Сны восьмилетней Ани стали пророческими. Каждую ночь один и тот же кошмар: тяжёлый стук в дверь, чужие сапоги на пороге и пустота на месте родных лиц. А сегодня утром по селу пронёсся страшный шёпот: «Они уже у леса...». И стук в их дверь раздался наяву.
Сон начинался всегда одинаково — с тишины. Густой, ватной, давящей на уши. Аня лежала с открытыми глазами в этой немой темноте и знала: сейчас будет стук. Тяжёлый, мерный, чужой. Не похожий на отцовский шаг, когда он, бывало, возвращался поздно с лесного кордона. Этот стук был железным и безжалостным.
Тук. Тук. Тук.
Он приближался по пыльной сельской улице, и Аня чувствовала, как сжимается в комочек её восьмилетнее сердце, замирая где-то в горле. В сонной тишине избы стали слышны другие звуки: сдавленное дыхание мамы, Марии, из-за перегородки, негромкое сопение крохотных Лены и Вари в зыбке и ровный храп тётки Ольги на печи. Аня хотела закричать, предупредить их — проснитесь, спрячьтесь, бегите! — но губы не слушались, слипшись от ужаса.
И вот он — резкий удар прикладом в дверь. Скрип рвущейся щеколды. И в проёме, заливаемом холодным лунным светом, — высокие, искажённые тенью фигуры в чужих касках. Они молча, без слов, двигались по избе, хватая за руки. Сперва папу, который почему-то был дома, хотя его не должно было быть. Потом маму. Тётку Ольгу. Мама вырывалась, кричала что-то беззвучное, протягивая руки к зыбке, где лежали близняшки. Аня, прилипшая к стенке, видела, как один из солдат наклонился над колыбелью…
— Нет! — её собственный крик разорвал тишину комнаты.
Аня села на кровати, дрожа мелкой дрожью. Сердце колотилось так, будто хотело выпрыгнуть. В горле пересохло. Она судорожно глотнула воздух, внюхиваясь в знакомые запахи: тёплого дерева стен, печурки, молочной каши, оставшейся с ужина в чугунке на шестке. Было тихо. По-настоящему тихо. Только сверчок за печкой поскрипывал да с улицы доносился далёкий лай собаки.
«Сон, — судорожно подумала она. — Опять сон».
Но облегчения не наступало. Остаток ночи она просидела, обхватив колени, уставившись в темноту на смутный квадрат окна. Эти кошмары приходили почти каждую ночь с тех пор, как папу забрали в армию в первые дни войны, ещё летом. Сперва она боялась их, плакала, бежала к маме. Мама гладила её по голове, шептала: «Это только сон, доченька. Немцы далеко. Они к нам не придут». Но в её голосе, обычно таком твёрдом и спокойном, Аня научилась улавливать тоненькую, как паутинка, трещинку страха. И тогда её собственный ужас только рос.
Последние недели деревня жила в странном, вытянутом как струна ожидании. С фронта приходили плохие вести. По дорогам потянулись беженцы — усталые, испуганные люди с узлами и тележками. Говорили, что немцы уже близко, что наши отступают. Председатель колхоза собрал мужиков, оставшихся в селе, о чём-то долго и горячо говорил, но потом все разошлись с опущенными головами. И в этой тревожной тишине детские кошмары Ани перестали быть просто снами. Они стали предчувствием. Тяжёлым камешком на душе, который не сдвинуть.
Из-за перегородки послышался мягкий шорох, потом скрипнула кровать. Мама, Мария, вышла, зажмуриваясь от слабого света лучины, которую она только-только успела чиркнуть. Она была высокой, худощавой, с усталым, но прекрасным лицом, которое даже постоянная усталость не могла испортить.
— Опять, рыбка? — тихо спросила она, садясь на край Аниной кровати и притягивая дочку к себе. От мамы пахло сеном и тёплым, родным телом.
Аня кивнула, уткнувшись носом в мамину кофту.
— Всё те же?
— Они… они забрали Лену и Вару, — выдохнула Аня, и её голос задрожал.
Мамины руки на мгновение замерли, а потом обняли её крепче.
— Никто их не заберёт, — сказала она так твёрдо, что Аня на миг поверила. — Никто. Я никому не отдам своих пташек. Слышишь?
