если ваших детей нет в официальных списках, значит, их здесь нет. Нечего по учреждениям шастать, мешать работе.
Он отказался показывать журналы, отказался даже разговаривать. Анна стояла под его ледяным взглядом, чувствуя, как надежда снова утекает сквозь пальцы. Отчаянная мысль родилась мгновенно. Она не стала спорить. Она поклонилась и вышла. Но не ушла. Она спряталась за груду старых кирпичей напротив ворот и стала ждать. Ждать конца рабочего дня. Ей нужен был не директор, а кто-то из низов — нянечка, повар, сторожиха. Кто-то, кто видел детей каждый день и помнил их лица.
Её терпение было вознаграждено. Часа через два из калитки вышла пожилая женщина в засаленном фартуке, с корзинкой в руках — видимо, кухонная работница. Анна подошла к ней, уже не умоляя, а быстро, деловито, сунув в руку последний кусок сала.
— Тётенька, помогите. Ищу своих девочек. Пропали в войну. Может, они здесь были? — Она показала фотографии.
Женщина испуганно оглянулась, но сало спрятала в карман.
— Ох, милая, да их тут сотни было… — Но она всё же пригляделась к фото. И замерла. — А ведь… эти двое, светленькие… будто бы и мелькали. Год назад, может. Тихие такие, всё вместе. А старшая… эта, потемнее… — Она задумалась. — Она, кажись, не с ними была. Или была, но редко их навещала. Старших ведь отдельно держали. Фамилию не припомню… Но эти двое, да… их все «сестрёнками» звали. И ушли они… как же… да, зимой, в начале года. Говорили, их в другой детдом переводят, в город К., ближе к дому. Или это они сами так говорили…
Анне показалось, что земля ушла из-под ног. В город К.! Её город! И ушли зимой, в начале 1945-го. Значит, они могли уже быть дома! Но её же там не было! Она была в лагере, потом в Москве, потом ехала… А они, возможно, уже приходили к пустой квартире!
— Куда именно в городе К.? — почти крикнула она.
— Не знаю, милая, не знаю! Их с документами отправили. Сопроводительные были. Ну, я побегу…
Женщина торопливо удалилась. Анна осталась одна, и в голове у неё стучало: Они были здесь. Их перевели в К. Они могли быть уже дома. Но дома её не было. И их не было. Что, если они пришли, не нашли её и ушли? Или их документы были на другие фамилии, и в К. их определили в другой детдом, о котором она не знает? Её поиск, казалось, сделал круг и вернулся к началу. Но это было не так. Теперь у неё были даты, были свидетельства. Они были живы год назад. И двигались в нужном направлении.
Последние два детдома из списка оказались уже расформированными, и следы терялись в архивах городского отдела образования, куда её, конечно, не пустили.
Вечером, в своём углу за печкой, Анна подвела итоги. Она не нашла дочерей. Но она собрала бесценные крупицы: они были живы весной 44-го. Они были в этой области. Их могли записать под другими фамилиями. Их переводили, и последний известный перевод был направлен в город К. зимой 44-45. Ей нужно было возвращаться. Но теперь — не с пустыми руками, а с этой информацией. Она напишет запросы уже не просто «были ли такие», а с конкретными деталями: «девочки, прибывшие весной 44-го из-под Смоленска, возможно, под фамилией Зорины или другими, две светлые близняшки 1935 г.р. и старшая сестра 1928 г.р., переведённые в январе-феврале 1945 в детские учреждения города К.»
Она чувствовала, что впервые за долгое время действует не вслепую, а как следователь, по крупицам восстанавливающий маршрут. Это придавало сил. Она решила задержаться ещё на день, чтобы обойти рынки, вокзал, расспросить торговок — вдруг кто-то помнит группу детей, отправлявшихся зимой в К.
В это самое время, в ста километрах от неё, три сестры действительно двигались по замёрзшим просёлочным дорогам в сторону города К. Их путь от N-ской области был настоящей одиссеей. Поддельные документы Кати, к её удивлению и гордости, работали. На первой же станции, куда они пришли, младший лейтенант, проверявший бумаги, лишь мельком глянул на справки, кивнул и пропустил их на товарняк, идущий на восток.
Но удача была переменчива. Их эшелон разбомбили немецкой авиацией на перегоне. Они чудом выжили, выпрыгнув из вагона ещё до взрыва. Пришлось идти пешком, обходя горящие обломки и трупы. Они шли, несмотря назад, как научились в лесу. Голод снова стал их спутником. Их «дорожный паёк» быстро закончился. Приходилось просить. В одной деревне добрая женщина накормила их похлёбкой и дала немного чёрствого хлеба в дорогу. В другой — прогнала с криком: «Пошли вон, вшивые! Самим нечего жрать!»
Их самыми страшными врагами были не холод и голод, а люди. Однажды к ним пристал пьяный демобилизованный, которому приглянулась взрослеющая Катя. Он тащил её за руку в заброшенный сарай. Лида, не раздумывая, ударила его по ноге найденной на дороге железной палкой. Вера подняла неистовый крик. Мужчина, завыв от боли и неожиданности, отпустил Катю, и они бежали, пока не скрылись в лесополосе. После этого случая они стали избегать людей ещё тщательнее, двигаясь преимущественно ночью.
Их одежда превратилась в лохмотья, обувь разваливалась. Вера снова начала кашлять — старый, лагерный кашель, отзывавшийся болью в лёгких. Они останавливались в заброшенных банях, на сеновалах, однажды просидели два дня в пустом блиндаже, пережидая снежную бурю. Разговаривали они всё меньше, экономя силы. Но их связь, их взаимопонимание стали почти телепатическими. Один взгляд, жест — и они понимали друг друга.
Катя, как заправский командир, вела их по карте, которую она нарисовала в уме, ориентируясь по названиям станций и рек. Она понимала, что они приближаются к родным местам. Воздух пахнет иначе, сосны стоят как-то знакомо. Эта узнаваемость придавала им сил.
Однажды днём, выйдя к большой дороге, они увидели указатель: «До города К. — 75 км». Они стояли и смотрели на эту надпись, не веря своим глазам. Семьдесят пять километров. Это было расстояние, которое они, истощённые, могли преодолеть за несколько дней. Они не сказали ни слова. Просто взялись за руки и пошли по обочине, не в силах скрыть лёгких, почти забытых улыбок. Они были почти дома.
В тот самый вечер, когда Анна в N-ском областном центре дописывала своё новое, детализированное заявление для органов опеки, её дочери, измученные, но несломленные, разводили крошечный костёр в старой, полуразрушенной лесной сторожке в пятидесяти километрах от родного города. Они грели над огнём замёрзшие пальцы и тихо, чтобы не плакать, пели песенку, которой их учила мама: «Тонкая рябина…». Их голоса, слабые и сиплые, сливались в ночной тишине, несясь через леса и поля к небу, как молитва. А Анна в этот момент, закончив писать, подошла к заиндевевшему окну своей конуры, прижалась лбом к холодному стеклу и прошептала в темноту: «Я иду, мои родные. Я уже близко. Ждите меня. Просто ждите». И казалось, что тихий ветер за окном донёс до неё едва уловимый отзвук детской песенки.
***
Возвращение в город К. в декабре 1945 года было для Анны возвращением в тупик. Поездка в N-скую область не привела её к дочерям, но превратила из отчаявшейся матери в целеустремлённого следователя. У неё теперь была схема, гипотеза, даты. Но на месте, в родном городе, всё это разбилось о бюрократический гранит.
Она пришла в городской отдел образования с новыми, конкретными запросами. Её выслушали вежливо, но безучастно. «Все документы по переводам воспитанников между областями в военное время находятся в архиве областного уровня. Запрос будет выполнен в течение тридцати рабочих дней». Тридцать дней. Вечность.
Она пошла в эвакопункт, который теперь превратился в отдел по реэвакуации. Там царил хаос. Вместо одной заведующей — целый штат молодых, измученных девушек, которые лихорадочно листали стопки бумаг. Одна из них, увидев фотографии и заискивающую надежду в глазах Анны, на мгновение оторвалась от работы.
— Ивановы? Подождите.
Она ушла вглубь архива и вернулась с тонкой папкой.
— У нас есть отметка о прибытии в январе 1945 года группы детей из N-ской области. Список прилагается. Ваших фамилий здесь нет. Но… — Девушка понизила голос. — Здесь есть приписка от руки: «Три воспитанницы без документов, со слов: Катя, Лида, Вера. Направлены во временный распределитель №2 (школа №17) до выяснения».
Анна чуть не выронила папку.
— Где этот распределитель? Школа №17?
— Его расформировали в мае. Детей распределили по городским детдомам. Но куда именно этих трёх… — Девушка беспомощно развела руками. — Этого в документе нет. Могли дать новые фамилии, могли записать в журнал как «беспризорные, имена со слов». Нужно искать по всем детским учреждениям города.
Круг снова замкнулся, но теперь он был уже, конкретнее. Они были здесь! В её городе! Всего несколько месяцев назад! Анна почувствовала прилив адреналина, от которого закружилась голова. Она взяла список всех семи детских домов и приёмников-распределителей города К. и начала методичный обход.
Это был ад. Ад вежливых отказов, потерянных журналов, равнодушных взглядов. В первом детдоме журнал за 1945 год «отправили наверх». Во втором — заведующая сказала, что все дети с неустановленными данными были переданы в детдом №4. В детдоме №4 Анну встретила пожилая женщина с добрым, усталым лицом — директор Мария Ивановна.
— Я помню таких девочек, — сказала она, не глядя в журнал. — Две светлые, как ангелочки, и старшая, темноволосая, вся в себя ушедшая. Пришли зимой, замёрзшие, голодные. Старшая, Катя, всё спрашивала: «Наша мама Анна Иванова не приходила? Наш дом на улице такой-то». Мы проверяли. По адресу значилась пропавшая без вести. Детей оформили как сирот. Дали временные фамилии — по названию месяца, майские, что ли… Не важно. Они здесь недолго были.
— Куда они делись? — выдохнула Анна, впиваясь в женщину взглядом.
— Они сбежали. — В голосе Марии Ивановны прозвучала смесь досады и невольного восхищения. — Через месяц. Организованно, тихо. Видно, готовились. Старшая всё о карте города расспрашивала, о расписании поездов. Мы тогда усиленно охраняли, но они как сквозь землю провалились. Нашли записку: «Мы пошли домой ждать маму». Больше мы их не видели.
Анна схватилась за спинку стула, чтобы не упасть. Сбежали. Опять. Её девочки, её упрямые, бесстрашные девочки снова ушли в неизвестность. Но теперь они ушли домой. Значит, они могли быть… они должны были…
— Когда это было? — глухо спросила она.
— В начале марта.
Март. Сейчас декабрь. Девять месяцев. Девять месяцев они могли быть в городе. Ждать. Искать её. Или… Анна не позволила себе думать «или». Она поблагодарила и почти выбежала на улицу.
Она бежала домой, не чувствуя усталости. Её мозг лихорадочно работал. Они сбежали в марте, чтобы ждать её дома. Но её не было. Она вернулась только в ноябре. Что они делали все эти месяцы? Где ночевали? Как выживали? Страшные картины лезли в голову, но она гнала их прочь. Они сильные. Они выжили в лесу, пережили детдом. Они должны были найти способ.
Она опросила всех соседей, всех старых жильцов своего двора. Кто-то качал головой, кто-то говорил: «Видел каких-то беспризорных девчонок летом, но кто их разберёт…». Одна старуха-соседка вспомнила: «В июне, кажись, трое худющих девчушек возле вашего подъезда крутились. Я думала, попрошайничать. Погнала. Больше не видела».
Отчаяние начало душить Анну с новой силой. Они были здесь, совсем рядом, а она их пропустила. Они ждали, а её не было. Теперь они могли быть где угодно: уехать из города, заболеть, попасть в милицию… Или случилось самое страшное.
Последней её надеждой стал вокзал. Она дежурила там с новой одержимостью, показывая фотографии каждому патрулю, каждому железнодорожнику. И однажды, за неделю до Нового 1946 года, пожилой начальник смены, глянув на фото, почесал затылок:
— Будто бы и мелькали такие. Не здесь, на товарной станции, за городом. Там в старых вагонах-теплушках, что под ремонтом стоят, беспризорники иногда ночуют. Пару раз видел — трое девчонок, всегда вместе. Последний раз… да, осенью, в октябре.
Товарная станция. Анна помчалась туда. Это был мир ржавых путей, разбитых вагонов и всепроникающего ветра с моря. Она обходила каждый стоящий на запасных путях состав, заглядывала в каждую тёмную дверь. В ответ — пустота, брань бомжей, ледяной сквозняк. Никого.
Наступил канун Нового года. Город понемногу пытался праздновать. Слышны были обрывки музыки, смех. Анна сидела в своей холодной, пустой комнате. Она не зажгла свет. Она сидела у окна и смотрела в темноту, где мелькали редкие огни. В руках она сжимала жестяную шкатулку. Внутри неё лежали фотографии и три тонких, седых волоса, которые она нашла на подушке после одного из своих обмороков. Волосы старухи. Её собственные. Она чувствовала, как последние силы покидают её. Поиск, который держал её на плаву, упёрся в стену. Она обошла все инстанции, опросила всех, кого могла. Девочки исчезли. Словно растворились в серой, послевоенной мгле города.
Мысль о том, чтобы жить дальше в этой тишине и пустоте, была невыносима. Обещание, данное Николаю, висело на ней тяжким, невыполнимым долгом. «Спасай их». А если не смогла? Если они погибли, пока она выживала в лагере? Тогда всё — её выживание, её борьба — было бессмысленным.
Она не заметила, как начало смеркаться. На улице повалил густой, мокрый снег, заметая следы. Анна не шевелилась. Она пересекла черту, за которой не осталось ни надежды, ни страха, только ледяное, всепоглощающее безразличие. Она была похожа на опустевшую оболочку.
И в этот самый момент, когда тьма внутри сравнялась с тьмой снаружи, раздался стук. Слабый, неуверенный, но отчётливый. Не в дверь подъезда, а прямо в её дверь. Тук-тук-тук.
Анна не отреагировала. Показалось. Или соседи. Или ветер.
Стук повторился. Настойчивее. И потом — голос. Тонкий, сиплый, простуженный, пробивающийся сквозь дерево:
— Мама?.. Мама, ты дома?..
Этот голос. Он был как удар тока. Он пронзил оцепенение, ледяную скорлупу, всё. Анна вскочила так резко, что стул с грохотом упал на пол. Она стояла, не дыша, прижав руку ко рту. Галлюцинация. Сон. Бред.
— Мама, это мы… — послышалось ещё, и к первому голосу присоединился другой, такой же слабый, и тихий плач.
Анна бросилась к двере, споткнулась, упала на колени перед самой дверью. Дрожащими, не слушающимися руками она стала откидывать щеколду, вертеть ключ. Дверь распахнулась.
На пороге, в свете тусклой лампочки на лестничной клетке, стояли три фигуры. Три призрака. Закутанные в грязные, намокшие от снега тряпки, в огромных, не по размеру, стоптанных ботинках. Лица — исхудалые, грязные, с синяками под огромными, горящими лихорадочным блеском глазами. Светлые волосы близняшек спутались в колтуны, лицо Кати стало взрослым, жёстким, но в её взгляде была та же детская мольба.
Они смотрели на неё, замершую на коленях, и она смотрела на них. Мир остановился. Звуки, время, дыхание — всё исчезло. Анна не видела грязи, лохмотьев, следов страданий. Она видела только глаза. Глаза своих дочерей. Глаза, которые она видела во сне каждый день и каждую ночь на протяжении трёх с половиной лет.
— Девочки мои… — вырвалось у неё хриплым, разбитым шёпотом, которого она сама не узнала. — Родненькие… это… вы?..
Катя первая сделала шаг вперёд, осторожно, как будто боясь разбить хрустальное видение. Она упала перед матерью на колени и обняла её за плечи, уткнувшись лицом в её шею.
— Мама… Мы ждали… Мы всё время ждали…
И тогда обрушилось всё. Лида и Вера, рыдая, повалились на них, образуя единый, дрожащий, плачущий комок на пороге. Руки, лица, слёзы, смех, прерывающиеся всхлипы — всё смешалось. Анна обнимала их всех сразу, целовала в грязные щёки, в мокрые от снега волосы, прижимала к себе, чувствуя под тряпками острые косточки плеч и рёбер. Она не могла говорить, только издавала странные, животные звуки — смех, переходящий в рыдания. Она ощущала их запах — запах холода, пота, дорожной пыли и чего-то бесконечно, до боли родного. Это не был сон. Это была плоть. Тёплая, живая, дышащая плоть её детей.
Они просидели так, может, минуту, может, час — на холодном полу в открытой двери, пока соседка сверху, спускаясь, не ахнула: «Анна Сергеевна, да что ж это? Замерзните все! Впустите детей-то!»
Анна опомнилась. Она поднялась, поднимая за собой девочек, и втащила их в комнату. Заперла дверь. Включила свет. И только теперь, при ярком свете, она увидела их по-настоящему. Вид был ужасен. Лица, обветренные, с потрескавшимися губами. Руки в ссадинах и синих от холода пятнах. Одежда — жалкие лохмотья. Но в их глазах, несмотря на изнеможение, горел огонь. Огонь, который привёл их через всю войну, через все круги ада, к этому порогу.
— Садитесь… садитесь, родные, — засуетилась Анна, и её материнские инстинкты, заглушённые годами, проснулись с невероятной силой. — Сейчас я вас… сейчас…
Она затопила печку-буржуйку, что стояла в углу. Поставила на неё ведро с водой. Раздела их дрожащими руками, как маленьких, скидывая мокрые, смердящие тряпки. Завернула в своё старое, но чистое одеяло, в простыни. Усадила на кровать. Катя позволила всё это делать, закрыв глаза, Вера тихо плакала, Лида смотрела на маму не отрываясь, будто боялась, что она исчезнет.
Анна вымыла их по очереди тёплой водой, смывая слои грязи и копоти. Обнаружила вшей — не вздрогнула, просто покрепче заварила мыло. Обнаружила на ногах у всех страшные, кровоточащие мозоли и обморожения на пальцах у Веры. У неё не было медикаментов, кроме йода и марганцовки. Она обработала всё, что могла, замотала тряпицами.
Потом накормила. Всё, что было: остатки чёрного хлеба, картофелина, сваренная в мундире, щепотка соли. Они ели молча, жадно, но сдержанно, как зверьки, боящиеся, что еду отнимут. Анна смотрела на них и чувствовала, как сердце разрывается на части от боли и счастья.
Когда первая суета утихла, и они сидели, закутанные, у печки, попивая горячую воду (чая не было), Анна взяла Катю за руку.
— Расскажите, — просто сказала она. — Всё.
И они рассказывали. По очереди, перебивая друг друга, замолкая, когда комок подступал к горлу. Побег из эшелона. Лес. Детдом. Поддельные документы. Побег из детдома. Дорога. Холод. Голод. Злые люди и добрые. Как вернулись в город К. весной и стали искать её. Как жили на товарной станции, как Катя мыла полы в столовой за миску супа, как Лида собирала уголь вдоль путей, как Вера всё болела. Как они каждый день приходили к своему дому и видели в окнах чужих людей. Как прятались от милиции. Как решили уйти из города осенью, потому что надежда таяла, но в последний момент Вера сказала: «А вдруг она уже вернулась? Давайте проверим ещё раз, в последний раз, под Новый год». И они пошли. Шли через весь город, через метель, уже почти не веря.
Анна слушала, и слёзы текли по её лицу без остановки. Она видела, как на её глазах её маленькие девочки превратились в этих невероятно сильных, израненных, но не сломленных молодых женщин. Она гладила их руки, целовала в макушки, шептала: «Простите меня… Простите, что не была с вами…»
— А папа? — тихо спросила Вера, когда истории закончились.
Анна закрыла глаза. Как сказать? Как рассказать про ту встречу у проволоки, про взгляд на прощание, про Силезию? Она выбрала правду, но смягчённую.
— Папа был в плену. Я видела его один раз… в лагере. Потом его угнали в Германию. Он… он не вернулся. Но он знал, что вы живы. Он верил.
В комнате повисла тишина. Девочки опустили головы. Они давно готовились к этому, но боль была острой и свежей.
— Он верил, что мы найдёмся, — твёрдо сказала Катя. — И мы нашлись.
Они сидели так всю ночь. Грелись у печки, говорили, плакали, снова обнимались. Анна не отпускала их от себя ни на шаг. Она боялась, что это сон, что они растворятся с рассветом. Но рассвет наступил — серый, зимний, — а они были на месте. Спали, прижавшись друг к другу на её кровати, под одним одеялом. Дышали. Жили.
Анна сидела на стуле рядом и смотрела на них. На их лица, на которых даже во сне лежала печать пережитых страданий, но также и мир, глубокий, обретённый мир. Чудо случилось. Оно не было громким и небесным. Оно было тихим, пропахшим грязью и снегом, выстраданным до последней капли. Но оно было. Оно лежало здесь, на её кровати, и дышало.
Она подошла к окну. Снег перестал. На чистом, морозном небе занимался новый день. Первый день их новой, общей жизни. Жизни после чуда. Впереди было всё: голод, холод, болезни, трудности восстановления документов, работы, учёбы. Впереди была пустота, где навсегда останется Николай. Но впереди было и это — их четверо за одним столом. Их общее дыхание в одной комнате. Нить, которую не смогла разорвать война, была не просто сохранена. Она была сплетена заново, из стали, слёз и неистребимой любви. И теперь она была крепче смерти.
***
Первые недели после встречи были похожи на выхаживание раненых птиц с перебитыми крыльями. Чудо было чудом, но за ним наступили будни, состоящие из голода, холода и последствий.
Физическое состояние девочек оказалось хуже, чем думала Анна. У всех — сильнейшее истощение, авитаминоз, у Веры — застарелый бронхит, грозивший перейти в воспаление лёгких, у Лиды — незаживающие язвы на ногах от обморожения. Анна, используя свои лагерные навыки выживания и последние деньги, добывала еду. Она меняла на рынке свои последние юбки на картошку и свиное сало, ходила в порт, где её, как бывшую сотрудницу, иногда жалели и давали банку консервов или селёдку. Она готовила скудную, но горячую пищу каждые несколько часов, заставляя дочерей есть понемногу, но часто. По ночам она вставала, чтобы проверить их дыхание, прикоснуться ко лбам — не вернулась ли горячка.
Но самыми глубокими были раны не телесные. Ночные кошмары. Катя вскрикивала во сне: «Уходи! Не трогай сестёр!». Лида скрежетала зубами и металась. Вера плакала, не просыпаясь. Они боялись резких звуков — хлопнувшей двери, гудка паровоза за окном. Даже стук в их собственную дверь заставлял их вжиматься в кровать, их глаза становились стеклянными, как у загнанных зверьков. Они привыкли за годы выживать поодиночке, и теперь им было трудно заново учиться быть семьёй. Они могли молчать целыми днями, погружённые в свои переживания, или, наоборот, вдруг набрасываться на крошечный кусок хлеба, пряча его про запас, как в дороге.
Анна понимала их без слов. Она сама прошла через это. Она не уговаривала, не требовала «взять себя в руки». Она просто была рядом. Молча сидела с ними. Гладила по голове, когда та дрожала от немых слёз. Говорила тихо о простом: «Смотри, снег на окне какой узорный. Помнишь, Катюша, мы с тобой такие из бумаги вырезали?» Она возвращала их в прошлое, в то безопасное, довоенное прошлое, по крупицам восстанавливая мост к нормальной жизни.
Постепенно, очень медленно, лёд стал таять. Первой оттаяла Лида. Её бунтарский дух, который вёл их через леса, стал проявляться в мирной жизни. Она требовала еды не из жалости, а «потому что надо силы набираться». Она первая решительно заявила: «Надо идти в школу. Я уже два года не училась». Это была не жажда знаний, а инстинкт: чтобы выжить дальше, нужно встраиваться в систему.
Катя, всегда бывшая опорой, теперь внутренне сломалась, позволив себе наконец быть слабой. Она могла часами просто сидеть у окна и смотреть на улицу, обняв колени. Ответственность, которую она носила все эти годы, была с неё снята, и под ней оказалась растерянная, уставшая девушка, которая забыла, что такое быть ребёнком. Анна нашла для неё работу — не в школе сразу, а помощницей в библиотеке, среди тишины и книг, где не нужно было ни с кем много говорить.
Вера, самая хрупкая, цеплялась за мать буквально физически. Она ходила за ней по пятам, боялась оставаться одна даже в комнате. Она начала рисовать. На обороте старых квитанций, углём из печки, она выводила странные, пугающие картинки: железнодорожные вагоны, высокие заборы, лесные чащи. Потом эти сюжеты стали уступать место другим: их комната, стол с хлебом, лицо матери. Арт-терапия, о которой никто тогда не знал, помогала ей выпускать наружу страх.
Были и бюрократические сражения. Анна пошла в милицию, в органы опеки, чтобы восстановить документы. Ей не верили. Три девочки, объявившиеся из небытия? Это могла быть афёра. Пришлось вызывать свидетелей — ту самую Марию Ивановну из детдома, соседку, которая видела их в июне. Устраивали допросы с пристрастием для Кати, проверяя, помнит ли она довоенные детали дома, имена учителей. Катя выдержала всё. Документы восстановили. Им выдали продовольственные карточки. Это была победа.
Однажды вечером, когда они уже могли говорить о чём-то, кроме еды и болезней, Лида спросила:
— Мама, а что было с тобой? В лагере?
Анна замолчала. Она не хотела пугать их. Но она увидела в их глазах не детский ужас, а взрослое понимание. Они сами видели ад. Они имели право знать.
Она рассказала. Без прикрас, но и без излишней жестокости. Про лесоповал. Про баланду. Про ту самую, последнюю встречу с отцом. Она говорила, а они слушали, не перебивая, держась за руки. Когда она закончила, в комнате повисла тишина.
— Значит, он… знал, что мы можем выжить, — тихо сказала Катя. — Он видел тебя, и ты была сильной. И он понял, что мы тоже должны быть сильными.
Этот детский, прямой вывод стал для Анны откровением. Она смотрела на дочь и понимала, что та права. В тот миг у проволоки они обменялись не только взглядом прощания, но и клятвой: жить. Ради них.
Весна 1946 года пришла в город К. робко, но неотвратимо. С крыш закапало, на проталинах у заборов показалась первая жухлая трава. В их жизни тоже наступала своя весна.
Анна устроилась на полную ставку в архив — теперь ей нужно было кормить троих. Катя, окрепнув, пошла в вечернюю школу, чтобы нагнать упущенное. Лиду, к её негодованию, определили во второй класс — её знаний не хватало даже для четвёртого. Но её упрямство снова сыграло ей на руку: она грызла гранит науки с такой яростью, что к концу года догнала сверстников. Вера пошла в обычный первый класс — она стеснялась своего возраста, но учительница, фронтовичка, сама прошедшая через многое, окружила её тихой заботой.
Они начали обустраивать быт. Из старого сундука Анна достала уцелевшие шторы, выстирала их, и комната стала уютнее. На скудную премию Анны купили краску и выкрасили подоконник в синий цвет — яркое пятно в сером мире. Катя принесла с работы несколько списанных книг. Они читали их вслух по вечерам — сначала школьный учебник, потом томик Пушкина, найденный в портовой подсобке. Чтение стало их общим ритуалом, возвращавшим им чувство нормальности.
Однажды в воскресенье они все вместе пошли к морю. Впервые. Шли медленно, потому что Вера быстро уставала. Берег был ещё пустынным, холодным, усеянным обломками военных укреплений. Но море было тем же — бескрайним, дышащим, свободным. Они стояли и молча смотрели на горизонт. Потом Лида неожиданно подбежала к воде и громко, изо всех сил крикнула: «А-а-а-а!». Крик нёсся над волнами, вбирая в себя всё: и страх эшелонов, и голод в лесу, и боль разлуки. Катя и Вера сначала испугались, а потом, посмотрев на мать, тоже сделали шаг вперёд. И три голоса, сплетаясь в один, выкрикивали в весенний ветер свою боль, выпуская её в бескрайнее пространство.
Анна не кричала. Она смотрела на них — своих дочерей, стоящих к морю спиной, их профили, озарённые холодным солнцем. Они были живы. Они были вместе. И этот простой, невероятный факт перевешивал все ужасы прошлого.
Вернувшись домой, они нашли в почтовом ящике официальный конверт. Ответ из управления кадров порта. Рассмотрев заявление Анны Сергеевны Ивановой и принимая во внимание её тяжёлое положение как матери троих детей-сирот войны (так теперь официально назывались её дочери), администрация выделяет ей в порядке исключения и вне очереди небольшую, отдельную двухкомнатную квартиру в новом, строящемся бараке на окраине.
Это была не победа. Это была передышка. Шанс.
В день переезда, уже в мае, когда город начал по-настоящему зеленеть, они последний раз собрали свои жалкие пожитки в старой комнате. Взявшись за руки, они на минуту застыли на пороге.
— Прощай, наша тюрьма, — шепнула Лида, глядя на голые стены.
— Прощай, наше убежище, — поправила её Катя.
— Спасибо, что дождались нас, — добавила Вера, глядя на мать.
Они вышли, закрыв дверь. Спустились по лестнице, которую когда-то топтали сапоги гестаповцев. Вышли во двор, где цвёл старенький, полузасохший ещё до войны каштан. И вдруг Катя остановилась.
— Смотрите.
На одной из его сломанных веток, совсем низко, на уровне человеческого роста, набухла и лопнула липкая, зелёная почка. Из неё, преодолевая сопротивление старой коры, пробивался крошечный, ярко-салатовый листок. Он был таким хрупким, что, казалось, его сдует первый же ветер. Но он был. Он жил.
Они стояли и смотрели на этот листок — Анна и три её девочки, три судьбы, трижды перемолотые войной и трижды выстоявшие. Они видели в нём себя. Изломанные, израненные, но пробивающиеся к свету. К жизни.
Анна обняла за плечи Катю и Веру, Лида прижалась к ней с другой стороны.
— Пойдёмте, — тихо сказала Анна. — Домой.
Они пошли по весенней улице, к своему новому, неизвестному будущему. У них не было почти ничего. Не было вещей, не было отца, не было лёгкого, беззаботного детства. Но у них было главное — они были вместе. Они вынесли друг друга из ада на своих плечах. Они нашли друг друга сквозь время и смерть. И эта связь, скреплённая страданием и выстраданным чудом, была прочнее стали, долговечнее памяти и сильнее самой войны.
Их история не заканчивалась. Она просто начиналась заново. С первого листка на мёртвом с виду дереве. С первого шага по тающему весеннему снегу. С тихого слова «Пойдёмте», сказанного тем, кто навсегда перестал быть просто матерью, дочерьми, семьёй. Они стали легендой. Не громкой, не известной никому, кроме них. Но легендой, которая теплилась в их общей комнате, в их общих взглядах, в их молчаливом обещании никогда, никогда больше не отпускать руки друг друга. Война отступила. Жизнь — продолжалась.
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: