— Я тебе последний раз вежливо говорю — отойди от двери, Лёха. Не доводи меня.
— А я никуда не отойду. Я здесь, можно сказать, на посту. Ты погоди, гражданин Гордеев, погоди со своими барскими замашками.
В семь утра в квартире №12 по улице Труда началась обычная утренняя война. В узком коридоре, где пахло вчерашними щами, дешёвым табаком и сыростью, Николай Гордеев стоял напротив Алексея Лужкова. Николай, бледный от бессонницы, в аккуратно заштопанной рубашке и с инженерным портфелем в руке. Лёха, краснолицый, в расстёгнутой тельняшке, прислонился к косяку двери в туалет, широко раскинув руки.
— Ты сорок минут там сидишь! — шипел Николай, стараясь не кричать. — У меня смена через двадцать минут начинается!
— А мне, значит, не на смену? — Лёха нарочито медленно потянулся. — Мне тоже организм настроить надо. Процесс ответственный, его не на бегу сделаешь.
Из-за занавески, отгораживающей уголок вдовы Клавдии, высунулось испуганное лицо.
— Ребята, тише, пожалуйста… Дети спят…
— А ты их, Клавдия, не приучай спать, когда вся квартира на ногах! — прогремел из кухни густой голос. На пороге появилась Мария Игнатьевна Лужкова, мать Алексея, с лицом, на котором гнев был прописан как родной. В руке она сжимала кухонный нож, которым только что резала хлеб. — Мой сын после ночной смены пришёл, ему отдохнуть надо, а не по вашей барской указке прыгать!
Анна Петровна Гордеева вышла из своей комнаты бесшумно, как тень. Высокая, прямая, в тёмном платье с жёлтой, вылинявшей от частой стирки брошкой. Её появление на мгновение остудило пыл Лужковой.
— Мария Игнатьевна, — сказала Анна Петровна тихо, но так, что было слышно каждое слово. — Ваш сын занял уборную в шесть двадцать. Сейчас без пяти восемь. Есть очередь. Есть другие люди.
— Очередь? — фыркнула Лужкова, переведя дуло на новую цель. — Это вы про свою очередь? А вчера кто в одиннадцать вечера примус на кухне часа два колдовал, всем спать мешал? Ваш Николай! Я на кухню за водой выйти не могла — место не протолкнуться!
— Я чертежи доделывал, — сквозь зубы процедил Николай, не отрывая взгляда от усмехающегося Лёхи. — При свете коптилки, чтобы общую лампу не жечь.
— Ой, чертежи! — закатила глаза Мария Игнатьевна. — У нас тут все работают, милок. Я вот в шесть утра уже на ногах, обед семье собираю. И не жалуюсь.
В этот момент дверь в туалет наконец открылась. Но вышел оттуда не Лёха, который так и не двинулся с места, а младший Лужков, Петька, пятнадцатилетний детина с простодушным лицом. Он, видимо, сидел там всё это время.
— Всё, — буркнул он, пробираясь мимо Николая.
— Что?! — у Николая перехватило дыхание. — Значит, вы… вы вдвоём?! Там что, семейный совет был?
— А то что? — Лёха широко ухмыльнулся. — Места мало, надо экономно использовать. Мы с братом всё обсудили. Теперь твоя очередь, Колян. Если, конечно, успеешь.
Николай бросился к двери, но Лёха нарочно медленно отходил, преграждая путь плечом. В глазах у Николая потемнело. Он резко рванул вперёд, плечо задело Лёху, тот не ожидал такого натиска и отшатнулся.
— Ах ты, гад! — взревел Лёха и двинулся на Николая, сжимая кулаки.
— Алексей! Николай! — крикнула Анна Петровна, и в её голосе впервые зазвучала не просто усталость, а настоящая тревога.
Из своей каморки, рядом с входной дверью, вышел Фёдор Кузьмич, бывший дворник, а ныне сторож. Старый, корявый, как дубовый корень. Он молча встал между мужчинами, даже не подняв рук. Просто встал.
— Хорош, — сказал он хрипло. — Уморите друг друга. Кому легче-то будет? Вон, Клавдья детская плачет.
Действительно, из-за занавески послышался испуганный плач. Лёха, фыркнув, отступил. Николай, дрожа от ярости, провалился в туалет и захлопнул дверь. В коридоре на секунду воцарилась тяжёлая, густая тишина. Её нарушила только Мария Игнатьевна.
— Вот и хорошо, разошлись, — сказала она громко, нарочито спокойно. — А то некоторые думают, что они тут самые умные и культурные. Инженер. Подумаешь. — И, бросив многозначительный взгляд на бледную Анну Петровну, она важно проследовала на кухню.
Анна Петровна медленно повернулась и пошла в свою комнату. Спина её была по-прежнему прямой, но рука, которой она придерживала дверь, дрожала.
Из-за соседней двери выглянул студент-комсомолец Вася, с взъерошенными волосами и озадаченным лицом.
— Опять? — просто спросил он Фёдора Кузьмича.
— А то как же, — хрипло отозвался старик, глядя в пол. — Утро доброе, Василий. Война, как водится, началась по плану.
Через три минуты Николай выскочил из туалета, на ходу натягивая пиджак. Он промчался по коридору, не глядя ни на кого, и вылетел из квартиры, грохнув входной дверью. Война была выиграна. Все остались при своих: Лужковы — при своём торжестве, Гордеевы — при своём унижении, остальные — при своём страхе и раздражении. До следующего раза. А следующий раз в коммунальной квартире наступал всегда очень скоро. Иногда ещё до того, как высыхали брызги от умывания на общем, сером, в трещинах умывальнике.
***
Скандал у туалета отозвался в квартире глухим, тягучим гулом. Он висел в воздухе ещё два дня, как запах горелой каши. Но настоящая буря разразилась вечером на третий день, на общей территории — на кухне.
Кухня была сердцем ада. Двенадцать квадратных метров, облупленные стены, заляпанные жиром. Три примуса шипели на столах, выделенных разным семьям. Четвёртый, общественный, стоял в углу, но им давно никто не пользовался — все боялись, что сломают и заставят скидываться на ремонт. Вдоль стен — тумбочки и шкафчики, оклеенные обрывками старых газет. Воздух был густой, как бульон: чад, лук, дешёвый табак, запах немытого тела и вечного раздражения.
Именно здесь, у своей тумбочки, рыдала Клавдия. Рыдала тихо, уткнувшись лицом в потертый фартук.
— Да что случилось-то? — спрашивала её Анна Петровна, положив руку на дрожащее плечо молодой женщины. Анна Петровна пришла вскипятить чайник — Николай засиделся на работе, и она ждала его с ужином.
— Молоко… — всхлипывала Клавдия. — Пол-литра молока поставила с вечера в ледник… на кашку малышне… А оно… оно…
Она показала на жестяную кружку, стоявшую на столе. Внутри плескалась мутноватая жидкость, от которой исходил странный, солоноватый запах.
— Кто-то… кто-то подменил, — выдохнула Клавдия. — Водичку подлил, да ещё, гляди, солью посолил. Дети утром плакали, есть просили… А я чем их кормить? Хлебушком одним?..
— Подменил, говоришь? — с места у своего примуса, где жарилась на сале картошка, поднялась Мария Игнатьевна. Лицо её выражало живейший интерес. — Это да. Это дело серьёзное. У нас тут, видно, вредитель завёлся.
— Мария Игнатьевна, может, случайно кто? — тихо сказала Анна Петровна, но в глазах у неё мелькнула та же тревога, что и у Клавдии. — Перепутали кружки.
— Случайно соль в молоко насыпать? — фыркнула Лужкова. — Это надо очень постараться. Нет, это нарочно. Это чтоб деток малых извести. Без молока они чахнуть начнут. Умная мысль.
— Да кто ж на детей пойдёт? — вступил в разговор Фёдор Кузьмич. Он сидел на своём табурете у порога и чистил картошку в старую газету. — Может, и правда, ошибка.
— Ошибка! — подхватила Мария Игнатьевна, начиная наматывать, словно клубок, новую теорию. — А чья у нас тут самая сложная жизнь? Кто вечно всем недоволен? Кто с утра пороги обивает, из-за дверей скандалы закатывает? У кого, можно сказать, нервы не в порядке?
Все молчали. Ответ висел в воздухе, густой, как кухонный чад.
— Нет, вы только подумайте, — продолжала Лужкова, уже обращаясь ко всем присутствующим: студенту Васе, который заваривал кипяток, и пожилой сестре милосердия тёте Маше, ставившей на плиту скороварку. — У человека работа нервная. Чертижи. Цифири. Голова кругом. Нервы, значит, шалят. Ночью не спит, примусом шуршит. А тут дети чужие кричат. Нервы-то не выдерживают! И пошла у человека в голове… механика. Чтоб тише было. Знаете, как мышь травят, чтобы не шуршала.
— Это вы про кого, Мария Игнатьевна? — раздался спокойный голос из doorway.
На пороге кухни стоял Николай. Он был бледен, под глазами — тёмные круги. Видно, пришёл только что. И слышал всё.
— А я ни про кого, — Лужкова нарочито медленно перевернула картошку. — Я про жизнь говорю. Обстановка у нас нервная. Люди срываются.
— Вы прямо говорите, что это я испортил молоко Клавдии? — Николай вошёл на кухню. Он был без пиджака, в жилете поверх рубашки. И от этой обыденности его тихий, холодный голос звучал ещё страшнее.
— А я имён не называла! — всплеснула руками Лужкова, но в глазах её светилось торжество. — Ты сам на себя примеряешь, Николай. Совесть, значит, не чиста.
— Моя совесть чиста, — отрезал Николай. Он подошёл к столу, взял кружку, понюхал. — А вот у вас, Мария Игнатьевна, картошка сегодня удивительно ароматная. Специи какие-то?
— Сало жареное, дух от него! — огрызнулась та. — Не твоего ума дело.
— Странно, — не отступал Николай, и в его голосе впервые зазвучали ядовитые нотки. — У нас второй месяц ни у кого сала не было. По карточкам не выдают. А у вас — пожалуйста, целая сковорода. И запах… Знаете, на скипидар похоже. Или на мазь какую-то. Вы уж не из своей, простите, аптечки лишнее на хозяйство пускаете?
На кухне повисла мёртвая тишина. Мария Игнатьевна побагровела. Она действительно частенько приносила с работы (она была уборщицей в поликлинике) то вазелин, то ещё какое-нибудь «списанное» добро. Все об этом знали, но вслух не произносили.
— Ты что это мне говоришь?! — завопила она, тряся поварёшкой. — Ты на чистую воду меня вывести хочешь? Да я!..
— А я вот что думаю, — перебил её Николай, обращаясь уже ко всем. — Молоко могли и нечаянно испортить. Например, если кто-то ночью, пока все спят, решил свою сковородку после сала… простите, после мази… помыть. Воды жалко, ледник рядом. Сполоснул в первую попавшуюся кружку. А утром — ой, ошибка! Но признаться страшно.
Логика была, как шило. Все смотрели то на бледного, измождённого Николая, то на багровую, задыхающуюся от ярости Марию Игнатьевну.
— Врёшь! Всё врёшь! — захлёбывалась она. — Это ты из вредности! Из-за туалета! Мстишь!
— За туалет мстить детям? — холодно спросил Николай. — Я, Мария Игнатьевна, может, и «бывший», но до такого не опускаюсь.
В этот момент раздался тонкий, жалобный писк. Все обернулись. На пороге кухни стоял младший Лужков, Петька. В руках он держал ту самую жестяную кружку, но только… пустую. На его губах и подбородке были белые разводы.
— Мам… — виновато произнёс он. — А я это молоко ещё вчера вечером выпил. Там мало было. А чтоб ты не ругалась… я водички из-под крана налил. А соль… это я вчера селёдку в ней держал, может, кружка испачкалась…
Наступила тишина, которую можно было резать ножом. Мария Игнатьевна смотрела на сына с выражением, в котором смешались ярость, стыд и полное бессилие. Клавдия перестала плакать и смотрела на Петьку широко раскрытыми глазами. Даже Николай казался ошарашенным.
Первым засмеялся Фёдор Кузьмич. Тихий, старческий, хриплый смешок.
— Ну вот и сыщики, — прохрипел он. — Вредителя нашли. Своё же дитя.
— Ты… дурак! Безмозглый! — накинулась Мария Игнатьевна на Петьку, но уже без прежней силы. Её миф рухнул, и гнев искал хоть какую-то цель.
— А что? — обиделся Петька. — Я пить хотел!
Вася, студент, вдруг фыркнул, затем сдержанно рассмеялся. Тётя Маша покачала головой и вернулась к своей скороварке. Клавдия, вытерев слёзы, тихо сказала:
— Ну… слава богу, что так. А то я уж думала…
— Вот видишь, — Анна Петровна вздохнула и снова положила руку ей на плечо. — Никто детям зла не хотел. Глупая случайность.
Мария Игнатьевна, фыркнув, с шумом принялась перекладывать картошку на тарелку. Скандал был исчерпан, но победы в нём не было ни у кого. Было только чувство глупой, унизительной нелепости. Николай молча взял чайник у матери и вышел, кинув на Лужкову тяжёлый взгляд. В его душе кипело. Не из-за молока. Из-за этой готовности сразу, без доказательств, увидеть в нём вредителя, гада, врага. Эта готовность была страшнее любой подмены.
Когда он проходил мимо Фёдора Кузьмича, старик, не глядя на него, пробормотал:
— Молоко-то нашли. А кто соль в общую солонку на кухне вчера насыпал? Не сахар же случайно.
Николай остановился.
— Что?
— Да так. Иду ночью, воды попить. Гляжу, на столе солонка стоит. Понюхал — а там не соль. Что-то белое, без запаха. Сода, что ли. Или ещё чего. Высыпал я её в помойку, насыпал нормальной. Так, на всякий случай.
Николай почувствовал, как по спине пробежал холодок. Значит, это была не случайность. Или была? Или это тоже чья-то «шутка»? Он посмотрел на кухню: Мария Игнатьевна сердито гремела посудой, Петька виновато ел картошку, Клавдия что-то шептала детям за своей занавеской. На всех лицах — усталость, раздражение, своя правда.
«Мы не воюем, — с горечью подумал Николай. — Мы просто медленно травим друг друга. Как мыши в общем мешке. И неизвестно, кто первым насыплет яду в общую кружку».
Он вернулся в комнату, где его ждал скудный ужин и тревожные глаза матери. За стеной уже слышался визгливой голос Марии Игнатьевны, выговаривающей что-то Петьке. Война не закончилась. Она просто перешла в окопную форму.
***
Война в квартире №12, как и всякая уважающая себя война, велась на нескольких фронтах. После молочного инцидента и разоблачения с солью наступило затишье. Оно было хуже открытого скандала — тягучее, нервное, пропитанное взаимным подозрением. И главным полем боя стала тишина. Вернее, её отсутствие.
Фронт номер один — радиоточка. Единственная, на всю квартиру, висела в коридоре, рядом с комнатой Лужковых. И каждый вечер, ровно в девять, Мария Игнатьевна включала её на полную мощность. Из чёрной тарелки лилась бравурная музыка, сменяемая громкими, жизнерадостными голосами дикторов.
— Мария Игнатьевна, можно потише? — на второй вечер вежливо попросила Анна Петровна, выйдя в коридор. — Николай готовится к экзамену в техникуме, ему мешает.
— А что мешает? — удивилась Лужкова, помешивая что-то в кастрюле на примусе прямо в дверях своей комнаты. — Говорят правильно, про трудовые успехи. Это развивает. Пусть слушает, политическую сознательность повышает. А то у него одна техника в голове, а про жизнь вокруг — ни-ни.
— Ему формулы нужно учить, — настаивала Анна Петровна. — Очень громко.
— Ну что ж, — вздохнула Мария Игнатьевна с видом мученицы, и убавила громкость… примерно на четверть оборота. Эффект был чисто психологический. Музыка продолжала гудеть, как шмель в банке.
В этот момент из своей комнаты вышел Николай. Он молча подошёл к радиоточке, нашёл тонкую проволочку — антенну — и слегка дёрнул её. В тарелке что-то щёлкнуло, и голоса дикторов потонули в шипении и треске, словно они внезапно заговорили с Марса.
— Ой, испортилось! — с искренним огорчением воскликнул Николай. — Надо выключить, а то совсем сломается. До завтра, как минимум.
Он щёлкнул тумблером, и в коридоре повисла блаженная тишина. Мария Игнатьевна открыла рот, но Николай уже повернулся к ней.
— Завтра, надеюсь, починят. А пока можно послушать у Васьки в комнате, у него детекторный приёмник. Только тихонько, наушниками. Чтобы никому не мешать.
И, кивнув ошарашенной Лужковой, он удалился. Мария Игнатьевна несколько секунд молчала, переваривая эту наглую диверсию, затем фыркнула и захлопнула дверь. Радио не включали ещё три дня — видимо, ждали, пока «само починится».
Фронт номер два — дети Клавдии. Двухлетняя Танюшка и четырёхлетний Алёшка. После истории с молоком Клавдия старалась держать их в своём закутке, но дети есть дети. Их топот, смех, а чаще — плач и крики, разносились по всей квартире.
Особенно страдал студент Вася, который готовился к важной контрольной. После того как Алёшка устроил игру в «лошадки», стуча палкой по батарее прямо под Васиной комнатой, тот не выдержал.
— Клавдия Васильевна! — строго сказал он, появившись у её занавески. — Нельзя ли как-то… урезонить ребёнка? У меня голова пухнет!
— Да он играет, Василий, — виновато сказала Клавдия, пытаясь отнять у Алёшки палку. — Он же маленький…
— Играть можно и тихо, — настаивал Вася. — Или выйти во двор.
— На дворе слякоть, они простынут! — возразила Клавдия, и в её голосе зазвучали слёзы. — Вы думаете, мне легко? Одна с ними, как раба на галерах!
Из комнаты Лужковых тут же раздался одобрительный голос Марии Игнатьевны:
— Правильно, Клавдия! Дети — это цветы жизни! Пусть развиваются! А то некоторые думают, что они одни в квартире живут!
Вася покраснел, почувствовав себя нехорошим человеком. Он уже хотел было извиниться, но тут из своей комнаты вышел Фёдор Кузьмич. Он молча протянул Алёшке не палку, а… старую, пустую катушку от ниток и длинную, прочную нитку.
— На, внучек, — хрипло сказал он. — Вот тебе игрушка. Запускай юлу.
Алёшка, мгновенно забыв про палку, увлечённо принялся наматывать нитку на катушку. Шума было вдесятеро меньше.
— А вам, Василий, — повернулся Фёдор Кузьмич к студенту, — я бы посоветовал заткнуть уши ватой, когда учите. Помогает. И от криков, и от лишних мыслей.
Вася, смущённо поблагодарив, ретировался. Клавдия с облегчением вздохнула. Мир был восстановлен, но ненадолго.
Главный же скандал, который взорвал хрупкое затишье, случился из-за скрипки. Николай иногда, по вечерам, когда выдавалась редкая минута покоя, доставал из футляра старую, поцарапанную скрипку отца и тихо, чуть слышно, играл. Не бравурные марши, а старые, грустные романсы или мелодии из оперетт. Это была его отдушина.
В тот вечер он играл особенно тихо. Анна Петровна, прикрыв глаза, сидела в кресле, и на её лице впервые за многие дни появлялось что-то похожее на покой. И вдруг в дверь врезался оглушительный стук.
— Прекратите немедленно этот похоронный марш! — за стеной орала Мария Игнатьевна. — Жить мешаете! У меня голова раскалывается от этих завываний!
Николай оборвал мелодию на высокой ноте. В комнате повисла напряжённая тишина.
— Я играю пианиссимо, Мария Игнатьевна, — сказал он сквозь дверь, сдерживаясь. — Еле слышно.
— А мне всё слышно! — не унималась соседка. — Стены тонкие! Это издевательство над окружающими! И над советским строем тоже! Играете какую-то буржуазную тоску!
Николай глубоко вдохнул. Он видел, как мать сжала ручки кресла, как её лицо снова застыло в маске страдания. И в нём что-то оборвалось.
Он открыл дверь. В коридоре, уже в полной боевой готовности, стояла Мария Игнатьевна, а за её спиной — с любопытством высовывались Лёха и Петька.
— Хорошо, — тихо сказал Николай. — Больше музыки не будет.
Он захлопнул дверь, оставив Лужкову в недоумении. Но через пять минут из комнаты Гордеевых раздался новый звук. Не мелодичный, а монотонный, назойливый, сводящий с ума. Это Николай, положив перед собой учебник по сопротивлению материалов, начал… заучивать формулы. Не про себя, а вслух. Громко, чётко, с выражением, как стихотворение.
— «Сигма равно эн делённое на а! Где сигма — нормальное напряжение, эн — продольная сила, а — площадь поперечного сечения! Сигма равно эн делённое на а!»
Он повторял это снова и снова, с небольшими вариациями. Через десять минут в дверь застучали снова.
— Да прекратите вы! — кричала уже не Мария Игнатьевна, а Лёха. — Одурели все!
— Я учусь! — парировал Николай из-за двери, не прерываясь. — «Тау равно кю делённое на джэ! Где тау — касательное напряжение…»
— Да вы издеваетесь!
— Нет, это вы издеваетесь! — Николай распахнул дверь. Он был бледен, но глаза горели. — Музыка вам мешает. Тишина, наверное, тоже мешает — сразу начнёте громко разговаривать. Теперь учение мешает. Может, мне вообще дышать перестать, чтобы воздух лишний не занимать? Или вам просто я мешаю, Мария Игнатьевна? Конкретно я? Так и скажите!
В коридоре уже собрались почти все: Клавдия с испуганными глазами, тётя Маша с кислым выражением лица, Вася, который снова не мог учиться, и даже Фёдор Кузьмич, наблюдавший из своей каморки.
— Мешаете! — выдавила Мария Игнатьевна, оправившись от неожиданной атаки. — Весь ваш вид, ваш тон мешает! Живёте тут, как белые вороны!
— А жить «как белые вороны», это как? — спросил Николай, и его голос вдруг стал опасным, тихим. — Тише воды, ниже травы? Извините, что у меня руки не из одного места растут, как у вашего Лёхи, и я не уборщицей в поликлинике работаю, а пытаюсь инженером стать. Это, видимо, оскорбительно.
Лёха, услышав про себя, двинулся вперёд, но Мария Игнатьевна остановила его жестом. Она поняла, что перешла черту, но отступать было поздно.
— Умник, — прошипела она. — Умник больной. Всех тут достал своими нервами. Сам не живёшь и другим не даёшь.
— Знаете что, — сказал Николай, оглядев всех собравшихся. — Я сделаю вам всем одолжение. Завтра я ухожу в ночную смену. На неделю. Будете наслаждаться тишиной. А то, не дай бог, ещё какой звук из нашей комнаты нарушит ваш покой.
Он снова захлопнул дверь, на этот раз наглухо. В коридоре повисло неловкое молчание. Скандал был, но победа снова оказалась пирровой. Все чувствовали себя неловко: и Лужковы, загнанные в угол, и остальные, наблюдавшие эту грызню со стороны.
— Ну и характер, — громко вздохнула Мария Игнатьевна, ломая атмосферу, и удалилась к себе.
— И впрямь, нервный очень, — поддакнул, чтобы не молчать, Вася, и тоже скрылся.
Только Фёдор Кузьмич, глядя на закрытую дверь Гордеевых, покачал головой и пробормотал себе под нос:
— Ночная смена… А кто ему сказал, что тут ночью тише? Ночью, милок, тут свои демоны просыпаются. Тихие.
Он имел в виду не сверхъестественное. Он имел в виду мысли. Страхи. Воспоминания. В полной тишине они звучали гораздо громче любой скрипки и любой ругани. И от них не спрячешься ни за какой дверью.
***
Уход Николая на ночную смену принёс в квартиру №12 не покой, а странную, зыбкую пустоту. Как будто вынули стержень, вокруг которого закручивались все скандалы. Марии Игнатьевне стало даже как-то скучно. Её утренние тирады у туалета, адресованные теперь только Петьке, теряли половину своего запала без второго участника дуэли.
Но природа коммунальной жизни не терпит вакуума. На смену «большой войне» пришла окопная, партизанская — за ресурсы. А главным ресурсом в конце ноября, когда в трубах завывал ледяной ветер, было тепло.
Уголь выдавали по карточкам, мизерными порциями. Его хранили в общем сарае во дворе и носили вёдрами. И здесь, у ржавой двери сарая, разгорелся новый конфликт, на этот раз — между, казалось бы, союзниками.
Фёдор Кузьмич, как старейший и физически ещё крепкий жилец, обычно приносил уголь для всей квартиры, за что ему все скидывались хлебом или картошкой. Но в этот раз он сильно простудился. Лежал в своей каморке, кашлял, как разорванный мех, и на улицу выйти не мог.
— Клавдия, сбегай за углём, — сказала Мария Игнатьевна, встретив молодую женщину на кухне. — Федор приболел. Надо печь протопить, а то дети замёрзнут.
Клавдия беспомощно посмотрела на свои руки, на ведро.
— Я… я попробую. Но оно тяжёлое, Мария Игнатьевна. И Алёшку одного не оставишь.
— А где ж твой муж-то был, когда детей делал? — огрызнулась Лужкова. — Не думал. Ну, ничего, Петька тебе поможет. Петька!
Петька, однако, в тот момент как сквозь землю провалился. Нашелся он только через час, и заявлять о желании таскать уголь не спешил.
На выручку, неожиданно для всех, пришел студент Вася. Увидев, как Клавдия в одиночку пытается волоком тащить полное ведро по обледенелой тропинке, он, не говоря ни слова, взял ведро и понёс.
— Спасибо вам, Василий, — всхлипывала от усталости и благодарности Клавдия.
— Не за что, — отмахнулся Вася. — Пролетарская солидарность.
Он притащил ведро в квартиру и поставил его в коридоре. И тут из своей комнаты вышла Мария Игнатьевна.
— А где наше ведро? — спросила она, глядя на уголь.
— Какое «наше»? — не понял Вася.
— Ну, которое Петька должен был принести. Для нашей комнаты. Это ж вы для Клавдии принесли, правильно? Значит, нам своё надо.
— Мария Игнатьевна, — взмолилась Клавдия, — давайте поделим. Я вам половину отсыплю.
— Чего делиться-то? — возразила Лужкова. — У вас ребёнок один, Алёшка, да грудная Танюшка. Им много не надо. А у нас — три взрослых мужика. Им тепла нужно. Да и комната у вас маленькая, уголок. Быстрее прогреется.
— Но я первая попросила! — запротестовала Клавдия, и в голосе её снова зазвучали слёзы. — И Василий мне помогал!
— А я тебе не помогала что ли? — парировала Мария Игнатьевна. — Я Петьку тебе в помощь предлагала. Он, правда, дезертир, но идея-то была хорошая. Нет, уж, разнесите по справедливости. Вам — треть, нам — две трети.
Вася стоял, краснея от негодования. Он, комсомолец, верил в коллективизм, в взаимопомощь. А здесь был откровенный грабёж на глазах у всех.
— Мария Игнатьевна, это несправедливо, — твёрдо сказал он.
— Справедливость, милок, — съязвила Лужкова, — это когда у всех поровну. А поровну у нас что? Холод поровну. Вот и уголь будем делить поровну. По весу. Пойдём, Клавдия, взвесим.
Спор бы затянулся, если бы не вмешательство тёти Маши, сестры милосердия. Она молча вышла из своей комнаты с большим жестяным тазом в руках.
— Хватит, — сказала она сухо. Её авторитет, как человека, видевшего на фронте и не такое, был непререкаем. — Насыплю всем поровну. А кто недоволен — пусть сам носит.
И, не слушая возражений, она стала лопаткой, хранившейся у Фёдора Кузьмича, делить уголь на четыре равные кучки: себе, Клавдии, Лужковым и Гордеевым (за них, в отсутствие Николая, решила Анна Петровна). Дележ был произведён с армейской точностью. Мария Игнатьевна, бухтя что-то под нос про «разбазаривание народного добра», унесла свою долю.
Но война на этом не закончилась. Она перекинулась на кухню. На следующий день Анна Петровна, желая поддержать заболевшего Фёдора Кузьмича, сварила на своём примусе куриный бульон. Настоящий, из старой, жилистой курицы, которую ей чудом удалось выменять на пару книг. Аромат поплыл по коридору — густой, наваристый, невероятно соблазнительный в мире пустых щей и перловой каши.
Продолжение следует!
Нравится рассказ? Тогда можете поблагодарить автора ДОНАТОМ! Жмите на черный баннер ниже:
Читайте и другие наши истории:
Если не затруднит, оставьте хотя бы пару слов нашему автору в комментариях и нажмите обязательно ЛАЙК, ПОДПИСКА, чтобы ничего не пропустить и дальше. Виктория будет вне себя от счастья и внимания!
Можете скинуть ДОНАТ, нажав на кнопку ПОДДЕРЖАТЬ - это ей для вдохновения. Благодарим, желаем приятного дня или вечера, крепкого здоровья и счастья, наши друзья!)