Но в ту же секунду из зыбки послышался кряхтящий звук, а за ним тоненький писк — просыпалась одна из близнецов, скорее всего, Варя, она всегда была неспокойнее. Мария вздохнула, отпустила Аню и подошла к колыбели. Аня смотрела, как мама, склонившись, качает зыбку, шепчет что-то ласковое. На её спине, под поношенной домотканой рубахой, напряглись лопатки. Казалось, на них лежит незримая, невыносимая тяжесть. Тяжесть ответственности за троих детей в мире, который с каждым днём рушился всё сильнее.
Утром, когда серое, ноябрьское небо только-только начало светлеть, с улицы донёсся не крик, а какой-то всеобщий гул, похожий на рой разбуженных пчёл. Мария, замешивавшая у печи тесто, резко обернулась. Её лицо побелело. Тётка Ольга, кормившая с ложки манной кашей близнецов, замерла с протянутой рукой. Аня, сидевшая у окна и чинившая по маминому заданию старый носок, инстинктивно прижалась к холодному стеклу.
По улице, распугивая кур, двигались люди. Не беженцы — нет. Они шли быстро, оглядываясь, хватали на ходу узелки, плакали, кричали друг другу обрывочные фразы. «Уже на выезде из леса!», «Обоз бросили, пешком бегут!», «Связи нет, командования нет…»
Мария вытерла руки об фартук. В её глазах мелькнула та самая трещинка страха, но почти сразу её сменило холодное, ясное понимание. Ольга посмотрела на неё, и между сёстрами пронёсся безмолвный разговор. Всё, чего они боялись все эти месяцы, на что надеялись, что это обойдёт стороной, — наступало. Здесь и сейчас.
— Аня, — голос Марии прозвучал непривычно резко. — Отойди от окна. Сейчас, сию секунду.
Но было уже поздно. С дальнего края села, от леса, донёсся новый звук. Сначала отдалённый, похожий на гром, но быстро нараставший, дробный, железный. Это был гул моторов. И лязг гусениц.
Аня отпрянула от стекла, как от раскалённого железа. Её худенькая спина ударилась о стену. В горле встал тот самый крик из кошмара — беззвучный, парализующий.
Немцы входили в село.
***
Сперва показались мотоциклы с колясками. Чёрные, стремительные, они вырвались из-за крайней избы, как хищные жуки. За ними, громыхая по мёрзлой земле, выползли два броневика с крестами на боках. И наконец — пехота. Нестройные колонны в серо-зелёных шинелях, с касками, винтовками за спиной. Они шли, не глядя по сторонам, устало и деловито, словно просто меняли дислокацию. Но в их походке, в этих равнодушных взглядах скользящих по домам, была окончательность. Мир рухнул. Война, долго маячившая где-то за горизонтом, вошла в ворота и расположилась в доме.
В избе воцарилась гробовая тишина. Даже близнецы, словно почувствовав всеобщий ужас, не пищали. Ольга прижала их к себе, закрыв ладонями их головки, будто пытаясь спрятать от мира. Мария стояла посреди горницы, неподвижная, как столб. Её взгляд был устремлён в одну точку на полу, но Аня понимала — мама не видит половиц. Она смотрит внутрь себя, туда, где в панике металась мысль, ища выход, и не находила его.
Стук в дверь был не таким, как в кошмарах. Не грубым ударом приклада, а сухим, отрывистым постукиванием костяшек пальцев. Он прозвучал ещё страшнее.
— Mach auf! — раздался за дверью молодой, напряжённый голос.
Мария вздрогнула, будто её ударили током. Она медленно, словно против воли, перевела взгляд на дверь. Потом резко, почти бегом, бросилась к печке, схватила со стола деревянную хлебницу и сунула её в руки Ане.
— В погреб. Быстро. Сиди тихо. Что бы ни было — не выходи и не шуми. Поняла? — её шёпот был горячим и отрывистым. Глаза горели. — Возьми, если проголодаешься.
Аня автоматически ухватилась за хлебницу. Её руки дрожали. Мария отдернула половик в углу, откинула тяжелую деревянную дверцу в полу. Оттуда пахнуло сыростью и землёй. Это был не погреб в полном смысле, а просто глубокая яма под полом для хранения овощей, куда спускались по приставной лестнице.
— Мама… — начала Аня.
— Быстро! — Мария почти втолкнула её в тёмный провал.
Аня очутилась в кромешной тьме. Сверху щёлкнул замок, и свет исчез окончательно. Она услышала, как сверху поскользили, задвигая дверцу, а потом шлёпнулся на место половик. Потом — шаги мамы, отходящей от этого места. И наконец — скрип отворяемой входной двери.
Тишина в яме была абсолютной и давящей. Аня прижалась спиной к земляной стенке, чувствуя, как холод через тонкую одежду проникает в кости. В руках она сжимала хлебницу. Пахло ржаным хлебом и… страхом. Её собственным. Она закрыла глаза, хотя в темноте это ничего не меняло, и замерла, затаив дыхание.
Сверху доносились голоса. Чужой, резкий, говорящий на ломаном, гортанном русском.
— …Сколько человек в доме?
— Трое детей и мы, две женщины, — ответил голос Марии. Спокойный. Неузнаваемо спокойный. — Мужья на фронте.
— Фольксдойче? Этнические немцы есть?
— Нет. Русские.
— Завтра в восемь утра всё трудоспособное население с вещами на площади. На работы в Германию. Дети отправляются с матерями. Неявка — расстрел.
Аня зажмурилась сильнее. Слова «расстрел», «Германия» висели в воздухе её черного убежища, как ядовитые пауки. Отправляются с матерями. Значит, её, Аню, тоже. И Лену с Варей. Всех.
Потом послышались тяжелые шаги по избе. Кто-то ходил, что-то сдвигал. Один шаг приблизился к тому месту, где под половиком сидела она. Аня вжалась в землю, закусив губу до крови, чтобы не вскрикнуть. Шаг постоял, поскрипел половиками и отошёл.
Дверь захлопнулась. В избе наступила тишина. Но это была не та, прежняя, родная тишина. Это была тишина ожидания приговора.
Прошло, вероятно, полчаса, прежде чем дверцу приоткрыли. Свет ударил в глаза. На краю провала сидела мама. Её лицо было серым, будто припорошенным пеплом.
— Выходи, дочка. Ушли.
Аня молча подала матери хлебницу и выбралась наружу. Ноги одеревенели и не слушались. В избе было холодно — дверь настежь, видимо, немцы не стали закрывать. Ольга сидела на лавке, прижимая к груди спящих близнецов. На её щеках блестели слезы, но она не издавала ни звука.
— Что будем делать? — прошептала Ольга, не глядя на сестру.
Мария не ответила. Она подошла к окну, осторожно выглянула в щель между ставнями. На улице, у колодца, стояли два немецких солдата с автоматами. Они курили, о чем-то переговаривались и смеялись. Обыденность этого смеха была ужаснее любой угрозы.
— Не можем мы все уйти, — наконец сказала Мария, отворачиваясь от окна. Голос её был тих, но в нём появилась та самая сталь, которая вспыхнула в глазах утром. — Они будут искать. Поднимут на нём всю округу. Расстреляют.
— Значит, идём все? — в голосе Ольги прозвучала нота истерики. Она прижала к себе детей крепче. — В Германию? В рабство?
— Нет, — резко сказала Мария. Она подошла к столу, уперлась в него ладонями. Спина её снова напряглась, лопатки выступили острыми углами. — Не все.
Она медленно обернулась. Её взгляд скользнул по Ане, замершей у печки, потом перешёл на Ольгу с близнецами, и наконец упал на саму себя, будто оценивая свои силы.
— Они сказали: дети — с матерями, — проговорила Мария, отчеканивая каждое слово. — Но они не знают, сколько здесь матерей. Они не знают, чьи это дети. Они переписали только количество «душ». Трое детей.
Ольга перестала плакать. Она смотрела на сестру широко открытыми, полными ужаса глазами.
— Что ты задумала, Маша?
— Один ребёнок должен остаться, — сказала Мария. Голос её дрогнул, но она продолжила. — Один из троих. Самый старший. Аня. Она может спрятаться, выжить одна, дождаться своих. А мы… мы уйдем с двумя младшими. Как мать с детьми.
В горнице повисло молчание. Аня почувствовала, как пол уходит из-под ног. Остаться одной? В этой избе, где уже хозяйничают враги?
— А если они поймут? Если пересчитают? — выдохнула Ольга.
— Не поймут. Мы скажем… скажем, что один ребёнок умер. Недавно. От кори. Они проверять не станут.
— А как же… — Ольга посмотрела на близнецов. — Лена и Варя. Они же на одно лицо. Это вызовет вопросы. Лишнее внимание.
Мария закрыла глаза. Долгая, тяжёлая пауза наполнила избу гулом собственной крови в ушах.
— Тогда… тогда не можем мы идти и с двумя, — прошептала она, и в её голосе впервые прозвучала бездонная, беспомощная боль. — Вместе. Вместе мы — три ребёнка, две женщины. Это — факт. Их факт. Чтобы изменить факт… нужно изменить всё.
Она открыла глаза. В них уже не было ни страха, ни сомнений. Только ледяная, нечеловеческая решимость.
— Одна девочка уходит с матерью. Одна… остаётся здесь. Навсегда. Разные судьбы. Разные истории. Никаких близнецов. Никаких лишних вопросов.
Ольга ахнула, будто её ударили ножом в грудь. Она прикрыла ладонями головы детей, как будто могла защитить их уже не от немцев, а от страшной логики сестры.
— Разлучить? — выдавила она. — Лену и Варю? Но они… они же одна душа в двух телах! Они даже спать не могут порознь!
— Они будут жить! — голос Марии вдруг сорвался, став хриплым и громким. Она тут же осеклась, испуганно глянула на дверь, и снова заговорила шёпотом, но ещё более страстно. — Одна будет жить там, с тобой. Другая… другая останется здесь, со мной и Аней. Спрячется. Переждёт. А когда наши вернутся… Мы найдём способ. Мы… мы воссоединим их. Но сейчас, Оля, ты слышишь? Сейчас нужно, чтобы выжили хотя бы части. Хотя бы обломки нашей семьи. Иначе нас сотрут в порошок все, до последней крошки.
Она подошла к зыбке, где мирно посапывали, сплетясь ручками, две одинаковые белокурые головки. Лена и Варя. Две половинки одного целого. Мария протянула руку, чтобы дотронуться, но замерла в сантиметре от тёплой щёчки. Её пальцы затряслись.
— Кого мы оставляем? — прошептала Ольга, и в её голосе звучала уже не боль, а пустота. — Кого я заберу с собой в ад?
Мария отдернула руку. Она повернулась к Ане, которая всё это время стояла, не двигаясь, пытаясь понять страшную арифметику взрослых.
— Аня, — позвала мама. Её голос снова стал мягким, каким был всегда. — Иди сюда.
Аня подошла. Мария опустилась перед ней на колени, взяла её лицо в свои холодные ладони.
— Ты помнишь, как отличить Лену от Вари? Помнишь нашу тайну?
Аня кивнула, не в силах вымолвить слово. Тайна была проста: у Вари, у той, что родилась на семь минут позже, на левой мочке уха была крохотная, едва заметная родинка, как мушка. Они с мамой часто играли в «угадайку».
— Тот, кто останется с нами… будет Варя, — тихо сказала Мария. — Потому что у Вари есть эта метка. Знак. Чтобы мы никогда не забыли. Чтобы мы всегда могли её узнать. В любой жизни. Поняла?
Аня снова кивнула. Слёзы текли по её лицу молча, горячими ручейками.
— Ты будешь хранить её, свою сестру. Ты будешь большой. Ты станешь ей второй мамой. Спрячешь её. Сбережёшь. Обещаешь мне? Обещаешь сестре?
— Обещаю, — прошептала Аня. И в этот миг её детство кончилось.
Мария встала. Её лицо окаменело.
— Ольга, бери Лену. И иди. Сейчас. Пока темно. У тебя есть родня под Смоленском, ты говорила. Доберёшься. Выдавай её за свою. Молчи. Выживай.
Ольга, рыдая беззвучно, сотрясаясь всем телом, поднялась с лавки. Она посмотрела на двух сестёр — одну большую, с окаменевшим лицом, другую маленькую, с лицом, мокрым от слёз. Посмотрела на двух дочек в зыбке. Потом резко, будто боясь, что сердце разорвётся, наклонилась и взяла на руки одну из близнецов — ту, на чьей мочке уха не было тёмной точки. Лену.
Девочка кряхтела во сне, уткнулась носиком в тётино плечо. Ольга прижала её к себе, завернула в тёплый платок, оставив лишь щель для дыхания.
— Прощайте, — хрипло сказала она и, не оглядываясь, выскользнула в чёрный прямоугольник открытой двери, растворившись в ночи.
Мария стояла, слушая, как затихают вдали её шаги. Потом медленно подошла к зыбке, где оставалась одна девочка — Варя с родинкой на ушке. Она взяла её на руки, прижала к сердцу.
— Вот и осталась ты у нас, Варечка, — прошептала она. — Навсегда.
Аня смотрела, как мама качает сестру, и вдруг поняла страшную правду: они только что совершили что-то непоправимое. Они не просто спасали жизни. Они разломали живую душу на две части, и неизвестно, смогут ли эти части когда-нибудь срастись вновь. А где-то в чёрной, холодной ночи неслась в неизвестность тётя Оля, унося на руках вторую половинку разбитого зеркала. И мир, и без того перекошенный войной, накренился ещё сильнее, увлекая их всех в бездну.
За окном, у колодца, немецкие часовые доели свой паёк и бросили консервные банки в снег. Одна из банок звякнула о замёрзшую землю. Этот звук был похож на погребальный колокольчик по той жизни, что кончилась сегодня. И по тому выбору, последствия которого будут звучать ещё долго-долго, возможно — всегда.
***
Той ночью они не спали. Мария, уложив Варечку обратно в зыбку, стояла у окна, вглядываясь в непроглядную тьму за ставнями, будто пыталась разглядеть в ней силуэт удаляющейся сестры. Аня сидела на краю своей кровати, обхватив колени, и чувствовала, как внутри неё всё замерло и превратилось в комок ледяного страха. Только теперь, в гробовой тишине, до неё начал доходить весь ужас произошедшего. Они остались одни. Во власти чужих, жестоких людей. И где-то там, в холодной ночи, уплывала от них частичка их самих — тётя Оля с Леной. Разлука, которую они сами устроили, жгла изнутри, как раскалённый уголь.
— Мама, — прошептала Аня, и её голос прозвучал хрипло от слёз и безмолвного крика. — А тётя Оля… а Лена… они ведь вернутся? Когда наши придут?
Мария не обернулась. Её плечи под тонкой домотканой рубахой слегка вздрогнули.
— Они будут жить, Анечка, — тихо ответила она. — Это сейчас главное. Выжить. Всё остальное… потом.
Но в её голосе не было уверенности. Была только страшная, всепоглощающая усталость.
Ближе к утру, когда за окном посветлело до цвета мокрого пепла, раздался новый стук в дверь. Не такой, как вчера, а настойчивый, нетерпеливый. Мария резко отпрянула от окна, метнув взгляд на Аню. Девочка прочитала в её глазах приказ и, не раздумывая, юркнула под кровать, в самый дальний, пыльный угол, куда не падал свет. Она прижалась к холодной стене, закрыв рот ладонью.
Мария, сделав глубокий вдох и поправив платок, открыла дверь.
На пороге стоял не вчерашний молодой солдат, а пожилой унтер-офицер с жёстким, иссечённым морщинами лицом и холодными, как речная галька, глазами. За ним виднелись два других — один со списком на планшете.
— Familie? — отрывисто спросил унтер-офицер, окидывая взглядом избу.
— Да, — тихо сказала Мария. — Я и двое детей.
Офицер что-то сказал солдату со списком. Тот пробормотал: «Шмидт писал вчера — три ребёнка, две женщины».
Унтер-офицер медленно вошёл внутрь. Его взгляд скользнул по пустой печи, по столу, по зыбке, где лежала одна девочка, по второй, явно пустующей кровати у стены. Он подошёл к зыбке, заглянул. Варя, разбуженная светом и чужими голосами, сморщилась и тихо захныкала. Офицер равнодушно отвернулся.
— Где третья женщина? И третий ребёнок? — спросил он по-русски, плохо, но понятно.
Сердце Ани под полом заколотилось так громко, что ей казалось — его слышно наверху. Она вжалась в земляной пол ещё сильнее.
— Сестра моя… — голос Марии на миг дрогнул, но она взяла себя в руки. — Сестра моя ушла вчера вечером к соседям, помочь роженице. А ребёнок… — она сделала паузу, и в этой паузе повисла вся её материнская боль, такая подлинная, что в ней нельзя было усомниться. — Мой средний сынок. Семи лет от роду. Умер неделю назад. От кори. Лежит на кладбище. Можете проверить.
Она произнесла это с такой ледяной, безжизненной твердостью, будто выучила урок. Унтер-офицер смотрел на неё, пытаясь уловить фальшь в глазах. Мария выдержала его взгляд. В её серых, глубоко запавших глазах была только пустота и скорбь — настоящая скорбь по всем им: и по ушедшему с Олей ребёнку, и по погибшему мужу, и по своей сломанной жизни.
Немец что-то пробурчал себе под нос. Солдат со списком что-то исправил на планшете.
— В восемь часов на площади. С вещами. Ребёнка берите, — бросил унтер-офицер на прощанье и, развернувшись, вышел, хлопнув дверью.
Мария не двигалась с места, пока звук их шагов не затих вдали. Потом она медленно опустилась на лавку, как подкошенная. Вся её напускная твердость испарилась, оставив после себя только дрожь в коленях и руках.
— Выходи, — еле слышно позвала она.
Аня выползла из-под кровати, вся в пыли и паутине. Она подбежала к матери, прижалась к ней. Мария обняла её одной рукой, слабо, без сил.
— Всё, — прошептала она. — Теперь мы — ты, я и Варя. Только так. Запомни, Аня. Никогда и никому — ни соседям, ни тем более чужим — не говори про Лену. Не говори, что они были близнецами. Для всех Варя — твоя младшая сестра, единственная. А тёти Оли здесь не было. Она… она ушла к соседям и не вернулась. Поняла?
Аня кивнула, глотая комок в горле. Она понимала. Правду теперь нужно было прятать глубже, чем самое ценное добро. Глубже, чем в погреб. Её нужно было закопать в самом сердце и притвориться, что её никогда не было.
— А как же мы… мы будем на площади? — спросила она.
— Будем, — сказала Мария, и в её глазах снова вспыхнул тот стальной огонёк. — Но не доедем.
Она встала, отряхнула подол и принялась быстро, почти лихорадочно собирать нехитрые пожитки. Два тёплых платка, запасные портянки, немного сухарей, завернутых в тряпицу, маленький жестяной котелок. Всё это она увязала в узел. Потом надела на себя всё самое тёплое, что было: две юбки, две кофты, сверху старый, выцветший полушалок.
— Оденься тоже теплее. Всё, что есть. И Варе — всё самое тёплое. Мы, может, долго будем… на улице.
Когда они, уже одетые, стояли посреди избы, готовые выйти навстречу своей судьбе, Мария вдруг взяла со стола маленькое круглое зеркальце в деревянной рамке — единственную свою роскошь, привезённую мужем с ярмарки. Она посмотрела в него, поправила платок. Потом резко, с неожиданной силой, швырнула его об пол. Зеркало разбилось с тихим, печальным звоном, рассыпавшись на десятки осколков, в каждом из которых отразилось искажённое, раздробленное лицо хозяйки.
— Чтобы не сглазили, — тихо сказала Мария, глядя на осколки. Но Аня поняла: это был ещё один обряд прощания. Прощания с домом, с прошлой жизнью, с целостностью их семьи.
Она взяла на руки завёрнутую в одеяло Варю. Девочка была непривычно тихой и серьёзной, будто чувствовала важность момента. Аня подняла узелок. Мария, ещё раз окинув взглядом родные стены, потухшую печь, разбитое зеркало на полу, открыла дверь.
На улице был холодный, промозглый рассвет. К площади, к зданию сельсовета, отовсюду тянулись люди. Молчаливые, сгорбленные, с узлами и котомками. На лицах — отчаяние, покорность, пустота. Немцы с автоматами наготове направляли их, что-то покрикивая. Где-то плакал ребёнок. Где-то старуха причитала.
Мария с Аней влились в этот поток. Аня, прижимая к груди тёплый свёрток с сестрой, смотрела по сторонам. Она видела соседку, тётку Дарью, которая несла на руках внука. Видела рыжего парнишку Федьку, который всего полгода назад гонял с ней в лапту. Теперь он шёл, опустив голову, а за ним, рыдая, плелась его мать. Вся деревня, вся её маленькая вселенная сгонялась на это место, чтобы отправиться в неизвестность.
На площади уже стояло несколько крытых грузовиков с открытыми бортами. Немцы снова сверяли списки, отрывисто выкрикивая фамилии. Подходил офицер, тот самый унтер, и говорил что-то водителям.
Мария незаметно сжала руку Ани.
— Когда будем садиться, держись рядом с задним бортом. С самого края. Поняла?
Аня кивнула. Её рот был сухим от страха.
Их очередь подошла быстро. Солдат, сверив фамилию в списке с тем, что сказала Мария (она назвала девичью фамилию, не мужнину), кивком показал на один из грузовиков. В кузове уже сидело человек двадцать — женщины, старики, дети. Все молчали, уставившись в пол.
Мария ловко, помогая Ане, вскарабкалась в кузов. Они устроились у самого заднего борта, как и договорились. Аня села так, чтобы прикрыть собой Варечку от посторонних глаз. Девочка спала, убаюканная покачиванием и теплом.
Моторы зарычали. Колонна тронулась. Грузовик, подпрыгивая на ухабах, выехал с площади, миновал последние избы и выкатился на заснеженную просёлочную дорогу, ведущую к большаку. По сторонам тянулись поля, подёрнутые первым снегом, знакомые перелески. Родные места. Возможно, последний раз.
Мария сидела неподвижно, но её глаза внимательно следили за дорогой. Они проехали так километра три. Впереди показался небольшой мостик через замерзший ручей, а сразу за ним — крутой поворот в лес. Место глухое, без единой живой души.
— Сейчас, — прошептала Мария так тихо, что услышала только Аня.
Грузовик, замедляясь, начал вползать на мостик. Доски под колёсами загудели.
— Держи крепче сестру, — сказала Мария. И вдруг, с силой, которой Аня в ней не предполагала, она схватила дочь за шиворот и за узел и буквально перевалила её через невысокий борт кузова.
Аня ахнула, инстинктивно прижав к себе Варю, и кубарем полетела в придорожный сугроб. Удар был мягким, но неожиданным. Снег забился за воротник, в рот и нос. Она отчаянно закашлялась, пытаясь понять, что произошло.
Подняв голову, она увидела, как грузовик, так и не остановившись, завернул за поворот и исчез в лесу. В последнее мгновение она успела увидеть лицо матери в проёме кузова. Мария смотрела на неё. Не махала рукой, не улыбалась. Просто смотрела. И в этом взгляде было всё: и бесконечная любовь, и смертельная тоска, и приказ — жить. Потом её лицо исчезло.
Аня лежала в сугробе, обнимая свёрток с сестрой, и смотрела на пустую дорогу. Гул моторов быстро затих в лесной чащобе. Воцарилась тишина. Такая полная, что в ушах звенело. Она была одна. Совершенно одна в белом, безмолвном мире. Спина замерзала от снега. Варя в одеяле зашевелилась и тихо захныкала.
В этот миг восьмилетняя Аня поняла, что такое настоящая война. Это не грохот орудий где-то за горизонтом. Это тишина после уехавшего грузовика. Это холод сугроба под спиной. Это тяжесть маленькой сестры на руках. И это последний взгляд матери, полный такой жертвенной любви, от которой разрывается сердце.
Она медленно поднялась, отряхнулась. Слёзы на глазах тут же замёрзли, стало больно моргать. Куда идти? Обратно в деревню, где теперь хозяйничают немцы? Нельзя. Туда, куда уехала мама? Не догнать.
И тогда она вспомнила. Лесной кордон. Та самая избушка в лесу, где раньше жил сторож, а её отец иногда ночевал, проверяя угодья. Он брал её туда как-то летом, показывал. Говорил: «Запомни место, дочка. В лесу, как в доме Божьем, всегда можно укрыться». Кордон стоял в стороне от больших дорог, в глухой чаще. Туда, возможно, ещё не добрались немцы.
Она поправила Варечку на руках, взяла крепче узелок (чудом не потеряла при падении) и, не оглядываясь на пустую дорогу, шагнула в лес. В тёмный, молчаливый, заснеженный лес, который теперь был их единственным домом, защитой и тюрьмой. С каждым шагом она уходила дальше от детства и от той девочки, которая боялась снов. Теперь ей предстояло жить в самой гуще кошмара наяву. И защищать в этом кошмаре ту, чью вторую половинку они сами же и отпустили в неизвестность.
Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: