Холод в избе был особенным — не зимним, а вечным. Он впитывался в стены за два года ожидания и теперь сочился обратно, леденя душу. Лия смотрела в заиндевевшее окно, за которым метель стирала дорогу, — ту самую, по которой два года, шесть месяцев и двенадцать дней назад не пришло ни одной весточки. Она ещё не знала, что сегодняшняя тишина — последняя. Завтра в её дверь постучит правда, и от того стука жизнь расколется на «до» и «после».
Холод в доме стоял плотный, вещественный, его можно было резать тупым ножом и складывать в углу штабелями. Январь 1946-го скрипел за стенами старого сруба, выстукивая ледяными пальцами по заиндевевшему стеклу. Лия, закутавшись в стёганый, протёртый на локтях ватник мужа, пыталась сосредоточиться на штопке носка. Игла двигалась медленно, пальцы не слушались — не от мороза, а от привычной, въевшейся в кости усталости. Двухлетнее ожидание вытянуло из неё всё, оставив лишь кожу да кости, да эту странную, упругую напряжённость в душе, похожую на натянутую струну. Она могла лопнуть в любой миг, но пока лишь тихо пела одну и ту же ноту: «Жив. Жив. Жив».
Из-за печки, где на лежанке спала Аня, донёсся тихий всхлип. Лия отложила работу, подошла, поправила на дочери одеяло — лоскутное, сшитое из всего, что пережило войну. Личико ребёнка, бледное в полумраке, было похоже на фарфоровую куколку. Никитин подбородок. Никитины ресницы, брошенные на щёки густыми тенями. Каждый день, глядя на дочь, она видела в ней его. Это было и благословением, и пыткой.
Ожидание делилось на «до» и «после». До осени 44-го приходили письма. Короткие, пахнущие фронтом — махоркой, порохом и чем-то горьким. Он писал о том, что живы, что скучает, чтобы берегла себя и Анютку. Потом — тишина. Сначала она думала: затишье перед боем, потом — ранение, госпиталь, потеря памяти. Потом стали приходить похоронки соседям. К Петровым, к Егоровым. Каждая чёрная весточка в село была для неё ударом и странной надеждой: раз его нет среди погибших, значит, он где-то есть. Без вести пропавший. Эта формулировка стала её религией. «Без вести» — не значит мёртвый. Значит, весть ещё в пути. Она в это верила. Должна была верить. Иначе как дышать?
Дверь скрипнула, впустив вихрь ледяного воздуха и Марину, подругу с соседней улицы. Щёки у той горели румянцем, в руках — небольшой узелок.
— Ну, просидишься тут в своём склепе! — Марина отряхнула снег с валенок и, не снимая шали, протянула узелок. — Держи, немного картошки. Свекровь твоя, я смотрю, опять мимо прошла, даже не заглянула?
Лия молча приняла дар. Свекровь, Агафья Степановна, действительно жила через три дома, но после того как Никита пропал, будто отрезала и невестку, и внучку. «Сглазила ты его своей любовью, — говорила она в редкие визиты. — Душила письмами, вот он и пропал». Лия не спорила. Какая уж тут сила духа, когда вся сила уходила на то, чтобы выжить: встать на рассвете, отнести последние тёплые вещи на обмен к приезжим спекулянтам, выстоять очередь за хлебом по карточкам, успеть на работу в заготконтору — сортировать промёрзшую, гнилую свёклу.
— Спасибо, — тихо сказала Лия, ставя чугунок на примус. — Как твой? Пишет?
— Пишет, — Марина присела на лавку, сняла шаль. В её голосе прозвучала жалость, от которой Лие стало ещё холоднее. — Демобилизуется к весне. Так… Лия, а ты подумала, что будешь делать, если… ну, если всё-таки…
— Он жив, — отрезала Лия, глядя на синий огонёк примуса.
— Два года, Лия! Два года ни слуху ни духу! Даже в списках раненых его нет! — Марина понизила голос, хотя кроме спящей Ани в доме никого не было. — Ты молодая. Красивая. Тебе жить да жить. А ты себя в эту тюрьму добровольную заперла. Ждёшь призрака.
— Он не призрак, — прошептала Лия, но в её голосе уже не было прежней стали. В нём была лишь измотанная, тонкая как паутина надежда. — Он вернётся.
— А если вернётся? — не унималась Марина. — Калекой? Или… или с другой?
Последние слова повисли в ледяном воздухе избы. Лия резко обернулась.
— Не смей.
Марина вздохнула, поднялась.
— Ладно, ладно… Я не со зла. Мне жалко тебя. Весной в райцентр обещали открыть курсы бухгалтеров. Может, записаться? Хоть какая-то опора…
Лия кивнула, не вникая в смысл слов. Опоры ей были не нужны. Ей нужна была правда. Любая. Даже самая горькая. Лишь бы не эта ледяная пустота.
После ухода Марины тишина сгустилась. Лия подошла к окну, стала размораживать на стекле маленькое отверстие дыханием. Улица села Дубравного тонула в синих сумерках. Дома стояли, как погоревшие зубы, — некоторые совсем пустые, в других теплилась жизнь. Женщины, старики, дети. Мужиков почти не видно. Вернулись единицы, да и те — с осколками в душах и в телах.
Она вспомнила, как провожала Никиту в июле 41-го. Он тогда, сильный, широкоплечий, с улыбкой до самых глаз, обнял её так, что хрустнули рёбра, и прошептал в макушку: «Жди, Лиюшка. Как война — так и я. Вернусь, всё заново начнём». Она тогда не заплакала. Гордость была. Теперь же слёзы подступали по любому поводу: от вида последней ложки сахарного песка, от старой песни по радио, от того, как Аня неуклюже пыталась сложить пазл из двух деревянных чурок.
На печке пошевелилась, Аня проснулась. Лия взяла её на руки, прижала к себе, ощутив под грубым полотном рубахи тонкие, птичьи косточки.
— Мама, а папа когда придёт? — спросила девочка, уткнувшись носом ей в шею.
— Скоро, рыбка. Скоро, — монотонно ответила Лия, глядя в темнеющее окно, за которым уже никого не было.
Она не знала, что на следующий день эта тонкая нить надежды, державшая её на плаву два долгих года, будет перерезана одним неосторожным словом. И что страшная правда уже стучится в её дверь, завернутая в конверт с фронтовым штемпелем, который нёс в руках удивлённый почтальон, получивший его на районе для «вдовы Н. Т. Волкова». Вдовы. Этого слова Лия ещё не слышала. Но оно уже летело к ней по заснеженной дороге, неся в себе пепел всей её прежней жизни.
***
Тот день начался как все остальные: темно, холодно и с чувством пустоты под ложечкой. Лия, заглушая дрожь, растопила печь последними щепками, сварила на воде горсть овсяных хлопьев, оставшихся с довоенных запасов. Аня, сидя на лавке, задумчиво ковыряла ложкой в миске, и каждое её движение отдавалось в Лие тупой болью — болью от невозможности дать ребёнку больше, накормить досыта, согреть.
— Кушай, солнышко, — голос её звучал хрипло. — Сегодня мама пойдёт на работу, а ты к тёте Марине. Хорошо?
— Хочу с мамой, — капризно надула губки Аня, но Лия уже натягивала поверх всего дырявый тулуп, подаренный кем-то из соседей. Ждать, пока дочь согласится, было нельзя: опоздание на работу грозило выговором, а то и удержанием из и без того скудного пайка.
Она отвела Аню к Марине, которая встретила её взглядом, полным непрошеной жалости, и побрела на окраину села, к длинному, покосившемуся сараю — заготконторе. Внутри пахло сыростью, гнилью и кислым запахом мёрзлой ботвы. Женщины, похожие на тени в тёмных платках, молча разбирали вёдрами подгнившую свёклу, отделяя совсем пропавшее от того, что ещё можно было сдать. Разговоров почти не было — не было сил. Лишь скрежет вёдер, хлюпающая грязь под ногами да редкие вздохи.
Лия работала автоматически. Руки сами находили движение, тело гнулось и разгибалось, а мысли, как назойливые мухи, кружились вокруг одного: сегодняшнее число. 17 января. Ровно два года и три месяца с того дня, как пришло последнее письмо. «Жив, здоров, креплюсь. Бьём немцев под Ленинградом. Целую крепко, моя Лиюшка. Жди». И подпись — крупная, размашистая, с характерным завитком у «Т» в фамилии. Она помнила каждую чёрточку, каждый кляксу. Помнила, как пахла та бумага — дешёвой фронтовой махоркой и чем-то чужим, холодным. Потом — ничего. Белая, звенящая тишина.
— Волкова! К тебе пришли! — окрикнула её из дверного проёма кладовщица, пожилая, суровая Фёкла.
Лия вздрогнула, выпрямилась. Спина ныла. «Свекровь, — сразу подумалось. — Опять за чем-то». Она отряхнула осклизлые руки о фартук и вышла во двор, щурясь от редкого, но яркого зимнего солнца.
Возле конторы стояла не Агафья Степановна. Стоял почтальон Санька, парень лет девятнадцати, сын погибшего кузнеца. В руках он держал не обычную серую газету, а конверт. Треугольник. Солдатский треугольник.
У Лии на мгновение перехватило дыхание. Сердце, привыкшее за два года биться ровно и скупо, вдруг дико и болезненно рвануло в груди, ударившись о рёбра. В глазах помутнело. Она шагнула вперёд, не чувствуя под собой ног.
— Это… мне? — голос сорвался до шёпота.
Санька смотрел на неё странно, с какой-то неловкой, почти испуганной жалостью. Он протянул конверт.
— Тебе, Лия Ивановна. Только… Он не с фронта. Смотри, штемпель-то.
Она взяла пожелтевший, помятый треугольник. Бумага была грубая, знакомой фактуры. Но штемпель на ней был не полевой почты, а городской. «Свердловск. 10.01.1946». И адрес был написан не знакомым, родным почерком, а чужой, острой, нетерпеливой рукой: «Красноярский край, село Дубравное, Лии Волковой (вдове Н. Т. Волкова)».
Слово «вдова» ударило её по глазам, как хлыстом. Она моргнула, не понимая. Почему «вдова»? Она не вдова. Она — жена. Жена без вести пропавшего. Ей не выдали похоронки. Это ошибка.
— Кто… от кого? — спросила она, не отрывая взгляда от рокового слова.
— Не знаю, — пожал плечами Санька. — На райцентре передали. Там всё проверили, твоё имя, всё верно. Может, из госпиталя какое извещение… — Он не договорил, увидев, как белым становится её лицо. — Ты как, дойдёшь?
Лия кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Она сжала конверт в руке так, что бумага хрустнула, и, не помня себя, пошла прочь от конторы. Не зашла за Аней. Не взяла пайку. Она шла прямо, сквозь село, не замечая ни окликов соседок, ни лая собак, ни пронизывающего ветра. Всё её существо было сосредоточено на этом куске бумаги, который жёг ей ладонь.
Дома, в ледяной тишине, она долго не могла заставить себя разлепить клапаны треугольника. Руки дрожали. Наконец, под ногтем отогнулся край. Внутри лежал один листок, исписанный тем же острым, незнакомым почерком. Она села на лавку у окна, где было светлее, и начала читать.
«Здравствуйте, Лия Ивановна.
Пишет вам незнакомый человек, но наша судьба, видно, связана через одного. Через Никиту Тихоновича Волкова, вашего мужа и моего… моего бывшего мужа тоже».
Лия остановилась. Кровь с грохотом отхлынула от головы к ногам. В ушах зазвенело. Она перевела взгляд на следующие строчки, но буквы прыгали и расплывались.
«Не знаю, что вам известно. Меня зовут Вера. Я познакомилась с Никитой в госпитале в Свердловске осенью 1944-го. Он был тяжело ранен, контужен, не помнил своего имени, ничего. Его записали как неизвестного. Я была там медсестрой. Он долго приходил в себя. Когда память начала возвращаться, он вспомнил про войну, про часть, но про дом, про семью… говорил, что чувствует только пустоту. И боль. Врачи сказали — последствие контузии, амнезия такая. Мы сблизились. Он был один, я одна… Мой муж погиб под Сталинградом. В январе 45-го мы зарегистрировались. У нас родился сын. Никита назвал его Витей».
Лия уронила листок. Он плавно опустился на грязный пол. Она не стала его поднимать. Сидела, уставившись в заиндевевшее стекло, за которым медленно сгущались зимние сумерки. Внутри у неё всё замерло. Не было ни боли, ни ярости, ни отчаяния. Была пустота. Та самая пустота, про которую писал этот… этот человек. Вера. Она ощутила её теперь всей своей сущностью. Огромную, чёрную, ледяную пустоту, в которой бесследно исчезли два года надежды, молитв, каждодневного вглядывания в лица незнакомцев на дороге.
Он был жив. Он не просто был жив. Он… жил. Создал семью. Назвал сына Витей. В честь своего отца, Виктора. Того самого, что умер до войны. Это имя они с Никитой прочили своему будущему сыну. В шутку, лёжа в сене на сеновале в первую брачную ночь. «Будет у нас Витька, богатырь!»
Из груди вырвался странный звук — не плач, не стон, а короткий, надрывный хрип, будто рванулась та самая струна, что пела внутри два года. Лия медленно наклонилась, подняла письмо. Надо было дочитать. Надо было узнать всё до конца, выпить эту чашу до дна.
«Он так и не вспомнил вас полностью, — продолжала незнакомая женщина на бумаге. — Говорил, что иногда снится женщина с ребёнком на руках, но лицо разглядеть не может. А потом, прошлой осенью, он встретил на улице в Свердловске земляка, из вашей же области. Тот его узнал, назвал по имени, спросил про жену Лию и дочку Анну. Как он мне потом рассказывал, в ту же ночь к нему всё и вернулось. Память. Вся. Он был в страшном состоянии. Винил себя, не знал, что делать. Но к тому времени я уже была тяжело больна. Туберкулёз…»
Дальше почерк стал более неровным, слабеющим.
«Я умерла две недели назад. Пишу это, пока ещё есть силы. Никита остался с маленьким Витей на руках. Он сказал, что должен ехать к вам. Что должен увидеть вас и свою дочь, чтобы просить прощения или принять свою судьбу. Он очень боится этой встречи. И я его понимаю. Он уехал из Свердловска, наверное, уже в пути. Я не знаю, зачем пишу всё это вам. Наверное, чтобы вы не испугались, не подумали самое худшее, когда он появится. И чтобы вы знали: он не злой человек. Он просто сломался на войне. И я его простила. Простите и вы его, если сможете.
С уважением, Вера».
Лилия сидела неподвижно. Сумерки окончательно поглотили горницу. В печи потух последний жар, стало зябко. С улицы донёсся голос Марины, которая, наверное, привела Аню и удивлялась, почему в доме темно и нет огня.
Но Лия не могла пошевелиться. Она смотрела в темноту, и перед её глазами стоял незнакомый мужчина с лицом Никиты, который качал на руках чужого сына. И где-то далеко, на заснеженной дороге между Свердловском и Дубравным, этот мужчина действительно ехал. Вёз сюда свой страшный груз — память, предательство и крошечного мальчика, который был жив-здоров и даже не подозревал, что едет навстречу сестре, о существовании которой его отец два года не вспоминал.
А дверь с улицы уже скрипнула, и тонкий голосок позвал:
— Мама! Ты дома? Почему темно?
И это — голос её дочери. Их с Никитой дочери. Которая теперь, сама того не ведая, ждала не только отца, но и брата.
***
Голос Ани, тонкий и пронзительный, как льдинка, вонзился в оцепенение Лии. Она вздрогнула, словно очнувшись от страшного сна, и судорожно сунула письмо за пазуху. Бумага шелестела, словно живая, обжигая кожу.
— Дома, рыбка, дома, — голос её звучал чужим, глухим. Она встала, спотыкаясь о край лавки, и нащупала на полке коробок спичек. Руки тряслись так, что первая спичка сломалась. Вторая чиркнула, осветив на мгновение её белое, искажённое лицо и испуганные глаза Ани, стоявшей в дверях.
— Мама, ты плачешь?
— Нет, солнышко, просто замерзла. Иди, садись к печке, сейчас растоплю.
Она зажгла керосиновую лампу, слабый жёлтый свет заполнил горницу, отбрасывая на стены гигантские, пляшущие тени. Движения её были резкими, отрывистыми. Она швырнула в топку щепы, потом поленья, раздувая огонь грубыми мехами, будто пытаясь сжечь не дрова, а что-то внутри себя. Жар постепенно наполнял избу, но холод, поселившийся у Лии в груди, не отступал. Он был глубже, чем зимняя стужа.
— Тётя Марина дала лепёшку, — сказала Аня, вытаскивая из кармана пальтишка заветренный кусок ржаного хлеба. — Держи, мама.
Лия посмотрела на дочь, на её протянутую ладошку с этим драгоценным куском, и что-то в ней надломилось. Она присела на корточки, прижала Аню к себе, так крепко, что та пискнула. И заплакала. Тихо, беззвучно, сотрясаясь всем телом. Слёзы, которых не было в первый шоковый момент, хлынули теперь потоком — горячие, солёные, бесконечные. Она плакала не только о предательстве Никиты. Она плакала о двух украденных годах. О каждой ночи, проведённой у окна. О каждой молитве, шёпотом произнесённой в темноте. О каждой крохе, отданной дочери, в то время как сама сводила скулы от голода. Она плакала о той Лие, что умерла в эту минуту, прочитав письмо Веры.
— Мамочка, не плачь, — испуганно лепетала Аня, гладя её по волосам. — Папа скоро придёт, и всё будет хорошо.
Эти слова стали последней каплей. Лия отстранилась, вытерла лицо подолом фартука, оставив на грубом полотне тёмные влажные пятна.
— Аня, слушай меня, — сказала она, держа дочь за плечи и глядя прямо в её огромные, доверчивые глаза. — Папа… папа был очень далеко. Его война сильно ранила. Не только тело, но и память. Он… он забыл дорогу домой на время. И сейчас он её вспомнил. Он едет к нам.
Она не могла сказать правду. Не сейчас. Не этому ребёнку, для которого отец был сказочным героем, что вот-вот явится и привезёт гостинцев, и поднимет высоко-высоко на руках.
— Едет? Правда? — в глазах Ани вспыхнул восторг, такой чистый и яркий, что Лии стало физически больно.
— Правда. Но он… он едет не один.
— С кем?
Лия замялась, мозг лихорадочно искал хоть какое-то объяснение. «С чужой женой, которая умерла, и с сыном, о котором мы не знали» — эти слова горели на языке.
— С… с солдатом. Таким же, как он. Раненым. Они будут помогать друг другу в дороге, — выдохнула она первую пришедшую в голову ложь. Ложь, которая казалась сладким сиропом по сравнению с горькой правдой.
Уложив Аню спать, Лия не ложилась. Она сидела у окна, в темноте, и смотрела на звёзды, холодные и безучастные. Письмо лежало перед ней на столе. Она перечитывала его снова и снова, выискивая в строчках хоть какую-то зацепку, намёк на ложь, на ошибку. Но почерк был слишком искренним, слишком вымученным. Слишком много деталей: Свердловск, госпиталь, амнезия, туберкулёз, имя Витя… Это не было выдумкой. Это была чья-то чужая, переплетённая с её собственной, жизнь.
И в этой чужой жизни был он. Её Никита. Живой. Дышащий. Кормивший своего сына, державший за руку умирающую женщину, страдавший от внезапно вернувшейся памяти. Он страдал. Эта мысль, нелепая и возмутительная, вдруг посетила её. Он, предатель, несчастен. В его душе сейчас бушует своя война, и, возможно, она страшнее фронтовой. Но разве это оправдание? Разве его страдания искупают её? Нет. Никак. Нет.
Утром, когда она вышла за водой к колодцу, её уже ждали. Взгляды соседок были острыми, как иголки. Сплетня в селе, особенно такого калибра, распространялась быстрее, чем пожар в сухую погоду. Санька-почтальон явно не смог держать язык за зубами.
— Лия, слышала, тебе письмецо пришло? Не от ли мужа? — окликнула её Настасья, баба с острым носом и вечно жующими губами.
— От знакомой, — буркнула Лия, набирая воду, чувствуя, как затылок горит под десятком любопытных взглядов.
— Знакомая, говоришь… А я слышала, там про Никитку что-то неладное, — не унималась Настасья. — Будто живой он, да не к тебе торопится.
Лия резко поставила ведро на снег, обернулась. В глазах её, обычно потухших, вспыхнул такой холодный, опасный огонь, что Настасья даже отшатнулась.
— Пока не принесут бумагу с печатью, что он мёртв, мой муж жив. И куда он торопится — это его дело и моё. Понятно?
Она взяла ведро и пошла прочь, гордо выпрямив спину, хотя внутри всё было вывернуто наизнанку. Это была её первая линия обороны. Гордость. Ей нужно было держаться за неё, как за якорь.
Но настоящий шторм обрушился на неё вечером того же дня, когда пришла Агафья Степановна.
Свекровь вошла без стука, как хозяин. Её лицо, всегда суровое, сегодня напоминало каменную глыбу. Она сбросила на лавку шаль, оглядела убогую горницу презрительным взглядом и уселась напротив Лии.
— Ну что, получила весточку-то? — начала она без предисловий, и её голос скрипел, как ржавая пила.
Лия похолодела. От кого она могла узнать? От Саньки? От Настасьи?
— Получила, — тихо сказала Лия, не опуская глаз. — От его… от его сослуживицы.
— Сослуживицы, — передразнила её Агафья Степановна. — Не ври-ка мне, невестка. Я всё знаю. Мне сестра твоя, Марфа, из райцентра писала. Её муж на почте работает. Видел это письмо, когда его на область пересылали. Свердловск, говоришь? И про какую-то Веру, про сына… Так что, выходит, сынок-то мой живёхонек? Да не для тебя, оказывается, живой.
Каждое слово било точно в цель, ядовитое и отточенное. Лия сжала кулаки под столом, чтобы не дать им задрожать.
— У него была амнезия. Он не помнил.
— Ах, не помнил! — взвизгнула свекровь. — Удобно, ничего не скажешь! Забыл жену-красавицу да дочку, а на чужой стороне жениться не забыл! Ребёнка завести не забыл! Глупая ты, Лия. Я всегда говорила Никите: бери девку покрепче, а не эту недокормышку городскую. Не выстояла бы ты с ним, не вынесла бы. Вот он тебе и доказал.
— Молчите, — прошептала Лия, и в её шёпоте был такой накал ненависти, что Агафья Степановна на секунду приумолкла. — Вы не имеете права. Вы два года даже внучку свою не навестили. Вы что знаете о моём стоянии? Что знаете о надежде?
— Надежда! — фыркнула свекровь, но уже без прежней уверенности. — Надежда дура сбила. Теперь смотри, что делать будешь. Он, поди, сюда едет. С чужим-то дитём. На шею тебе сядет, прощения будет просить. А ты его примешь, дура. Потому что сердце у тебя не каменное, да и жить-то одной невмоготу. Только смотри, Лия, — она придвинулась ближе, и её запах — мяты и старой кожи — ударил в нос. — Если примешь его, ты мне не невестка. И внучка мне не внучка. Позора на нашу фамилию не потерплю. Пусть скитается со своим найдёнышем.
Она встала, накинула шаль и направилась к двери. На пороге обернулась.
— А письмо это сожги. Чтоб и духу его не было. Грех такой в доме держать.
Дверь захлопнулась. Лия осталась сидеть в тишине, разорванной только потрескиванием поленьев в печи и собственным тяжёлым дыханием. Угроза свекрови висела в воздухе, густая и липкая. Но странное дело — эта злоба, эта открытая враждебность, встряхнули её. Вытащили из трясины собственного отчаяния.
Она медленно достала письмо из-за пазухи, разгладила его на столе. Читала в последний раз. Слово «простите» в конце резануло глаз. Простить? Как можно простить то, что не имело ни имени, ни лица, а теперь обрело и то, и другое?
Она встала, подошла к печи. Жар от огня опалил лицо. Лия раздвинула угли кочергой, создав яркое пылающее нутро. Она посмотрела на треугольник в своей руке. В нём была чужая жизнь, чужая боль, чужая просьба. И её собственная смерть.
Она не стала рвать его. Не стала мять. Она протянула руку и отпустила. Бумага плавно, почти невесомо, планировала в огонь. Края мгновенно почернели, скрутились, потом вспыхнули ярким, коротким пламенем, осветив её неподвижное лицо. Через секунду от письма остался лишь тёмный, хрупкий пепел, который вот-вот должен был рассыпаться.
Но она не чувствовала облегчения. Она чувствовала, что сожгла мост. Мост к тому Никите, которого ждала. Теперь к её порогу должен был прийти другой человек. Чужой. И с ним — ребёнок, который был ему родным, а ей — живым укором и напоминанием.
Она повернулась и увидела в дверях в сени испуганное лицо Ани. Девочка всё слышала.
— Бабушка злая? — тихо спросила она.
— Да, рыбка, — так же тихо ответила Лия. — Бабушка очень злая. Но мы с тобой — нет. Мы просто будем ждать. Ждать и смотреть, что принесёт нам дорога.
***
После ухода свекрови в доме воцарилась странная, звенящая тишина. Она была гуще, чем просто отсутствие звуков. Это была тишина ожидания взрыва, когда все уже знают, где заложена мина, но не знают, на какой минуте она рванёт. Лия, механически убирая со стола немытую кружку, чувствовала на себе пристальный взгляд дочери. Аня не плакала, не задавала вопросов. Она просто сидела на лавке, поджав ноги, и смотрела на мать огромными, всё понимающими глазами. Слишком понимающими для четырёх лет.
— Мама, — наконец тихо сказала она. — Папа сделал нам больно?
Лия остановилась. Простое детское «нам» пронзило её сильнее любых обвинений свекрови.
— Он… он сам, наверное, очень испугался и запутался там, на войне, — выговорила она с трудом, подбирая слова, которые не ранили бы ребёнка, но и не были бы сладкой ложью. — Иногда со взрослыми такое случается. Они уезжают далеко-далеко и забывают, как вернуться.
— А теперь вспомнил?
— Да. Теперь вспомнил.
— И он привезёт того мальчика? Солдатика, который ранен?
Ложь, сказанная накануне, возвращалась бумерангом. Лия закрыла глаза.
— Привезёт.
— Он будет жить с нами?
Вот он — главный вопрос, который она боялась задать себе, а задал его ребёнок. Прямо, без обиняков.
— Не знаю, рыбка. Не знаю.
Она не знала ничего. Ни того, как встретит Никиту. Ни того, что скажет. Сможет ли вообще вынести его взгляд. В её памяти он остался двадцатитрёхлетним, с ясными глазами и широкой улыбкой. Каким он стал теперь? Изломанным? Усталым? Раскаявшимся? Или холодным и чужим, приехавшим только по долгу, по необходимости?
На следующее утро Лия пошла на работу, как ни в чём не бывало. Она не могла позволить себе прогул — каждая кроха была на счету. В заготконторе взгляды коллег были красноречивее слов. Одни смотрели с жалостью, другие — с нескрываемым любопытством, третьи — с осуждением. Сплетня, обогащённая подробностями от свекрови и почтальона, уже обрастала невероятными деталями. Шёпотом передавали, будто Никита стал в Свердловске большим начальником и бросил семью, будто вторая жена была дочкой командира, а сын — вовсе не его. Лия молчала, опустив голову, и работала с удвоенной силой, будто в физическом усилии надеялась найти спасение от мыслей.
Во время перерыва к ней подсела Марина. Лицо подруги было серьёзным.
— Лия, все говорят. Это правда? Про Свердловск, про другую?
— Правда, — коротко кивнула Лия, не отрываясь от грязного ведра со свёклой.
— И что ты будешь делать?
— Ждать.
— Ждать?! — Марина не выдержала и повысила голос, отчего несколько женщин обернулись. — Да ты с ума сошла! Он тебе жизнь сломал, двери все закрыл, а ты будешь сидеть и ждать, когда он явится с плодом своего предательства на руках?!
— Он отец моей дочери, — глухо сказала Лия. — И он, по всей видимости, в отчаянном положении. Один с ребёнком.
— А ты не одна? А ты с ребёнком не была одна два года?! — Марина схватила её за руку. — Он сделал свой выбор тогда, в сорок четвёртом. У него была амнезия? Прекрасно. Но как только память вернулась, он мог написать. Хоть строчку. Он не написал. Он приедет, когда ему некуда больше деться. Он приедет, потому что ты — его последний шанс на тихую пристань. Ты для него не жена, ты — причал для потерпевшего кораблекрушение.
Слова Марины были жестоки, но в каждой из них была страшная, невыносимая правда. Лия вырвала руку.
— А что мне делать, по-твоему? Выгнать его? Не пустить на порог? У нас зима на дворе, Марина! Ребёнок с ним!
— Ребёнок — его проблема! — горячо прошептала Марина. — Он создал эту семью, пусть сам и расхлёбывает. У тебя своя семья. Своя дочь. Ты должна думать о ней. Как она будет жить с братом, который напоминание о том, что отец её предал? Как ты будеть жить с мужчиной, глядя на которого, будешь вспоминать, что он два года был чужой?
— Не знаю! — выдохнула Лия, и в её голосе впервые зазвучали слёзы отчаяния. — Не знаю! Но я не могу выгнать его в снег. Не могу. Я не такая.
Марина смотрела на неё с жалостью и досадой.
— Сердобольная ты наша. Погубит тебя эта сердобольность. Ладно. Делай как знаешь. Но если что — моя дверь для тебя и Ани всегда открыта.
Рабочий день кончился. Лия шла домой, и каждый шаг давался с огромным трудом. Она чувствовала себя загнанным зверем, вокруг которого медленно, но верно смыкается круг. Круг из сплетен, осуждения, жалости и собственных страхов.
Вечером, когда она затопила печь и поставила варить мёрзлую картошку, в дверь постучали. Лия вздрогнула. Сердце бешено заколотилось: «Он? Уже?» Но за дверью послышался молодой, незнакомый голос:
— Хозяйка дома? Можно войти?
На пороге стоял парнишка лет семнадцати, худой, в старом, но аккуратно залатанном тулупе. В руках он держал ящик из фанеры.
— Здравствуйте. Меня Степан зовут. Я из фотокружка при райкоме. У нас задание — запечатлеть быт послевоенного села. Можно вас и вашу дочь сфотографировать? Бесплатно, конечно.
Лия хотела отказаться. Какая уж тут фотография, когда жизнь трещит по швам. Но увидела горящие любопытством глаза Ани, которая уже подбежала к двери.
— А нас на одной карточке с папой можно будет потом? — спросила девочка.
Парнишка смутился.
— Ну, если он… когда он будет…
— Давайте, — неожиданно для себя сказала Лия. Пусть. Пусть останется свидетельство. Свидетельство этого странного, подвешенного времени. «До». До его приезда.
Она наскоро привела себя в порядок, поправила платок на голове, посадила Аню на колени. Степан возился с громоздким фотоаппаратом, установленным на треногу. Вспышка магния ослепительно блеснула, оставив в глазах зелёные пятна.
— Готово, — сказал парнишка, улыбаясь. — Через месяц, как будет в райцентре готова, привезу. А можно ещё одну? Для… для истории. Вам одной.
Лия после секундного колебания кивнула. Она села на ту же лавку, выпрямила спину, сложила руки на коленях. И в момент, когда Степан вновь накрыл чёрным полотном, она посмотрела прямо в объектив. И на её лице не было ни страха, ни отчаяния, ни надежды. Была только решимость. Решимость выстоять. Принять удар. И не сломаться.
После ухода фотографа она долго сидела в темноте, разглядывая отпечаток, оставшийся на сетчатке глаз от яркой вспышки. Этот снимок, думала она, станет границей. Между той Лией, что ждала, и той, что будет встречать.
Прошла неделя. Потом вторая. Рождественские морозы сменились январской оттепелью, с крыш капало, на дорогах стояла непролазная грязь, смешанная с талым снегом. Вестей не было. Каждый скрип полозьев на улице, каждый стук в калитку заставлял Лию вздрагивать и замирать. Она жила в состоянии постоянной, изматывающей тревоги. Аня, чувствуя настроение матери, стала тихой и замкнутой.
Как-то раз, возвращаясь из конторы, Лия увидела у своего дома свекровь. Та не заходила внутрь, а стояла на почтительном расстоянии, разговаривая с какой-то женщиной из соседней улицы. Увидев Лию, Агафья Степановна презрительно фыркнула и, не скрывая, громко сказала:
— Ждёт, говорю. Как дура. Ждёт, когда на её шее устроятся да ещё и попрекнут её же хлебом. Кровь не её, понимаешь? Чужая кровь в дом примет. Добра не будет.
Лия прошла мимо, не реагируя. Но слова впились в память. «Чужая кровь». Мальчик. Витя. Ему, наверное, год или чуть больше. Что он понимал? Ничего. Он был просто ребёнком. Невинным и беззащитным существом, втянутым в этот взрослый, жестокий водоворот.
Вечером того же дня, когда уже стемнело, в калитку снова постучали. На этот раз настойчиво, твёрдо. Не так, как стучал юный фотограф. Лия, стоявшая у печи, почувствовала, как ноги стали ватными. Аня, игравшая на полу чурками, подняла голову.
— Мама, это…
— Сиди тут, — приказала Лия шёпотом и, сняв со щеколады тяжёлый железный засов, медленно открыла дверь.
На пороге, залитый мутным светом керосиновой лампы из сеней, стоял мужчина. Высокий, очень худой, в длинном поношенном солдатском шинели, с котомкой за плечами. В одной руке он держал потрёпанный чемодан, в другой — закутанный в толстое одеяло свёрток, из которого виднелось лишь маленькое, спящее личико. Лицо мужчины было измождённым, обветренным, покрытым щетиной. Но глаза… глаза были те самые. Никитины. Только в них не было ни ясности, ни улыбки. В них была бездонная, животная усталость и такой немой, оскаленный страх, что Лия невольно отступила на шаг.
Они молча смотрели друг на друга через порог. Звучала только тяжёлая капель с крыши да тихое сопение ребёнка на руках у мужчины.
— Лия, — наконец хрипло, едва слышно произнёс он. И в этом одном слове была вся катастрофа двух пропавших лет.
Она не ответила. Она не могла. Она просто отступила вглубь сеней, давая ему дорогу. Жест капитуляции. Жест принятия. Жест, который говорил громче любых слов: «Входи. Начинается что-то новое. И оно будет очень больно».
Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)
Рекомендую вам почитать также рассказ: