Найти в Дзене
Валерий Коробов

Нить - Глава 1

Октябрь 1942 года в приморском городе К. пах ледяной солью, гарью и страхом. Каждый стук в дверь отдавался в сердце Анны ледяным ударом. А у неё было трое дочерей. Три спящие девочки, три причины цепляться за жизнь, когда за окном шагали чужие сапоги. И вот в эту ночь скрежет в замке был не похож на стук патруля. Это был звук, от которого сердце сначала замерло, а потом забилось с такой силой, что перекрыло дыхание. В чёрную щель открывшейся двери вписалась знакомая, измождённая тень. «Аннушка?» — донёсся шёпот, которого она ждала и боялась больше всего на свете. Октябрь 1942 года в приморском городе К. пах ледяной солью, гарью и страхом. Воздух, некогда напоенный ароматом цветущих каштанов и свежего бриза, теперь был тяжёл и гнил. Анна стояла у окна, завешенного старой, выцветшей наволочкой вместо шторы, и вслушивалась в ночную тишину, разрываемую лишь далёкими, чужими голосами и тяжёлыми шагами патруля по мостовой. В груди у неё колотилось, как пойманная птица. Второй год оккупации.

Октябрь 1942 года в приморском городе К. пах ледяной солью, гарью и страхом. Каждый стук в дверь отдавался в сердце Анны ледяным ударом. А у неё было трое дочерей. Три спящие девочки, три причины цепляться за жизнь, когда за окном шагали чужие сапоги. И вот в эту ночь скрежет в замке был не похож на стук патруля. Это был звук, от которого сердце сначала замерло, а потом забилось с такой силой, что перекрыло дыхание. В чёрную щель открывшейся двери вписалась знакомая, измождённая тень. «Аннушка?» — донёсся шёпот, которого она ждала и боялась больше всего на свете.

Октябрь 1942 года в приморском городе К. пах ледяной солью, гарью и страхом. Воздух, некогда напоенный ароматом цветущих каштанов и свежего бриза, теперь был тяжёл и гнил. Анна стояла у окна, завешенного старой, выцветшей наволочкой вместо шторы, и вслушивалась в ночную тишину, разрываемую лишь далёкими, чужими голосами и тяжёлыми шагами патруля по мостовой. В груди у неё колотилось, как пойманная птица. Второй год оккупации. Город, некогда шумный и родной, превратился в тюрьму с открытыми воротами в ад.

Она обернулась, окинув взглядом единственную комнату, ставшую их вселенной. В углу, на широкой кровати, под одним одеялом спали три её дочери. Одиннадцатилетняя Катя, уже почти девушка, с тёмными кругами под глазами от недетской усталости, прижимала к себе с двух сторон младших — семилетних близняшек Лиду и Веру. Их светлые, почти белые волосы спутались на одной подушке, ресницы, влажные от недавних слёз, трепетали. Вера во сне всхлипывала, зовя маму. Лида, более сдержанная, даже во сне поджимала губы, будто готовясь к бою.

«Убежать, — лихорадочно думала Анна, перебирая в уме невыполнимые планы. — Уйти вглубь страны. Пешком, по лесам, через линию фронта. С голодными детьми. Безумие». Но оставаться здесь было ещё большим безумием. Вчера соседку, медсестру Тамару, увели гестаповцы. Позавчера прямо на улице расстреляли старого учителя истории за то, что у него нашли дореволюционный учебник. Каждый стук в дверь отдавался в сердце ледяным ударом. А у неё трое. Три девочки, три жизни, три причины держаться из последних сил.

Внезапный, осторожный скрежет в дверном замке заставил её вздрогнуть и обернуться к выходу. Не стук, а именно скрежет — будто кто-то пытался осторожно, почти невесомо вставить ключ. Сердце Анны замерло, потом забилось с такой силой, что в ушах загудел шум. Она инстинктивно шагнула к спящим детям, как наседка, готовясь прикрыть их собой. Дверь приоткрылась беззвучно, на чёрную щель ночи легла ещё более чёрная тень.

— Аннушка? — донёсся из темноты шёпот, хриплый, оборванный, но до боли знакомый.

Анна не поверила ушам. Голос рассудка кричал, что это ловушка, что её проверяют. Но ноги сами понесли её вперёд. В проём вписался высокий, исхудавший мужчина в рваной, грязной шинели без знаков различия. Лицо, обросшее тёмной щетиной, иссечённое свежими царапинами и синяками, было почти неузнаваемым. Но глаза… Серые, глубокие, усталые до самого дна — это были глаза её Николая.

Он шагнул в комнату, захлопнул за собой дверь и прислонился к ней спиной, будто не в силах держаться на ногах. От него пахло сырой землёй, дымом, потом и кровью.

— Коля… Господи… Живой? — Анна впилась в него взглядом, руки сами потянулись к лицу, но не решались прикоснуться, как к миражу.

— Живой, — он выдохнул слово, и оно прозвучало как приговор. — Чудом. Рота полегла под Мелитополем. Я… меня контузило, засыпало в воронке. Очнулся ночью, выбрался. Шёл лесами, болотами… Месяц шёл.

Он говорил прерывисто, глотая воздух. Анна молча схватила его ледяную руку, прижала к своему лицу. Она чувствовала каждый сустав, каждую царапину.

— Ты не можешь здесь оставаться! — прошептала она, очнувшись. — Нас проверяют, соседи… Фомичева напротив, она…

— Я не остаюсь, — перебил он её, и в его голосе прозвучала сталь, которой она никогда раньше не слышала. — Я на минуту. Проститься. Мне нужно в леса, к партизанам. Знаю, где их отряд. Через час ухожу.

«Проститься». Это слово прозвучало как нож под рёбра. Анна замотала головой, не желая понимать.

— Мы с тобой. Девочки… Мы уйдём. Все вместе.

— С тремя детьми через всю оккупированную территорию? Ты с ума сошла! — в его шёпоте прорвалась отчаянная злость. — Меня ищут. Моё фото у каждого патруля. Если найдут у тебя — расстреляют всех. Сразу. Вас я и так уже обрёк одним своим приходом.

Он посмотрел на кровать, и взгляд его растаял, стал беззащитным. Осторожно, стараясь не скрипеть сапогами, подошёл к спящим. Долго смотрел на них, будто впитывая в память каждую черточку. Потом наклонился и поочерёдно, с бесконечной нежностью, прикоснулся губами ко лбам дочерей. Катя вздрогнула, открыла глаза. Увидев отца, замерла, широко раскрыв глаза, полные ужаса и счастья. Он приложил палец к губам.

— Папочка? — выдохнула она.

— Молчи, рыбка. Спи. Запомни меня.

Вера и Лида проснулись от шёпота. На секунду воцарилась тишина, а затем их тонкие голоса слились в едином порыве: «Папа!». Они бросились к нему, цепляясь маленькими ручонками за грязную шинель. Николай прижал их к себе, закрыв глаза. Его плечи содрогнулись один раз, судорожно. Анна видела, как по его грязной щеке скатилась и пропала в щетине единственная, чёрная от грязи слеза.

— Я вернусь, — сказал он глухо, обращаясь ко всем сразу. — Обязательно вернусь. А вы… будьте умницами. Слушайтесь маму. Ничего не болтайте. Ни слова о том, что видели меня. Забудьте. Поняли?

Девочки кивали, рыдая без звука, уткнувшись лицами в него. Он оторвал их от себя, будто отрывал кусок собственного сердца, и встал.

— Николай, — Анна схватила его за рукав. — Хоть поешь. Хлеба кусочек…

— Некогда. — Он отвернулся, подошёл к двери. Потом резко обернулся, схватил её в охапку, прижал так сильно, что хрустнули кости. Его губы обожгли её лоб, виски, губы — коротко, стремительно, навсегда. — Живи. Ради них. Спасай их, что бы ни было. Прощай.

Он открыл дверь и растворился в ночи так же бесшумно, как и появился. Анна застыла на пороге, впуская в комнату ледяную морскую влагу. В ушах стоял шум, и лишь в груди горело то место, к которому он только что прижимался.

Она закрыла дверь, повернулась к детям. Три пары глаз, полных слёз и немого вопроса, смотрели на неё.

— Мама, папа ушёл на войну? — спросила Вера, всхлипывая.

— Да, рыбка. На войну, — тихо ответила Анна. Она подошла, уложила их снова, накрыла одеялом. — Теперь спите. И помните, что папу мы сегодня не видели. Он нам только снился. Хороший сон. Запомнили?

Девочки кивнули. Анна погасила коптилку. В темноте она села на стул у окна, вглядываясь в мрак, где только что исчез её муж. Время текло тягуче, как смола. Она слушала каждый шорох. Через час, через два — тишина. Может, пронесло. Может…

Неожиданно под окном чётко, гулко цокнул подкованный сапог. Потом ещё один. И не один, а несколько. Шаги приближались к их подъезду. Анна вскочила, прижала ладонь ко рту, чтобы не закричать. Внутри всё оборвалось и упало в ледяную бездну.

Где-то снизу громко, нагло забарабанили кулаком в дверь. Раздался грубый, ломаный голос:

Aufmachen! Polizei!

Это был уже не просто стук. Это был приговор. И Анна знала, что вынесен он был не в эту секунду. Кто-то уже видел. Кто-то уже донёс. Фомичева напротив? Или просто шорох за стеной? Теперь это не имело значения. Она бросилась к детям, которые уже сидели на кровати, испуганно прижимаясь друг к другу.

— Дети мои… — только и успела прошептать она, прежде чем дверь их комнаты с грохотом выломилась из косяка.

***

Тот рассвет в комендатуре был серым, липким и бесконечно долгим. Анну с дочерьми загнали в подвал, пахнущий плесенью, мочой и страхом. Катя, обняв сестёр, смотрела в пол, её детское лицо стало каменной маской. Близняшки, рыдавшие всю дорогу, теперь лишь тихо всхлипывали, прижавшись к матери. Анна гладила их по головам, шептала бессвязные слова утешения, но её мысли метались, как затравленный зверь. «За что? За ночной визит? Увидели? Или старый донос? Или просто так?» Каждая минута ожидания была пыткой.

Наконец их вывели. В кабинете за грубым столом сидел не немец, а местный полицай в новенькой форме, щёгольски выбритый, с холодными, пустыми глазами. Рядом, куря папиросу, наблюдал немецкий фельдфебель. Полицай перебирал бумаги.

— Иванова Анна Сергеевна?
— Да.
— Муж, Иванов Николай Петрович, красноармеец, пропал без вести под Мелитополем?
— Да… Пропал.
— А вот свидетельские показания, гражданка, говорят об обратном. Что в ночь на седьмое октября к вам на квартиру тайком проник мужчина, похожий по приметам на вашего мужа. Вы укрывали врага рейха.

Сердце Анны упало в ледяную пустоту. Голос полицая был ровным, будто он читал прайс на овощи. Она знала этого человека — бывший завхоз их домоуправления, Семён Игнатьевич. Любил выпить, вечно был в долгах. Теперь смотрел на неё с самодовольной непробиваемостью.

— Это ложь. Ко мне никто не приходил, — тихо, но чётко сказала Анна. Внутри всё дрожало, но голос не должен был дрогнуть. Хотя бы ради девочек.
— Девочки, — полицай перевёл взгляд на детей. — К вам папа ночью приходил?

Анна застыла. Время остановилось. Она чувствовала, как напряглись Катя, Лида и Вера. В подвале она умоляла их, клялась, что надо молчать, что иначе папу убьют. Но они дети. Их могут запугать, разжалобить…

— Папа на войне, — неожиданно твёрдо сказала Катя, не поднимая глаз. — Он нам снится. Мы его во сне видели.

Лида, глядя куда-то в сторону, кивнула. Вера, дрожа, прошептала: «Во сне…»

Полицай усмехнулся.
— Ну что ж. Детишки обучены. Но свидетели есть. И факт укрывательства налицо. Решением военного коменданта вы, Иванова, как член семьи изменника, подлежите отправке в фильтрационный лагерь для проверки. А дети… — Он переглянулся с фельдфебелем, что-то пробурчавшим по-немецки. — Дети, как беспризорные и социально опасные, будут направлены в детский распределитель для дальнейшей отправки на полезные работы в рейх.

Мир разломился пополам с оглушительным треском. «В рейх». Эти слова, сказанные таким равнодушным тоном, ударили Анну с такой силой, что её вырвало прямо на грязный пол. Она, давясь, пыталась кричать, но из горла вырывался лишь хрип.

— Нет! Нет, вы не можете! Они маленькие! Они мои! — Она бросилась вперёд, к столу, но немецкий солдат грубо отшвырнул её назад. Девочки заголосили.

Фельдфебель что-то коротко сказал. Солдаты схватили Анну за руки. Другие потянулись к детям.

— Мама! Ма-а-ма! — Пронзительный, раздирающий душу крик Веры пронёсся по кабинету. Лида молча вырывалась, кусаясь. Катя, бледная как смерть, прижимала к себе сестёр, пытаясь стать для них щитом.

— Отстаньте от них! Я всё скажу! Признаюсь! Муж приходил! — вопила Анна, теряя последние остатки разума. — Забирайте меня, делайте что хотите, только оставьте детей!

Но механизм был запущен. Решение было оформлено на бумаге. Человеческое горе здесь ничего не весило. Детей, плачущих, вырывающихся, оторвали от неё и быстро увели в другую дверь. Их крики удалялись, сливаясь в один протяжный, невыносимый вой. Анна билась в истерике, пока ей не вкололи что-то острое в шею. Сознание поплыло, мир сузился до щелевидного туннеля, в конце которого мелькнули три испуганных, заплаканных личика… и погасло.

Очнулась она уже в товарном вагоне. Набитом такими же, как она, женщинами. Стоял смрад, стоны, тихий плач. Вагон трясло на стыках рельсов. Куда? В посёлок Дальний. Фильтрационный лагерь. Эти слова теперь были её приговором и её единственной целью. Потому что там была хоть крошечная, призрачная надежда. Надежда выжить. Надежда узнать, куда увезли детей. Надежда когда-нибудь найти.

Всю дорогу, в полубреду, она повторяла про себя имена, как мантру: Катя, Лида, Вера. Катя, Лида, Вера. Она мысленно вглядывалась в их лица, вспоминала смех Веры, упрямый взгляд Лиды, серьёзные глаза Кати. Любовь и отчаяние сплелись в тугой, колючий клубок в груди. Она обещала Николаю спасти их. И она спасёт. Обязательно. Для этого нужно было сделать невозможное — выжить в аду.

Тем временем другой эшелон, смердящий навозом, отчаянием и детским потом, увозил на Запад своё живое имущество. Вагон, предназначенный для двадцати голов скота, теперь вёз более полусотни детей разных возрастов. Воздух был густым и неподвижным. Катя, Лида и Вера сидели, прижавшись друг к другу, в углу, на колючей соломе. Шок первых дней сменился тупой покорностью. Они почти не плакали. Лида, сжав кулачки, смотрела куда-то в пространство перед собой. Вера тихонько нюхала, прижимая к лицу тряпичную куклу, которую чудом не отобрали. Катя, самая старшая, взяла на себя роль матери. Она делила скудный паёк — баланду из брюквы и чёрный, липкий хлеб, следила, чтобы сёстры пили воду из общего ведра, утешала их.

— Мама нас найдёт, — шептала она им ночью, когда вагон погружался в кромешную тьму, нарушаемую лишь стуком колёс. — Она обещала. И папа придёт. Он партизан. Он сильный. Он всех этих… он победит.

Но сама она в это почти не верила. Она видела мир взрослых, полный жестокости и равнодушия. Она видела, как по дороге в комендатуру соседка Фомичева быстро отвернулась и зашла в подъезд. Она понимала, что их увезли очень далеко. Но эта вера была нужна младшим. И она стала её последней опорой.

Однажды ночью, когда эшелон с грохотом проходил через какой-то лесной массив, Лида, дремавшая у Кати на плече, вдруг открыла глаза и прошептала так, чтобы слышала только сестра:
— Кать, я не хочу в Германию.
— Никто не хочет, — устало ответила Катя.
— Нет. Я не поеду, — в голосе семилетней Лиды прозвучала недетская решимость. — Помнишь, папа говорил, как он из окружения выбирался? По лесам, ночами. Мы тоже можем.
— Ты с ума сошла! Мы в движущемся поезде! Нас окружённых полон вагон!
— На следующей остановке, — не отступала Лида. Её глаза в полутьме горели странным, фанатичным огнём. — Я смотрела в щель. Они иногда открывают двери, чтобы выбросить умерших или дать воду. Мы маленькие. Мы можем выскользнуть. Спрятаться в темноте.
— А Вера? Она не выдержит, испугается…
— Выдержит, — тихо сказала Вера, которую они считали спящей. Она открыла большие, полные страха, но уже не беспомощные глаза. — Я с вами. Я не хочу, чтобы нас разлучали.

Катя смотрела на сестёр. Безумие. Верная гибель. Но что ждало их в Германии? Рабство, голод, смерть вдали от дома. А здесь — лес, ночь, опасность. И крошечный шанс. Шанс не уехать ещё дальше от мамы. Она сжала их руки в своих, тонких и уже сильных.
— Хорошо, — выдохнула она. — Договорились. Ждём остановки. Ищем момент.

Судьба, казалось, услышала их отчаянную решимость. Через два дня эшелон встал на запасном пути в глухом лесу, чтобы пропустить состав с техникой. Немцы, лениво переругиваясь, открыли двери их вагона, чтобы выбросить тело умершей от тифа девочки и раздать воду. В суматохе, под покровом быстро спускающихся сумерек, три маленькие тени, прижимаясь к грязным бокам вагонов, бесшумно проскользнули в сторону леса и растворились в густых зарослях папоротника и молодого ельника. Первый, отчаянный шаг к дому был сделан. Их путь, полный голода, холода и смертельных опасностей, только начинался. А впереди, в тёмном, холодном вагоне, увозившем Анну на Восток, таяла последняя какая-никакая надежда. Дерево семьи было расколото войной на три части, и каждая из них теперь боролась за жизнь в одиночку. Но незримая, крепчайшая нить — нить любви и памяти — продолжала связывать их, растянутая на сотни километров, но не разорванная. Пока ещё не разорванная.

***

Посёлок Дальний оказался не точкой на карте, а состоянием души. Вечная, вязкая грязь, смешанная с пеплом и человеческими отходами, чадящие печные трубы низких бараков, протяжный вой ветра в колючей проволоке, натянутой между гнилыми столбами. И главное — запах. Запах голода, болезней и безнадёги, въедающийся в кожу, в волосы, в самое нутро.

Лагерь № 17/Б был фильтрационным. Сюда свозили семьи «пособников бандитов» (так оккупанты называли партизан), сомнительных с точки зрения новой власти, а также тех, кого можно было использовать как расходный материал на лесозаготовках. Анну определили в женский барак № 5. Двести женщин на нарах в три яруса. Тёплая смерть снизу, где кишили паразиты, и ледяная — сверху, где гуляли сквозняки. Её новым миром стало пространство в полтора человеческих тела шириной.

Выживание здесь было не инстинктом, а тяжёлой, ежедневной работой. Работой без права на ошибку. Утро начиналось с поверки под свист и брань охранников-полицаев. Потом — баланда из гнилой картошки-ледянки, больше похожая на мутную воду. Потом — разнарядка на работы. Анну, как ещё крепкую, гнали на лесоповал.

Это был каторжный труд. Хрупкая пила «Дружба-2» на двоих. Бесконечные, мёрзлые стволы сосен. Руки, изодранные в кровь, не сгибающиеся от холода пальцы. Ноги, тонущие в снежной каше. Надзиратель с плёткой, подгоняющий: «Шустрее, шлю*и! Рейху лес нужен!». Падаешь от изнеможения — получишь удар прикладом. Замерзаешь — получишь ещё. Смерть была обыденностью. Кто-то не выдержал сердцем, кого-то придавило деревом, кто-то просто лёг в снег и больше не поднялся. Труп утром выволакивали за проволоку и бросали в общую яму.

Но Анна не сломалась. В ней горел костер, который не могли затушить ни холод, ни голод, ни унижения. Этот костёр складывался из трёх имён. Она научилась отключаться от боли, от страха, от ужаса происходящего. Она превратилась в машину: есть, чтобы было силы работать. Работать, чтобы получить пайку. Спать, чтобы набраться сил на завтра. И всё время — думать о них. Она представляла, как гладит их волосы, как проверяет у Кати уроки, как шьёт платьица близняшкам. Эти мысленные картины были её настоящей реальностью, её кислородом.

Однажды вечером, возвращаясь с лесоповала, она уловила сквозь общий гул барака обрывок разговора двух новых узниц, прибывших с запада.
— …а детей-то погрузили в эшелон и на Брест. Говорят, там распределительный лагерь, а потом — в Германию, в семьи или на фабрики…
— Мою Машеньку увели… восемь лет всего…

Анна замерла, сердце колотясь так, будто хотело вырваться из груди. На Брест. Распределительный лагерь. Эти слова стали для неё координатами в бездне. Теперь у неё была не просто абстрактная «Германия», а точка на карте. Призрачная, недостижимая, но точка. Она начала выискивать любую информацию, прислушиваясь к разговорам, рискуя спросить у более осведомлённых. Она узнала название того самого распределителя. Это знание стало её тайным оружием.

А потом случилось то, что окончательно перемололо её душу в труху, но и закалило её решимость, как сталь.

Это было на общих работах — разгрузке угля у лагерных ворот. Морозным утром за проволоку въехал крытый грузовик с опознавательными знаками полевой жандармерии. Из кузова, подгоняя прикладами, выгрузили группу измождённых, оборванных людей в лохмотьях советской формы. Пленных. Их вели в карантинную зону, и путь пролегал мимо работающих женщин.

Анна, согнувшись под тяжестью корыта с углём, машинально подняла взгляд. И увидела его.

Это был Николай. Но в этом человеке, с трудом переставлявшем ноги, с впалыми, покрытыми грязными болячками щеками, с пустым, ушедшим в себя взглядом, почти невозможно было узнать её мужа. Почти. Но она узнала. Узнала по шраму над бровью, полученному ещё в мирное время. Узнала по тому, как он, шатаясь, попытался поправить на себе тряпье, — этот жест, нервный, быстрый, был его.

Они встретились глазами на секунду. Всего на одну, разрывающую душу секунду. В его пустых глазах что-то вспыхнуло — ужас, стыд, безграничная боль. Он узнал её. Увидел её лагерную робу, осунувшееся, почерневшее от угольной пыли лицо. Его губы дрогнули, он сделал движение, как будто хотел крикнуть или шагнуть к ней. Но идущий сзади конвоир грубо толкнул его прикладом в спину, Николай споткнулся и упал лицом в грязь.

Анна вскрикнула, не своим голосом, и бросилась к проволоке. Её схватили, оттащили. Она рвалась, кричала его имя, не видя и не слыша ничего вокруг. Охранник ударил её по лицу, и она рухнула на колени, давясь слезами и криком.

Николая подняли и потащили дальше. Он обернулся один раз. Их взгляды встретились снова — через грязь, через колючую проволоку, через всю немыслимую бездну их сломанных жизней. В его взгляде не было уже ни надежды, ни отчаяния. Только прощание. Безмолвное, навсегда. Он медленно, еле заметно покачал головой: нет, не надо, живи. И отвернулся.

Больше она его не видела. На следующее утро её отрядили на другой участок. А через несколько дней по лагерю прошёл шёпот: группу пленных, в том числе и «новеньких», отправили вглубь рейха, в рабочий лагерь в Силезии. Шансы выжить там оценивали как один к ста.

Эта встреча убила в Анне последние иллюзии. Она не плакала. Слёзы кончились. Внутри осталась только холодная, ясная, хищная решимость. Николай погиб для неё в тот момент. Теперь остались только они. Девочки. Она должна дожить. До Победы. До освобождения. До той минуты, когда сможешь встать и пойти на Запад, искать тот самый распределитель под Брестом. Она превратилась в тень, в призрак, движимый одной волей. Она экономила каждую калорию, каждое движение. Она научилась прятать крохи хлеба, выменивать их на более питательную пищу или на информацию. Она подружилась с лагерной фельдшерицей, такой же узницей, и та потихоньку прикрывала её на поверках, когда Анна была на грани срыва. Она выживала. Потому что была кому-то нужна. Потому что три маленьких сердца, где бы они ни были, бились в унисон с её собственным.

В это же самое время, в сотнях километров к западу, три маленьких сердца бились учащённо, пробиваясь сквозь чащу и страх. После побега из эшелона Катя, Лида и Вера шли на восток, ориентируясь по мху на деревьях и по солнцу, как когда-то учил их отец в мирные дни на прогулках в лесу. Они ели замёрзшие ягоды, кору, однажды Кате удалось поймать и задушить больную птицу — они съели её сырой. Ночевали, зарывшись в кучу листвы под вывороченными корнями деревьев, прижавшись друг к другу, чтобы не замёрзнуть.

Они избегали дорог и деревень. Однажды, уже обессиленные, они всё же вышли к одинокой лесной избушке. Из трубы шёл дым. Голод и холод пересилили страх. Они постучали. Дверь открыла пожилая женщина с испуганным лицом. Увидев трёх оборванных, голодных детей, она ахнула, быстрее огляделась и втащила их внутрь. Накормила тёплой картошкой, дала старый тулуп, чтобы согреться. А ночью Катя проснулась от шёпота за стеной. Женщина разговаривала с мужем:
— …три головы! Немцы за укрывательство беглых — расстрел! А может, они заразные? В лес их, Семён, на утро. Или в комендатуру доложим, может, даже премию дадут…

Катя, не дыша, разбудила сестёр. Они выскользнули в окно и снова растворились в ночном лесу. Этот урок они усвоили навсегда: доверять нельзя никому. Их миром стал лес, их семьёй — только они трое.

Зима 1942-43 была для них жестоким испытанием. Вера тяжело заболела. У неё начался жар, бред, она не могла идти. Катя и Лида, плача от бессилия, сделали из ветвей волокушу и тащили сестру. Они нашли брошенную лисью нору, расширили её и устроились там. Катя ходила на «охоту» — искала хоть какую-то пищу, Лида оставалась с Верой, выпаивая её растопленным снегом. Чудом, детский организм выдержал. Вера поправилась, но стала ещё тише и задумчивее.

Однажды, перебираясь через замёрзшую речку, Лида провалилась под лёд. Катя, не раздумывая, прыгнула за ней, в ледяную воду, и вытолкнула сестру на крепкий край. Сама выбралась с трудом. Их одежда мгновенно покрылась ледяной коркой. Они чудом добрели до лесной стога сена, вырыли в нём нору, скинули одежду и грелись, прижавшись друг к другу, своим детским дыханием. Наутро одежда была ещё мокрой, но они шли дальше, обмотавшись мешковиной, найденной у стога.

Они стали маленькими дикими зверьками. Грязными, оборванными, но невероятно живучими. Их волосы спутались, в одежде завелись вши, но глаза — глаза оставались ясными и полными упрямой решимости. Они говорили о маме каждый день. Представляли, как она вернётся домой, в их комнату, и найдёт их там. Эта картина грела их лучше любого костра.

Они даже не подозревали, что в этот самый момент их мать, стиснув зубы до скрежета, тащила на плечах очередное бревно в аду под названием «Дальний», мысленно повторяя, как молитву: «Держись, Катя. Держись, Лида. Держись, Вера. Мама идёт. Мама обязательно найдёт». И где-то в пространстве, натянутая до предела, та самая незримая нить любви вибрировала, передавая эту немую клятву от сердца к сердцу, через леса, поля, колючую проволоку и всю бескрайнюю, окровавленную войной землю.

***

Лагерная зима 1943-44 гг. была самой долгой в жизни Анны. Смерть Николая, которую она приняла в тот день у проволоки, не стала для неё концом, а превратилась в тяжёлый, холодный камень на дне души. Она носила его в себе, и этот груз не давал ей потонуть в апатии. Теперь она была одна в своём стремлении выжить. Совсем одна.

Она стала другим человеком. Анна-мать, Анна-жена осталась там, в прошлой жизни. Здесь была только узница № 587, Иванова. Она научилась читать в пустых глазах охранников момент, когда можно украсть лишнюю картофелину из котла или замедлить работу, не получив удара. Она выучила, какие травы, собранные летом у края зоны и высушенные в тряпице, могли чуть притупить голодную боль или снять воспаление с ран. Она нашла «крышу» — подружилась с пожилой женщиной, Марией Степановной, бывшим аптекарем. Та, пользуясь относительным уважением лагерного фельдшера (тоже узника), могла иногда выправить справку о болезни на день-два. Анна отдавала ей свою пайку хлеба в эти дни, а сама держалась на кипятке и силе воли. Эти короткие передышки спасали её силы от полного истощения.

Она также стала «ушами» барака. Молчаливая, незаметная, она сливалась с серыми стенами и слушала. Слушала разговоры охранников, когда они, не стесняясь, болтали при узниках. Слушала сплетни воровок и проституток, которых тоже сгоняли в этот лагерь. Через них иногда просачивались новости с фронта — отрывистые, часто ложные, но Анна ловила каждое слово. «Под Сталинградом наших побили», — хвастался один полицай в январе 43-го. А через месяц он ходил мрачный, и в лагерь пригнали новую партию «восточных рабочих» — остарбайтеров. От них, шепотом, Анна услышала другое: «Окружили их, гадов! Сдаются целыми дивизиями!». Эта весть стала для неё первой каплей живой воды за долгие месяцы.

Главной её целью была информация о детских лагерях. Она рискнула спросить одну новую узницу, попавшую в лагерь за помощь еврейскому ребёнку. Та, умирая от тифа, прошептала ей страшные слова: «Детский распределитель в Бресте… ликвидировали летом… детей погрузили… эшелоны шли на запад… говорили, в Лодзь, в Освенцим…». Анна отшатнулась, как от удара. Освенцим. Это название она уже слышала в лагерных шепотах как синоним конца. Но разум, заточенный на надежду, нашёл лазейку: «Она сказала «говорили». Не знает наверняка. И эшелон мог разбомбить. Или они сбежали. Мои — сильные. Катя — умная. Лида — упрямая. Они могли…»

Это «могли» стало её новой мантрой. Она цеплялась за него, как утопающий за соломинку. Чтобы это «могли» стало правдой, она должна была дожить. И она использовала любую возможность. Когда весной 1944 года в лагере появился новый начальник, немец-администратор, ценивший порядок и отчётность, Анна, рискуя быть жестоко наказанной, вызвалась помочь переписывать лагерные списки на чистовик. Её почерк, красивый и ровный, ещё со времён работы в архиве, поразил немца. Он позволил ей по вечерам сидеть в конторе.

Это было спасением. Тёплое помещение, свет лампы, возможность потихоньку счищать с грифельных досок крошки чёрного лагерного хлеба, которые использовали вместо мела. Но главное — доступ к информации. Она видела списки прибывающих и убывающих, номера эшелонов, назначения. Ничего о детях там не было, но она запоминала всё: названия других лагерей, фамилии офицеров, маршруты. Она, как архивный работник, систематизировала в уме эту бесчеловечную машину уничтожения. И однажды, листая старые, потрёпанные папки, она наткнулась на справку за 1942 год о выделении охраны для конвоирования «трудового резерва» (так цинично называли детей) из распределителя под Брестом. В графе «пункт назначения» стояла не Лодзь, а какой-то лагерь-спутник возле небольшого городка в Баварии. И рядом — карандашная пометка: «Часть транспорта потеряна при налете авиации в районе Барановичей. Розыск не производился».

Сердце Анны заколотилось. «Потеряна… Розыск не производился…» Это могло означать всё что угодно. Смерть. Или… свободу. Она заучила наизусть название того лагеря в Баварии и зачеркнутое карандашное примечание. Эта кроха информации стала её священной тайной, её сокровищем. Теперь у неё было два ориентира: Брест (где они могли потеряться) и Бавария (куда их могли увезти).

А потом пришли вести с фронта — уже громкие, не скрываемые даже охраной. Лето 1944 года. Операция «Багратион». Немецкая речь в лагере звучала всё тревожнее, лица охранников-полицаев стали серыми, они начали пьянствовать чаще и злее. В воздухе запахло не просто надеждой, а скорой расплатой. И вместе с этим — животным страхом. Началась лихорадочная ликвидация следов. Архивы в конторе жгли. Анну к этой работе больше не допускали. Но она уже знала достаточно.

Однажды ночью лагерь вздрогнул от далёкого, но отчётливого гула канонады. Это был не привычный отголосок боя где-то за горизонтом. Это был ровный, нарастающий гром, идущий с запада. С фронта. Наступил день, когда утром не прозвучала команда на построение. Охранники в панике метались по вышкам. А к полудню через главные ворота, с грохотом разбивая всё на своём пути, ворвались три зелёных советских танка Т-34 с намалёванными белыми звёздами. На броне, черные от копоти и пыли, кричали что-то радостное молодые лица бойцов.

Лагерь замер, а потом взорвался рыдающим, исступлённым, немыслимым рёвом. Люди падали на колени в грязь, обнимали друг друга, целовали сапоги танкистов. Анна стояла, прислонившись к стене своего барака, и смотрела на это. Она не плакала. Она чувствовала, как тот холодный камень на дне души вдруг дал трещину, и из него хлынул жгучий, невыносимый поток. Но слёзы так и не пошли. Она просто стояла. Освобождение. Оно пришло. Теперь можно искать.

Тем временем в детском доме № 3 в городе N, куда Катя, Лиду и Веру определили после того, как их, обессилевших и полуживых, нашли в лесу красноармейцы-разведчики, шла своя, тихая война. Война с системой, с равнодушием, с беспамятством.

Их нашли весной 1943-го. Две недели они отлёживались в госпитале, отъедаясь и приходя в себя. Потом — детдом. Чистые, но жёсткие койки, общая столовая, уроки, дисциплина. Казалось бы, спасение. Но для них это была новая клетка. Их разлучили: девочек — в один корпус, мальчиков — в другой. Катю, как самую старшую, определили в группу к 12-13-летним, близняшек — к их ровесникам. Они виделись только за обедом и на прогулке, под строгим надзором воспитателей.

Их бесконечные расспросы о матери, об отправке запросов в розыскные органы, наталкивались на стену усталой бюрократии. Заведующая, уставшая женщина с воспалёнными глазами, говорила: «Девочки, милые, сколько вас таких… Война. Все ищут. Ваша мама, возможно, в эвакуации. Или… Вы должны учиться, быть благодарными партии за спасение». Но они не хотели быть «одними из». Они были дочерьми Анны Ивановой и Николая Иванова. И они должны были вернуться домой.

Лида, чей упрямый характер лишь закалился в лесу, стала зачинщиком. Она через неделю устроила побег. Наивный, детский: просто попыталась уйти с территории во время прогулки. Её быстро вернули, отчитали и поставили на особый учёт. Но эта попытка дала им понимание: открытый бунт бесполезен. Нужен умный, тщательный план.

Катя взяла на себя эту работу. Она стала идеальной воспитанницей: училась на отлично, помогала по кухне, читала стихи на праздниках. Она заслужила некоторое доверие. Ей даже разрешили заниматься в канцелярии — подшивать бумаги. И здесь, как когда-то её мать в лагерной конторе, Катя нашла своё оружие — информацию. Она рылась в папках с приказами, читала списки детей, прибывающих и убывающих. Искала любые следы материнского имени. Не находила. Но она изучила систему: как оформляют документы, как ставят печати, как составляют списки на эвакуацию или перевод.

Однажды, подшивая старые, довоенные бланки, она нашла чистый, с гербом и штампом детдома. И у неё родился дерзкий план. Они не сбегут через забор. Они уйдут легально. Вернее, с легальными бумагами.

Она потихоньку стащила три бланка справок и несколько чистых бланков печатей (ими иногда играли младшие дети). Чернила нашла в классе. По ночам, укрывшись с головой одеялом, при свете огарка свечи, добытой у сторожа, она тренировалась писать казённым почерком, копируя его со старых документов. Она должна была изготовить три справки о том, что воспитанницы Ивановы направляются… Куда? Лучше всего — в их родной город. Там, по её детским воспоминаниям, был эвакопункт и детский приёмник.

Это была тончайшая, опаснейшая работа. Одна ошибка в формулировке, один неточный штамп — и их разоблачат на первом же КП. Катя переделывала бланки десятки раз, пока не добилась идеального сходства. Печати она вырезала из старых каблуков резиновых галош, пользуясь отцовским перочинным ножом, который чудом сохранился у неё за подкладкой куртки. Чернила для оттиска сделала из свёклы и сажи.

Параллельно они копили «дорожный паёк». Откладывали по кусочку хлеба из столовой, сушили сухари, меняли свои порции каши на сахар и сухофрукты у других детей. Всё это пряталось в тайнике — под половицей в углу их спальни.

Вера, тихая и наблюдательная, была их «разведчиком». Она запоминала расписание дежурных, маршруты патрулей вокруг детдома, изучала расписание поездов на вокзале (оно висело в кабинете заведующей, и Вера, принеся туда однажды документы, сумела его запомнить). Именно Вера предложила ключевую деталь: уходить не со станции у детдома, а пройти пешком до соседней, маленькой, где контроль слабее.

План был готов к лету 1944 года. Они ждали только подходящего момента — суматохи, праздника, когда внимание будет ослаблено. Таким моментом стал день, когда в детдом привезли новую большую партию детей из только что освобождённых районов Белоруссии. Новая заведующая (старая куда-то исчезла) и весь персонал были заняты размещением, оформлением, суетой.

Утром того дня сёстры оделись в самое лучшее, что у них было, — всё то же, в чём их нашли, но чистое и аккуратно заштопанное. Они взяли свои котомки с припасами. Катя вручила сёстрам идеально оформленные справки. На каждой значилось: «Дана в том, что воспитанница Иванова __ направляется для дальнейшего устройства в детский приёмник распределитель г. К. Основание: распоряжение облоно №…». Номера она взяла из настоящего, но старого приказа.

Они вышли с территории, как обычно, строем на прогулку в ближайший парк. Только в парке, в самый шумный момент, когда группа ребятни рассыпалась по лужайкам, три сестры, не сговариваясь, отошли к дальнему выходу, за деревья… и не вернулись.

Их отчаянный, дерзкий путь домой, через полстраны, полную разрухи, проверок, голода и опасностей, начался снова. Но теперь они были не дикими зверьками, а стратегами. У них была цель, план и самодельные документы, дававшие призрачное право двигаться на восток. Они шли навстречу надежде и навстречу своей матери, которая в это самое время, освобождённая, стояла у лагерных ворот, впервые за долгие годы глядя на дорогу, ведущую к дому, и составляя в голове план своего собственного, не менее отчаянного поиска. Две линии их судеб, расходящиеся три года назад, теперь начали медленное, мучительное, полное препятствий движение навстречу друг другу.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: