Она была чужой в собственном доме. Её душу согревало лишь заветное слово, спрятанное за печкой, и холодный камень во дворе, хранивший чьё-то обещание. Но однажды мать посмотрела на неё и сказала фотографу: «Она не с нами». И в этот миг девочка поняла: чтобы выжить, одной веры мало. Нужно бороться за своё счастье.
Голод той весны 1946 года был особенным. Не военным, яростным и обжигающим, а тихим, затяжным, болотным. Он подкрадывался исподволь, высасывая последние соки из земли и людей. Война кончилась, а есть было нечего — парадокс, который детскому уму Анжелы был не под силу.
Пятилетняя Анжела научилась измерять голод не пустотой в животе, а взглядом матери. Когда Марфа смотрела на нее долго, не отрываясь, ее глаза становились плоскими, как у щуки, и Анжела инстинктивно старалась стать меньше, тише, невидимей. В такие дни она уходила из дому с рассветом и возвращалась затемно, питаясь тем, что найдет в поле: прошлогодней мерзлой картошкой, стеблями щавеля, птичьими яйцами, если повезет.
Однажды, роясь в старом сундуке на чердаке в поисках чего-нибудь, что можно обменять у заезжего торгаша на еду, она нашла его. Маленький, тусклый, медальон в форме сердечка на тонкой цепочке. Он был спрятан под стопкой ветоши. Анжела раскрыла его дрожащими пальцами. Внутри не было фотографии, только крошечный, высохший лепесток василька. Но для нее это было сокровище. Чье-то забытое сердце. Она надела цепочку на шею, спрятала под рваной рубашонкой и почувствовала необъяснимую теплоту. Теперь у нее был талисман. Ключик к чему-то доброму, чего она не помнила.
В тот же день случилась беда. Марфа, видимо, вспомнив про сундук, поднялась на чердак. Что она искала — уже неважно. Важно, что ее взгляд упал на Анжелу, которая, испуганная, прижималась к балке. И зацепился за тонкую серебряную полоску на ее шее.
— Что это? — голос Марфы был тихим и оттого еще более страшным. — Воровка? Ты теперь еще и воровка?
— Я нашла... на чердаке... — попыталась объяснить девочка.
Но Марфа уже не слушала. В ее сознании сложилась простая и ясная картина: пока она надрывается на работе, эта, «несчастливая», не только ест свой хлеб, но еще и крадет. Крадет память, крадет прошлое, которое Марфа похоронила вместе с Иваном.
Она стремительно спустилась вниз. Анжела, предчувствуя недоброе, поплелась за ней. В горнице Марфа схватила со стола краюху хлеба, единственную на весь вечер для всех детей. Это был не просто хлеб. Это был символ. Символ ее труда, ее страданий, ее правды.
— Подойди, — сказала она.
Анжела подошла.
— Видишь? — Марфа подняла хлеб перед ее лицом. — Это хлеб. Его зарабатывают потом. А воровки его не заслуживают.
Она разломила краюху пополам. Одну половину положила на стол. Другую, сжав в кулаке, пронесла перед лицом Анжелы.
— Запомни. Ты не заслуживаешь даже этого. Никогда не заслужишь.
Она повернулась, отодвинула тяжелую дверь, ведущую в холодные сени и на улицу, и швырнула половинку хлеба в грязь. Потом захлопнула дверь и повернулась к Анжеле.
— А теперь смотри.
Марфа подошла к печи, где тлели щепки, и бросила в огонь вторую половину хлеба. Пламя с жадностью лизнуло его, почернела корочка, пополз горький запах горелого.
Анжела стояла и смотрела. Она не плакала. Она смотрела, как горит хлеб. Она смотрела на мать, в чьих глазах плясали отражения этого маленького костра. И в тот миг она поняла все. Это не было наказанием за медальон. Это был урок. Урок о ее месте в этом мире. Она была хуже грязи за порогом. Хуже пепла в печи.
Она не помнила, как вышла из дома. Она шла по улице, не чувствуя под ногами земли. Она подошла к тому самому камню, положила на него ладонь и почувствовала шершавые, надежные буквы. Она не знала, что там написано, но знала, что это от Леси. Значит, это было хорошо.
Потом она подошла к тому месту, где упал хлеб. Он лежал в луже, размокший, грязный. Она подняла его. Вытерла о свое платье. Сжала в руке.
Она не съела его. Она вернулась в дом, тихо прошла к своей постели на полу и спрятала этот комок грязи и хлеба в свою тряпичную куклу. Это был не хлеб. Это было доказательство. Доказательство того, что она не такая, как о ней говорят. Она была достойна. Достойна есть, жить, быть любимой.
А медальон-сердечко она так и не сняла. Он был ее первым, самым главным секретом. Ключиком, который, она верила, однажды отопрет дверь в другую жизнь. Туда, где хлеб не бросают в грязь и не сжигают в печи. Туда, где ждет ее брат.
***
Год 1947-й. Послевоенная разруха медленно, но верно отступала под напором человеческого упорства. В Заречное стали возвращаться мужчины — израненные, повидавшие ад, но живые. Возвращались, чтобы заново пахать землю, растить детей и отстраивать сожженные дома. Возвращались, чтобы жить.
Но в доме Марфы ничего не менялось. Тишина здесь была иной — не скорбной, а выморочной, будто жизнь обходила его стороной. Анжеле шел седьмой год. Она была тенью — худой, бледной, с огромными глазами, в которых застыла вечная настороженность. Она научилась читать — по слогам, по складам, выучивая буквы по старому календарю, что висел на стене. Ее главным учебником были те самые, затертые до дыр письма от Алексея. Она уже могла сама разобрать: «Жив-здоров... Держись... Помни...»
Она помнила. Каждый день, подходя к камню и проводя пальцами по высеченной дате, она мысленно повторяла братскую клятву. Это стало ее молитвой.
Однажды летним днем, когда солнце пекло немилосердно, а воздух звенел от стрекот кузнечиков, в село приехал «воронок». Темно-серая, пыльная машина с зарешеченными окнами медленно, словно хищник, высматривающий добычу, проехала по главной улице и остановилась у дома председателя.
Весть разнеслась мгновенно. Из машин вышли люди в форме. Не военной, а какой-то иной, строгой и чужой. Они шли от дома к дому, задавая вопросы. Прошел слух — ищут «врагов народа», тех, кто сотрудничал с оккупантами, кто «запятнал себя». Война кончилась, но начиналась другая — тихая, подлая, где врагом мог оказаться любой.
Марфа, увидев машину, побледнела. За последние годы ее суровая замкнутость стала восприниматься односельчанами как нечто подозрительное. Почему она так холодна? Почему не радуется Победе, как все? Шептались, что, может, она получала вести от Ивана, да скрывала, что он не пропал без вести, а перешел к немцам? В горячечном бреду послевоенной паранойи любая тень могла показаться монстром.
Люди в форме пришли и в их дом. Марфа стояла перед ними, выпрямившись, но ее руки, спрятанные в складках фартука, мелко дрожали.
— Степановна, — один из них, с холодными, как сталь, глазами, просматривал какие-то бумаги. — Муж, Иван Степанов, пропал без вести. Сведений о нем больше не поступало?
— Нет, — глухо ответила Марфа.
— А сама не получала писем? Никаких извещений? Может, от «там»? — он сделал ударение на последнем слове.
Анжела, прижавшись в темном углу за печкой, затаив дыхание, наблюдала за этим. Она не понимала всего, но чувствовала леденящий душу страх, который исходил от матери. Она видела, как тот человек осматривает их убогую хату, его взгляд скользнул по ней, по ее худеньким ногам в дырявых чулках, и в его глазах не было ни капли жалости.
И тут случилось то, чего не мог предвидеть никто. Марфа, чтобы отвести от себя подозрения, чтобы показать свою «благонадежность» и «преданность», вдруг резко указала пальцем в угол, на Анжелу.
— А вот ее брат, старший, Алексей, — голос ее сорвался, став пронзительным и злым. — Сбежал. В сорок четвертом. Бросил семью, бросил мать. Кто его знает, куда подался и с кем связался. Может, к бандеровцам, может, еще к кому. Я о нем ничего не знаю. Отреклась.
Слова повисли в воздухе, тяжелые и ядовитые. Анжела почувствовала, как земля уходит из-под ног. Она не поняла всего, но поняла главное: мать предает Лесю. Обзывает его страшными словами. Отрекается от него.
Человек в форме равнодушно кивнул, что-то записал в блокнот и, даже не взглянув на девочку, вышел вслед за другими.
Когда дверь закрылась, Марфа медленно опустилась на лавку. Она была бледна как полотно, но в ее глазах светилось нечто похожее на удовлетворение. Она откупилась. Откупилась именем старшего сына, бросив его, как бросили когда-то в грязь тот хлеб.
Анжела вышла из своего укрытия. Она подошла к матери и остановилась перед ней. Она не плакала. Ее детское личико было искажено такой немой, недетской ненавистью, что Марфа на мгновение отвела взгляд.
— Ты... плохая, — тихо, но очень четко сказала Анжела. — Ты солгала про Лесю. Он хороший. Он приедет за мной. И заберет меня отсюда. Навсегда.
Она повернулась и вышла из дома. Она подбежала к своему камню, упала перед ним на колени и, наконец, разрыдалась. Она обнимала холодный, шершавый камень, прижималась к нему щекой, словно это был единственный живой свидетель ее горя и ее веры.
— Вернись, Леся, — шептала она сквозь слезы. — Вернись скорее. Она про тебя плохо говорит. Она тебя предает. А я верю. Я жду.
Тень «воронка» легла на ее детство еще одним темным пятном. Но оно не погасило огонек надежды. Оно лишь раздуло его, превратив тихую надежду в решимость. Она должна была дождаться его. Чтобы доказать всем, особенно той холодной женщине в доме, что ее брат — не враг. Что он ее спаситель. И что его обещание, высеченное в камне, сильнее любой материнской лжи.
***
Весна 1950 года пришла в Заречное рано и настойчиво. Снег сошел, обнажив черную, дымящуюся паром землю. На проталинах робко зазеленела первая травка, а воздух звенел от капели и птичьих голосов. Для Анжелы эта весна была девятой по счету. Девять лет жизни. Девять лет ожидания.
Она стала тихой, замкнутой девочкой с внимательными, все понимающими глазами. Она научилась читать бегло, и ее сокровищем стала потрепанная книга русских сказок, подаренная когда-то давно учительницей за собранные в лесу ягоды. В этих сказках всегда находился добрый молодец, который спасал царевну из темницы. Ее темницей была эта хата, а добрым молодцем — Алексей.
Она по-прежнему спала на полу у печки. По-прежнему донашивала обноски старших сестер. Но внутри нее жила стальная вера. Каждый день, выходя за водой, она подолгу стояла у камня. Буквы «ЗА АНЖЕЛОЙ» и дата «1944» стали частью пейзажа ее сердца. Она уже не просто верила, она знала — он вернется.
Марфа постарела и стала еще угрюмее. Возвращение мужчин в село, появление новых семей, детский смех за соседскими окнами — все это лишь подчеркивало ее одиночество и неустроенность. На Анжелу она смотрела как на неизбежное зло, привычную деталь своего несчастья. Упреки стали реже, но взгляд — тяжелее.
И вот в один из таких весенних дней, когда солнце припекало по-настоящему по-летнему, а с неба несся радостный, сумасшедший крик журавлей, случилось это.
Сначала на улице послышался непривычный звук мотора. Не трактора и не грузовика, а чего-то более легкого. Анжела, мывшая пол в горнице, замерла с тряпкой в руках. Сердце ее бешено заколотилось без всякой видимой причины.
За калиткой остановился потертый, видавший виды «газик». Дверца открылась, и из машины вышел мужчина. Высокий, в темном, немного мешковатом костюме, в фуражке. Он снял фуражку, провел рукой по волосам и медленно, уверенно вошел во двор.
Анжела выронила тряпку. Она не узнала его. Не могла узнать. В ее памяти жил образ пятнадцатилетнего паренька с усталыми глазами. А перед ней стоял взрослый, крепкий мужчина с сильными рабочими руками и спокойным, твердым взглядом. Но что-то было... что-то знакомое.
Он увидел ее первым. Увидел худенькую девочку в бедном, застиранном платьице, с большими, испуганными глазами. Увидел и замер. Потом его взгляд упал на камень у забора, на высеченные буквы. Он медленно подошел к нему, положил ладонь на шершавую поверхность, как когда-то давно. Потом поднял глаза на нее.
— Анжела... — произнес он, и в его голосе прорвалось столько боли, нежности и надежды, что у нее перехватило дыхание.
Она не двигалась, не могла пошевелиться. Она только смотрела на него, боясь, что это мираж, что он исчезнет, если она моргнет.
Он сделал шаг к ней, потом еще один. Опустился перед ней на одно колено, чтобы оказаться с ней на одном уровне. Его руки, большие и сильные, бережно взяли ее за плечи.
— Анжелочка... сестренка... Это я. Леся.
И она узнала. Узнала не по чертам лица, а по чему-то другому. По тому, как он смотрел на нее. Таким взглядом — полным любви и защиты — на нее не смотрел никто и никогда. Таким взглядом смотрел на нее только он, в те далекие, почти стершиеся из памяти времена, когда он был ее щитом и ее солнцем.
— Леся... — выдохнула она, и это было не просто имя. Это было освобождение. Это было чудо. Это было исполнение обещания, которое ждало девять долгих лет.
Из дома вышла Марфа. Увидев сына, она остолбенела. На ее лице промелькнули самые разные чувства — изумление, страх, даже проблеск надежды, но все они потонули в привычной суровости.
— Алексей... — сказала она глухо. — Вернулся...
Он поднялся, не отпуская плечо сестры.
— Вернулся, мама. Как и обещал.
— Обещал? — она горько усмехнулась. — Кому? Ей? — она кивнула на Анжелу.
— Ей, — твердо сказал Алексей. — И себе. И этому камню.
Он посмотрел на Анжелу, на ее худенькие ручки, на ее платье, на ее босые, испачканные в земле ноги. Он видел следы голода и холода в ее худобе, следы страха в ее глазах. И в его собственном сердце закипела давно знакомая, холодная ярость.
— Я приехал за тобой, — сказал он Анжеле, глядя ей прямо в глаза. — Мы уезжаем. Сегодня.
— Куда? — прошептала она.
— В город. В нашу с тобой жизнь.
Марфа что-то хотела сказать. Возразить, прикрикнуть, удержать. Но она посмотрела на сына — взрослого, уверенного, чуждого ей человека — и поняла, что все слова бессмысленны. Ее власть, та власть, что держалась на страхе и безысходности, рухнула в одно мгновение.
Анжела повернулась и побежала в дом. Она не стала собирать свои пожитки — их попросту не было. Она подбежала к печке, к своей щели, и достала оттуда сверток, завязанный в старый платок. Там лежали те самые, истончившиеся от времени письма, медальон-сердечко и та самая, засохшая в комок, краюха хлеба, что когда-то подняла из грязи. Ее самое главное богатство. Доказательство ее веры и ее достоинства.
Она выбежала обратно и молча протянула сверток брату. Он взял его, не спрашивая, что внутри. Он все понял без слов.
Он взял ее за руку. Его ладонь была большой, теплой и надежной. Они вышли за калитку, к ждущему «газику». Анжела обернулась лишь раз. Она посмотрела на хату, на мать, стоявшую на пороге с каменным лицом, на камень с высеченным обещанием.
Она не сказала «прощай». Она сказала — тихо, почти про себя, но с бесконечным чувством освобождения:
— До свидания.
Дверца машины захлопнулась. Мотор чихнул и зарокотал. Алексей тронул с места, и «газик», подпрыгивая на ухабах, понес их вперед — к асфальтовой дороге, к городу, к новой жизни.
Анжела прижалась лбом к холодному стеклу и смотрела на убегающие назад поля, на знакомую с детства речку, на крыши родного села. Она не плакала. Она улыбалась. Сквозь слезы, но улыбалась. Ее темница осталась позади. А впереди, в сизой дымке на горизонте, уже угадывались города. Ее города. Их с Лесей города.
***
Город обрушился на Анжелу оглушительным грохотом, непривычными запахами и пестрой, быстротечной толпой. Она сидела в «газике», прижавшись лбом к стеклу, и широко раскрытыми глазами впитывала новую реальность. Высокие дома с призрачными огнями в окнах казались ей каменными великанами, а бегущие по тротуарам люди — вечными путниками, не знающими покоя. Все было чужим, огромным и пугающим.
Они подъехали к двухэтажному бараку, облупившемуся, но еще крепкому. Алексей снял с крыльца велосипед соседа, освобождая путь, и повел ее по темным, пахнущим щами и мышами сеням в свою комнату.
Комнатка была маленькой, но для Анжелы она показалась огромной. Чистый, хоть и заштопанный половик на полу. Стол. Две табуретки. Железная кровать, застеленная серым казенным одеялом. И главное — тишина. Ни криков, ни злых взглядов. Только ровное дыхание брата, который поставил на стол ее узелок и сказал просто:
— Вот. Теперь это наш дом.
Он растопил маленькую «буржуйку», и комната наполнилась сухим, живительным теплом. Он накормил ее настоящим городским ужином — хлебом с колбасой и сладким чаем. Она ела медленно, боясь поверить в свое счастье, а он смотрел на нее, и в его глазах стояла такая боль и такая нежность, что ей хотелось плакать.
Но первая ночь в городе стала для нее новым испытанием. Тишина, к которой она так стремилась, оказалась звенящей и пугающей. Она привыкла засыпать под храп и ворочнье других детей, под скрип половиц и шорох мышей за печкой. Здесь же была мертвая, неподвижная тишина, которую разрывали лишь редкие гудки машин за окном. Она лежала на узкой кровати, укрытая тяжелым одеялом, и не могла сомкнуть глаз. Ей было страшно. Страшно того, что эта новая жизнь — мираж, который рассыплется утром.
Алексей, спавший на полу на тулупе, почувствовал ее страх. Он не сказал ни слова. Просто подошел, сел на край кровати и начал тихо напевать ту самую, забытую колыбельную, что пел ей в далеком детстве. Он гладил ее по волосам, пока ее дыхание не стало ровным и глубоким, а сама она не погрузилась, наконец, в долгожданный, спокойный сон.
Наутро началась новая жизнь. Алексей, который работал на заводе слесарем-инструментальщиком, отвел ее в школу. Для девятилетней Анжелы, никогда не видевшей парты и настоящего учителя, это был шок. Она сидела за последней партой, сжавшись в комок, и боялась пошевелиться. Учительница, молодая и строгая женщина по имени Вера Ивановна, спросила ее о чем-то, но Анжела не могла вымолвить ни слова, лишь смотрела на нее испуганными глазами зверька, попавшего в капкан.
Дети, почуяв ее чуждость, быстро навесили на нее кличку «деревенщина» и стали дразнить ее бедной, застиранной одеждой и деревенским говорком. Она замыкалась в себе все больше и больше. На переменах сидела в углу, на уроках молчала, даже если знала ответ. Школа стала для нее новой темницей, только более изощренной.
Однажды Вера Ивановна, желая «вытянуть» ее из скорлупы, заставила прочитать вслух стихотворение. Анжела встала, и от волнения и страха все буквы поплыли перед глазами. Она начала запинаться, путать слова. В классе раздался сдержанный смех. Чей-то мальчишка громко прошипел: «Тупая корова!»
И тут в Анжеле что-то надломилось. Годы унижений, страх, боль — все это поднялось комом в горле. Она не заплакала. Она посмотрела на того мальчика таким ледяным, ненавидящим взглядом, что он тут же смолк. Потом она перевела этот взгляд на учительницу, молча села на место и больше на том уроке не проронила ни слова.
Вера Ивановна, женщина неглупая и прошедшая войну медсестрой, все поняла. Она оставила ее после уроков.
— Анжела, что с тобой? — спросила она мягко. — Ты же умная девочка, я вижу. Почему молчишь?
Анжела смотрела в пол, сжимая в кармане кулачки.
— Дома трудно было? — снова спросила учительница.
И тут Анжела подняла на нее глаза. И Вера Ивановна увидела в них не детскую обиду, а взрослую, выстраданную боль.
— У меня нет дома, — тихо, но четко сказала девочка. — Он был там, где меня били и где хлеб бросали в грязь. А здесь... здесь все чужое.
Она выскочила из класса и побежала прочь от школы, не разбирая дороги. Она бежала до тех пор, пока не уперлась в высокий забор какого-то завода. Присела на корточки, спрятавшись в тени, и разрыдалась. Она плакала о своем одиночестве, о страхе перед этим огромным, равнодушным городом, о том, что даже здесь, в безопасности, ей так трудно и так больно.
Алексей нашел ее там уже вечером, замерзшую и спящую, прижавшуюся щекой к холодному кирпичу. Он отнес ее домой, отпоил горячим чаем и, не расспрашивая, просто сидел рядом, держа ее руку в своей.
— Трудно, сестренка? — наконец спросил он.
Она кивнула, не в силах говорить.
— Я знаю. Но мы справимся. Вместе. Договорились?
Она снова кивнула и прижалась к его плечу. Она чувствовала его силу и его любовь. И этот маленький островок безопасности в огромном, чужом городе стал для нее новой точкой опоры. Она поняла, что ее битва за счастье не закончилась с отъездом из Заречного. Она только началась. Но теперь у нее был самый главный союзник — ее брат, который не бросит. Никогда.
***
Прошло несколько месяцев. Городская жизнь, казалось, должна была стереть шрамы прошлого, но они лишь затянулись тонкой пленкой, готовой порваться от любого прикосновения. Анжела научилась ходить по улицам, не вздрагивая от каждого гудка, отвечала на вопросы учительницы, хоть и тихо, и даже выучила наизусть несколько стихотворений. Но внутри она оставалась той же испуганной девочкой из Заречного.
Однажды Вера Ивановна объявила, что в школе будет праздничный вечер, посвященный Новому году. Нужно было принести угощение. Анжела, в которой загорелась робкая надежда стать своей, впервые за много месяцев попросила Алексея о чем-то конкретном.
— Леся, можно мне... белой булки? Для праздника в школе.
Он посмотрел на нее, и сердце его сжалось. В ее глазах была не детская радость ожидания, а мольба. Мольба о возможности быть как все.
— Конечно, сестренка, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал бодро. — И конфет тебе куплю.
Он сделал больше. Он принес домой небольшую, румяную булку, пару мандаринов и несколько карамелек. Это было маленькое чудо. Анжела завернула булку в чистую тряпицу и поставила на табуретку, как на алтарь. Весь вечер она украдкой поглядывала на сверток, и на ее лице появлялась редкая, безмятежная улыбка.
Настал день праздника. Класс украсили бумажными гирляндами. Дети, нарядные и возбужденные, выкладывали на общий стол принесенные гостинцы: печенье, пряники, кто-то даже принес шоколадные конфеты. Анжела робко положила свою булку на край стола. Она стояла в стороне, но в душе ее пело. Она принесла свое. Она была частью этого общего праздника.
Учительница предложила всем делиться угощениями. И тут подошел тот самый мальчишка, что дразнил ее когда-то. Его звали Витя, сын какого-то начальника, всегда сытый и самоуверенный. Он взял с общего стола ее булку, покрутил в руках, надкусил и скривился.
— Фу, деревенская, черствая! — громко сказал он и швырнул булку обратно на стол. Она покатилась и упала на пол.
В классе на секунду воцарилась тишина. Все смотрели то на Витию, то на Анжелу. А потом раздался смех. Сначала сдержанный, потом все громче. Они смеялись не над булкой, они смеялись над ней. Над ее нищетой, над ее попыткой вписаться в их мир, над ее «деревенским» угощением.
Анжела стояла, не двигаясь. Она не видела смеющихся детей. Она видела только ту, румяную булку, лежащую на грязном полу. И перед ее глазами встал другой образ: половина краюхи хлеба, летящая в весеннюю грязь, и голос матери: «Ты не заслуживаешь даже этого».
Город не изменил ничего. Здесь были те же законы. Тот же хлеб презрения. Только здесь он был не черным, а белым, и бросали его не в уличную грязь, а на чистый, вымытый пол, но унижение было тем же. Горше, может быть, потому что она позволила себе надеяться.
Она не заплакала. Она медленно подошла к столу, подняла с пола свою булку. Аккуратно стряхнула с нее пыль. Потом подняла глаза на Витю. В ее взгляде не было ни злобы, ни обиды. Только ледяное, бездонное спокойствие.
— Я не деревенская, — тихо сказала она, но в тишине ее слова прозвучали на весь класс. — Я — Анжела. И мой хлеб не черствее твоей души.
Она развернулась и пошла к выходу. Никто не пытался ее остановить. Смех стих. Вера Ивановна, наблюдавшая за этой сценой, сделала шаг вперед, но замерла, увидев спину девочки — прямую, несгибаемую, несущую в себе недетское достоинство.
Анжела вышла в коридор и остановилась у окна. Она смотрела на снег, падающий на темные крыши города, и сжимала в руке свою булку. Она не чувствовала холода. Она чувствовала лишь жгучую боль нового предательства. Брат спас ее от голода и холода, подарил крышу над головой. Но он не мог спасти ее от жестокости этого мира. Это была ее битва. И она должна была научиться сражаться одна.
Она поднесла булку ко рту и отломила кусок. Он был действительно чуть черствым, но сладким. Сладким от братской любви. Она будет есть этот хлеб. Она примет этот урок. Но она не сломается. Потому что она — Анжела. Девочка, выжившая в аду равнодушия. И городская жестокость была для нее лишь новым видом испытания. Она не отступит. Она научится быть сильной. Настоящей сильной. Не такой, как ее мать, чья сила была в унижении других, а сильной в себе. Как ее брат.
Она доела булку, смахнула крошки с ладоней и пошла по коридору обратно в класс. Ее шаги были твердыми. Она знала, что ее ждут насмешки. Но теперь она была готова к ним. У нее был свой хлеб. И своя правда. А это много. Очень много.
Рекомендую вам почитать также рассказ: