Найти в Дзене
Валерий Коробов

Хрустальная ласточка - Глава 1

Деревня Сосновка тонула в послевоенной грязи и тишине. Не той, что бывает перед рассветом, а густой, тягучей, будто сама земля устала от людских голосов. Но из-за самого высокого забора, с того двора, где жили нелюдимые Суровы, иногда доносилось странное, нездешнее звучание — хрустальный голосок, который мог бы расколоть это молчание, как лед на реке вешней водой. Деревня Сосновка тонула в послевоенной грязи и тишине. Не та тишина, что бывает перед рассветом, а густая, тягучая, как кисель, будто сама земля устала от людских голосов и выдохлась. Избы стояли кривые, покосившиеся, будто присели от тяжести лет и горя. В каждой — своя боль, своя утрата, своя незаживающая рана. Война забрала мужчин, оставив взамен женщин с окаменевшими лицами и вечную, неподъемную работу. На самом краю деревни, у самого леса, стоял дом Суровых. Не изба, как у всех, а крепкий, пятистенный сруб, сложенный еще дедом Трофима, знавшим толк в плотницком деле. Но и он, казалось, вобрал в себя угрюмый нрав своих хоз

Деревня Сосновка тонула в послевоенной грязи и тишине. Не той, что бывает перед рассветом, а густой, тягучей, будто сама земля устала от людских голосов. Но из-за самого высокого забора, с того двора, где жили нелюдимые Суровы, иногда доносилось странное, нездешнее звучание — хрустальный голосок, который мог бы расколоть это молчание, как лед на реке вешней водой.

Деревня Сосновка тонула в послевоенной грязи и тишине. Не та тишина, что бывает перед рассветом, а густая, тягучая, как кисель, будто сама земля устала от людских голосов и выдохлась. Избы стояли кривые, покосившиеся, будто присели от тяжести лет и горя. В каждой — своя боль, своя утрата, своя незаживающая рана. Война забрала мужчин, оставив взамен женщин с окаменевшими лицами и вечную, неподъемную работу.

На самом краю деревни, у самого леса, стоял дом Суровых. Не изба, как у всех, а крепкий, пятистенный сруб, сложенный еще дедом Трофима, знавшим толк в плотницком деле. Но и он, казалось, вобрал в себя угрюмый нрав своих хозяев. Ставни были плотно закрыты даже днем, а ворота на запоре. Суровы жили особняком, не участвуя в колхозной жизни, не заходя в клуб на посиделки, не стоя в очереди за хлебом. Они будто отгородились от всего мира высоким забором и молчаливой неприязнью.

Глава семьи, Трофим Суров, был хром и угрюм. Рана, привезенная с фронта, болела не только в ноге, но и, казалось, во всем его существе. Он передвигался по своему двору, опираясь на палку-вишняк, его темные, глубоко посаженные глаза видели все, но ничего не выдавали. Жена его, Ульяна, была его точной копией в женском обличье — такая же замкнутая, молчаливая, с лицом, на котором годы и трудности высекли суровые морщины. Их дети, два парня и девка, подростки, были их отражением — неразговорчивые, работающие с утра до ночи на огороде и по хозяйству, редко показывающиеся за ворота.

И никто в деревне не мог понять, откуда в этой семье, похожей на мрачный монастырь, взялась она. Света.

Ее впервые увидела Анфиса Петрова, соседка, когда та пошла к краю своего огорода сажать укроп. Было раннее утро, майское солнце только начинало припекать, а воздух был свеж и прозрачен. И сквозь щель в заборе Суровых Анфиса увидела девочку.

Она сидела на завалинке у задней стены избы, куда не доходили глаза с улицы, и что-то тихо напевала, качая на руках тряпичную куклу. Ее волосы, цвета спелой пшеницы, пушистым ореолом светились в косых лучах. Личико было алебастровой белизны, а глаза — огромные, васильковые, смотрели на мир с тихим, сосредоточенным удивлением. Ее хрустальный, чистый голосок выводил незатейливую мелодию, и этот звук был так чужд мрачному миру Суровых, как соловьиная трель посреди вороньего карканья.

Анфиса замерла, прикованная к щели, сердце ее сжалось от внезапной, острой жалости. Она знала всех детей в деревне, но эту девочку — лет семи-восьми — видела впервые. Малышка была одета в перешитое, но чистое платьице, и ее тонкие, светлые брови были слегка сдвинуты, будто она о чем-то размышляла. Вдруг из избы послышался окрик Ульяны — неразборчивый, но резкий. Девочка мгновенно смолкла, подобралась, как испуганный зверек, крепче прижала к себе куклу и скрылась в темном проеме двери.

Весь тот день Анфиса ходила как потерянная. Образ светловолосой девочки с васильковыми глазами стоял перед ней. «Чужеядная ласточка», — прошептала она про себя, помешивая щи в чугунке. Так в их краях называли птиц, подкидывающих свои яйца в чужие гнезда. Но откуда? Чья она? Почему Суровы, эти молчаливые и нелюдимые люди, прячут ее ото всех?

Вечером, когда ее муж Степан, усталый и пропахший дегтем и лошадиным потом, вернулся с лесозаготовок, Анфиса набросилась на него с расспросами.
— Степан, ты ничего не слыхал про Суровых? Про девочку у них?
Степан, человек медлительный и основательный, снял засаленную фуражку, тщательно вымыл руки в тазу и лишь потом тяжело вздохнул.
— А с чего это ты про них всполошилась? Не наше дело, Анфис. Своих бы проблем поднять.
— Да какая не наше! — всплеснула руками Анфиса. — Ребенок там, как пташка в клетке! Светленькая такая, глазенки голубые, поет... А вокруг них — хоть волком вой. Не по-людски это.

Степан посмотрел на жену своими добрыми, усталыми глазами. Он знал ее мягкое сердце, которое она тщательно скрывала под маской суетливой и строгой хозяйки.
— Война, Анфис, много чего не по-людски сделала, — отрезал он. — Может, сироту пригрели. Может, родственница какая. Трофим с Ульяной — народ закрытый. Лезут к ним с расспросами — только лоб об косяк расшибешь.

Но Анфиса не могла успокоиться. Мысль о девочке, живущей в этой атмосфере суровых запретов и молчаливой неприязни, не давала ей покоя. На следующий день, встретив Ульяну у колодца — редкое событие, так как Суровы пользовались своим колодцем во дворе, — Анфиса, набравшись смелости, подошла к ней.

— Ульяна, здорово, — начала она нерешительно. — Видела я у тебя во дворе девочку... Светленькая такая. В чужой-то семье не приметила, чья будет?

Ульяна, высокая и костистая, с лицом, на котором будто никогда не появлялась улыбка, медленно повернулась к ней. Ее глаза, темные, как спелая черемуха, уставились на Анфису с таким леденящим спокойствием, что та непроизвольно отступила на шаг.
— Наша, — односложно бросила Ульяна, перехватывая тяжелое ведро с водой.
— Как же это... я всех твоих знаю, а этой...
— Сказала — наша, — голос Ульяны не повысился, но в нем зазвенела сталь. — И чужой глаз ей не надобен. Не пялься, куда не просят.

И она, не спеша, развернулась и пошла к своему дому, неся ведро с водой так легко, будто в нем была не студеная влага, а пустота. Анфиса стояла, чувствуя, как по ее спине бегут мурашки. Это был не просто отпор. Это было предупреждение. За ним скрывалась какая-то тайна, страшная и невысказанная, которую Суровы несли в себе, как крест.

И именно эта тайна, этот безмолвный запрет, заставили Анфису действовать. Она поняла, что не сможет жить спокойно, зная, что за тем забором томится «чужеядная ласточка», чей хрустальный голосок обречен на вечное молчание в угрюмых стенах Суровых. Но она и представить не могла, что ее попытка докопаться до правды обернется такой испепеляющей болью и откроет дверь в такое прошлое, о котором в Сосновке боялись даже думать.

***

Дни текли, сменяясь неделями, но образ светловолосой девочки не отпускал Анфису. Она пыталась выведать что-то у других соседок, но те лишь разводили руками. Старуха Матрена, жившая через три дома, хмуро буркнула: «Не наше дело, касатка. Суровы с своего не спустят, а в чужое совать нос — себе дороже». Но однажды, в конце июня, сама судьба дала Анфисe9 шанс.

Возвращаясь с дальнего покоса, где она собирала целебную зверобой для своей застарелой поясницы, Анфиса решила срезать путь через редкий березняк, отделявший ее участок от владений Суровых. Сумерки сгущались, окрашивая небо в лиловые тона. Вдруг она услышала приглушенные голоса — мужской, низкий и сердитый, и женский, полный отчаяния. Это были Трофим и Ульяна. Они стояли спиной к Анфисе, у старого, полузасохшего дуба, не замечая ее.

«...не могу больше, Трофим! — всхлипывала Ульяна, и ее голос, всегда такой твердый, сейчас дрожал, как натянутая струна. — Каждый день боюсь... Смотрю на нее, и сердце обрывается...»

«Молчи! — прошипел Трофим, хватаясь за палку. — Кому она нужна, кроме нас? Будет молчать, как и мы. Или ты забыла, за что мы молчим? Забыла, как он лежал в снегу? Забыла его глаза?»

Анфиса, затаив дыхание, прижалась к шершавой коре березы. Она понимала, что подслушивать — грех, но ноги будто приросли к земле.

«Я ничего не забыла! — выкрикнула Ульяна, и в ее голосе прорвалась давно копившаяся боль. — Ничего! Но она-то тут при чем? Она — дитя... дитя того ада...»

«Она — его дочь! — Трофим ударил палкой по стволу дуба, и сухой треск прокатился по лесу. — Полазил тут их фриц... а мы теперь расхлебываем!»

Слово «фриц» ударило Анфису по сердцу, как обухом. Все встало на свои места. Обрывки слухов, странности, неестественная бледность девочки, ее светлые волосы и голубые глаза... Все сложилось в ужасающую картину.

Ульяна вдруг обернулась, и ее взгляд, полый от страдания, упал прямо на Анфису, застывшую в двух десятках шагов. «Трофим...» — только и успела она выдохнуть.

Трофим резко развернулся. Его лицо исказилось гримасой ярости и страха. «Ты! — он сделал шаг в ее сторону, припадая на больную ногу. — Что подслушиваешь, стерва?»

Анфиса, парализованная ужасом, не могла сдвинуться с места. «Я... я мимо шла...»

«Мимо... — он был уже рядом, и его дыхание, пахшее табаком и чем-то кислым, обожгло ей лицо. — Все вы, любопытные вороны, мимо ходите! Хотите правды? Хочешь знать, откуда у нас светлая птаха?»

«Трофим, нет!» — взмолилась Ульяна, хватая его за рукав.

Но Трофим, казалось, сорвался с цепи. Годы молчания, подавленная ненависть и страх прорвались наружу.

«Рассказать тебе, как это было, соседка? — его голос стал тихим, шипящим, отчего стало еще страшнее. — Зима 1942-го. Немцы в деревне стояли, недолго, неделю. Комендант у них был, молодой, голубоглазый... И он приметил Ульяну. Не спрятаться, не убежать...»

Ульяна закрыла лицо руками, ее плечи тряслись. Анфиса смотрела на нее, и сердце ее разрывалось от сочувствия и ужаса.

«...а потом они ушли, — продолжал Трофим, и его глаза стали стеклянными, будто он видел происходящее прямо сейчас. — А мы остались. С позором, со стыдом. А через время... это... оказалось. Решили оставить. Ребенок-то не виноват. Родилась девочка. Светлая. Чистая. А мы... мы как в могиле живем. Каждый день боимся, что кто-то догадается, что кто-то укажет пальцем: "Дети немецкие! Шпионы! Предатели!" Нас бы стерли в порошок, Анфиса! И ее... ее бы отняли. Или того хуже...»

Он умолк, тяжело дыша. В лесу воцарилась тишина, нарушаемая лишь соловьиными трелями, такими же чистыми, как голосок той девочки.

«И твой... твой сын? — выдохнула Анфиса, вспомнив о старшем мальчике-подростке в семье Суровых. — Он...»

«Он не его, — прошептала Ульяна, не отнимая рук от лица. — Он мой. От Трофима. Родился до... до того. Но он все знает. И ненавидит ее. Считает, что она — причина всех наших бед. Что из-за нее мы — прокаженные».

Анфиса наконец смогла пошевелиться. Она подошла к Ульяне и осторожно коснулась ее плеча. «Прости меня, Ульяна. Не за тем подошла...»

Ульяна опустила руки. Ее лицо было мокрым от слез, но в глазах стояла незнакомая Анфисе твердость. «Теперь ты знаешь. Теперь понимаешь, почему мы прячем ее? Мир жесток, Анфиса. Он не простит ей ее крови. Никогда».

Взгляд их встретился, и между двумя женщинами, такими разными, на мгновение протянулась невидимая нить понимания. Анфиса кивнула. Она все поняла. Ужасную правду о прошлом Ульяны и причину, по которой нелюдимые Суровы прятали Свету от чужих глаз, как величайшую и опаснейшую тайну.

Она молча развернулась и пошла прочь из леса, унося с собой груз этого страшного знания. Она понимала теперь, что девочку прячут не из жестокости, а из страха. Страха, который был сильнее любви. И от этой мысли на душе стало еще тяжелее.

***

Степан Петров сидел за столом, медленно перебирая пальцами крошки черного хлеба. Весь его крупный, кряжистый вид выражал глубочайшее недоумение. Анфиса только что выложила ему все, что узнала в лесу — и про немецкого коменданта, и про страшную тайну Суровых, и про ледяной ужас, который сковал ее сердце при мысли о судьбе девочки.

«Вот оно как... — наконец произнес Степан, проводя рукой по своим коротко стриженым волосам. — Вот откуда эта их затворничество... Батюшки светы...»

«Степан, я не могу... не могу оставить ее там! — Анфиса присела напротив мужа, ее глаза блестели от слез. — Она же совершенно чужая в этой семье! Ее же брат ненавидит, они все на нее как на чужеродную кость смотрят! Что с ней будет?»

«А что мы можем сделать, Анфиса? — развел руками Степан. — Сирот много по стране. Не всех же нам пригреть. Да и не сирота она вовсе, при родителях живет. Пусть и не по своей воле».

«Родители? — вспыхнула Анфиса. — Трофим, который смотрит на нее как на напоминание о своем позоре? Ульяна, которая трясется от страха? Это не родители, Степан! Это тюремщики! И она в той тюрьме с самого рождения».

Они сидели молча, и только треск дров в печи нарушал тишину. Мысли Анфисы метались, как птицы в клетке. Она понимала, что Степан прав — по закону они ничего не могли поделать. Забрать ребенка из семьи без веской причины... Да их же самих потом врагами народа объявят.

Вдруг Степан поднял голову. В его глазах, обычно таких спокойных, вспыхнул странный огонек.

«А если... не по закону?» — тихо сказал он.

Анфиса с недоумением посмотрела на него.

«Наследство тетки Агафьи из Больших Ключей пришло, — продолжал Степан, словно размышляя вслух. — Дом там, не новый, но крепкий. И земельный участок. Мы же собирались продать его за бесценок, чтобы только сюда не возвращаться... А если...»

Он встал, прошелся по избе, заложив руки за спину. Анфиса следила за ним, затаив дыхание.

«Слушай, Анфис... Начальство предлагает мне место механика в МТС в Больших Ключах. Дело знакомое, жилье есть. Переезд на следующей неделе. А если... если я предложу Трофиму сделку?»

«Какую сделку?» — прошептала Анфиса, сердце ее заколотилось.

«Дом тетки. Участок. Все, что у нас есть там. В обмен на девочку».

В избе повисла гробовая тишина. Анфиса смотрела на мужа, не веря своим ушам. Предложение было настолько диким, настолько неслыханным, что не укладывалось в голове.

«Степан... — наконец выдохнула она. — Ты с ума сошел! Людей на людей не меняют! Это же не вещь!»

«А что делать? — голос Степана дрогнул. — Уговорами тут ничего не добьешься. Угрозами? Так мы сами под суд пойдем. А так... Трофим — человек практичный. Он понимает, что девочка — это риск. Постоянная угроза. А тут — хозяйство. Земля. Возможность начать жизнь заново, где их не знают. Где они могут скрыть свое прошлое».

«Но... они же не согласятся!»

«А мы попробуем. Я пойду к нему. Сегодня же».

Анфиса видела решимость в его глазах и поняла, что не переубедит. Да и не хотела. В глубине души она понимала, что другого выхода действительно нет.

Вечером Степан, надев свою лучшую, хоть и поношенную, рубаху, отправился к дому Суровых. Анфиса осталась ждать, ходя по избе напряжённой походкой. Минуты тянулись в мучительном ожидании.

Степан вернулся через два часа. Лицо его было бледным и усталым. Он молча снял рубаху, сел на лавку и опустил голову на руки.

«Ну что?» — едва выдохнула Анфиса.

«Согласился», — глухо произнес Степан.

Анфиса замерла.

«Как... согласился?»

«Сначала хотел меня убить, кажется, — горько усмехнулся Степан. — Потом молчал. Долго. Потом сказал: "Чтобы навсегда. Чтобы ни слухов, ни разговоров. Чтобы мы уехали, и вы уехали, и больше дорог наших не пересекалось". Позвал Ульяну. Та плакала. Но... согласилась. Сказала: "Чтобы она жила. Чтобы не боялась".»

Анфиса села рядом с мужем, чувствуя, как у нее подкашиваются ноги. Она должна была радоваться, но вместо этого испытывала странную, горькую пустоту. Эта сделка, эта мена ребенка на хозяйство, казалась чем-то противоестественным, варварским. Но за этой варварской формой скрывался шанс на спасение. Шанс для хрустальной ласточки выпорхнуть из железной клетки.

«Когда?» — только и смогла спросить она.

«Послезавтра. Они уезжают утром. Мы... мы забираем ее к себе. А потом сами — в Большие Ключи».

Наступила ночь, но Анфиса не сомкнула глаз. Она лежала и думала о Ульяне. О матери, которая согласилась отдать своего ребенка, чтобы спасти его. И о том, какая цена была заплачена за этот шанс на жизнь. Цена, которая навсегда останется шрамом на душе маленькой Светы.

***

Светлана проснулась от того, что в окно бил слишком яркий солнечный свет. Она лежала на непривычно мягкой перине, укрытая легким одеялом с выцветшими розами. Первой мыслью было — где она? Потом пришло воспоминание. Вчерашний вечер. Мама Ульяна, плача, укладывала ее узелок. Папа Трофим стоял у порога, не глядя на нее. Его лицо было каменным. Потом пришли соседи — Степан и Анфиса. Мама Ульяна обняла ее так крепко, что косточки затрещали, прошептала: «Прости меня, дитя мое. Живи. И забудь нас». Потом они с Трофимом и другими детьми уехали на телеге, а она осталась.

Она лежала неподвижно, прислушиваясь к звукам этого нового дома. Где-то на кухне звенела посуда — это хлопотала Анфиса. Чуть слышно доносился мужской голос — Степан, видимо, пилил дрова во дворе. Было тихо, спокойно, но в горле стоял комок. Она не плакала. Плакать было бесполезно. Ее всегда учили — слезы только раздражают.

Дверь скрипнула, и в комнату осторожно вошла Анфиса. Увидев, что девочка не спит, она улыбнулась, но улыбка вышла напряженной.

— Проснулась, ласточка? — голос у Анфисы был мягким, певучим. — Вставай, я тебе рубаху новую сшила. И каша на плите стоит.

Светлана молча поднялась и позволила одеть себя. Рубаха была из белой, хоть и грубой ткани, но чистой и пахшей солнцем.

— Спасибо, — тихо сказала она, как учили. Всегда говорить «спасибо», даже если не хочется.

Анфиса взглянула на нее с каким-то странным выражением — будто жалости и радости одновременно.

— Никто тебя здесь бить не будет, Светочка, — вдруг вырвалось у нее. — И кричать не будут. Ты тут своя. Поняла? Своя.

Девочка кивнула, не поднимая глаз. Она не верила. Ей всегда говорили, что она чужая. Чужая кровь, чужие глаза. Чужак.

На кухне ее ждал Степан. Он сидел за столом, огромный и бородатый, и строго смотрел на нее. Светлана внутренне съежилась, ожидая привычной грубости. Но он лишь отодвинул тарелку с дымящейся пшенной кашей.

— Ешь, — сказал он просто. — Потом поможешь Анфисе по хозяйству. Хозяйка в доме должна быть.

Фраза «хозяйка в доме» прозвучала так неожиданно, что Светлана подняла на него глаза. Он смотрел на нее серьезно, без улыбки, но и без неприязни. Как на равную.

Первый день прошел как в тумане. Она помогала Анфисе мыть пол, вытирать пыль, перебирать крупу. Все делала молча, быстро, ловко, как научена. Ждала окрика, замечания. Но его не было. Анфиса только хвалила: «Какая ты у меня помощница расторопная!» И это было так непривычно, что хотелось плакать.

Вечером, когда стемнело, ее охватила настоящая паника. Где ее кровать? В углу, на полу? В сенях? Но Анфиса взяла ее за руку и отвела в ту же светелку.

— Это твоя комната, Светочка. Твоя.

Светлана стояла после комнаты и не могла поверить. Своя комната? Не темный угол за печкой, а целая комната с кроватью, столом и даже тряпичной куклой на подушке — той самой, что она оставила в старом доме. Анфиса ее принесла.

— Спи, родная, — Анфиса перекрестила ее, как делала это мама Ульяна в редкие спокойные минуты, и вышла, притворив дверь.

Девочка осталась одна. Она подошла к окну. На небе горели звезды, такие же яркие, как и над домом Суровых. Она искала глазами свою звезду, ту, на которую всегда смотрела, когда было особенно страшно. Она была на месте.

И тут случилось то, чего она так боялась. Из груди сам собой вырвался тихий, прерывистый звук. Песня. Та самая, что пела ее настоящая мама. Та, что она пела мысленно, когда было больно и страшно. Она пела о березе, что стоит у дороги, о журавлях, что улетают в теплые края, о девичьей доле.

Она пела все громче и громче, не в силах остановиться. Ее хрустальный голосок, чистый и звонкий, наполнял комнату, вырывался в приоткрытую форточку в спящую улицу. Она пела и плакала. Плакала о маме Ульяне, о своем страхе, о своей чужой крови. И о той незнакомой ласке, что вдруг окружила ее в этом новом доме.

За дверью, прижав ладонь к губам, стояла Анфиса. И тихо плакала вместе с ней. Она слышала, как в соседней комнате зашуршал Степан, встал с кровати, но не вышел. Он тоже слушал.

Когда песня смолкла, Анфиса отворила дверь. Девочка сидела на кровати, испуганно сжавшись в комок, ожидая наказания за свой голос, который всегда был под запретом.

Но Анфиса просто села рядом, обняла ее и прижала к себе.

— Пой, ласточка, пой, — прошептала она. — Это твой дар. Это твоя сила. Никто и никогда не запретит тебе петь.

И Светлана впервые за долгие годы почувствовала, как камень страха внутри нее понемногу начинает таять. Еще не до конца, еще не навсегда. Но этот вечер стал первым шагом из железной клетки прошлого в незнакомый, но полный надежды мир.

***

Жизнь в Больших Ключах оказалась иной. Не то чтобы легче — работы хватало, да и Степан с Анной (как велела называть себя Анфиса, считая свое полное имя слишком деревенским) не баловали девочку поблажками. Но здесь, в просторной, хоть и старой, избе тетки Агафьи, Светлана впервые узнала, что такое порядок, основанный не на страхе, а на уважении. Ей выделили ее угол, застелили полок чистым половиком, и Степан смастерил маленький столик у окна.

— Грамоте тебя учить надо, — как-то вечером заявил Степан, разглядывая девочку, которая молча, с недетской сосредоточенностью, помогала Анне чистить картошку. — В Больших Ключах школа есть. С сентября пойдешь.

Светлана вздрогнула и уронила нож. Школа? Чужие дети? Взгляды, вопросы? Она вся сжалась, ожидая насмешек, издёвок, которые всегда обрушивались на нее в Сосновке, стоило кому-то из местных пацанов увидеть ее рядом с суровыми детьми.

— Не боись, — словно угадав ее мысли, сказала Анна, поднимая нож и вытирая его подолом фартука. — Мы тебя в лучший вид приведем. Платье новое сошью. И волосы причешем.

И вот настал тот день. В новом, ситцевом платье, с туго заплетенными косами, Светлана, зажав в потной ладони грубый холщовый ранец с букварем и грифельной дощечкой, переступила порог сельской школы. Анна шла рядом, крепко держа ее за руку, и эта рука была единственным якорем в бушующем море чужих лиц и любопытных взглядов.

Учительница, Клавдия Васильевна, женщина строгая, в пенсне, с седыми пучками волос, уложенными шишкой на затылке, встретила ее без улыбки, но и без неприязни.

— Садись, Сурова, на третью парту.

Фамилия прозвучала как приговор. Она все еще была Суровой. Частью той семьи, что от нее отказалась. Она сгорбилась, стараясь занять как можно меньше места.

Первые дни были пыткой. Девочка молчала, как рыба, боясь издать любой звук. На переменах сидела в углу, глядя в окно. Дети, сперва любопытные, быстро потеряли к ней интерес, окрестив «немой чучелой».

Все изменилось на уроке пения. Клавдия Васильевна, сама обладавшая в молодости сильным, красивым голосом, учила их простой народной песне «Во поле береза стояла». Она аккомпанировала себе на стареньком, расстроенном пианино. Дети пели нестройно, крикливо, сбиваясь с такта.

Светлана сидела, беззвучно шевеля губами, следя за движением рук учительницы по клавишам. Музыка, знакомая и родная, лилась в ее ушах, наполняя душу щемящей болью и радостью одновременно. Она не заметила, как песня закончилась, и Клавдия Васильевна, сняв пенсне, строго посмотрела прямо на нее.

— Сурова. Ты что, слова не знаешь?

Девочка испуганно вскинула на нее глаза, не в силах вымолвить ни слова.

— Встань. Спой один куплет.

В классе повисла тишина, полная едкого детского ожидания. Сейчас она опозорится. Сейчас все будут смеяться.

Светлана медленно поднялась. Ноги были ватными. Горло пересохло. Она видела насмешливые взгляды одноклассников. Глаза Анны, полные тревоги, стояли перед ней. И глаза Ульяны, полные страха. «Молчи, Светка, молчи...» — шептал внутри чей-то голос.

Но тут ее взгляд упал на ноты, лежавшие на крыле пианино. Значки, палочки, точки — все это вдруг сложилось в ясную, понятную картину. Она не училась музыке, но ее душа, ее дар, пронзили шифр графических символов с первого взгляда. Она увидела, как должна звучать мелодия. Где подняться, где упасть, где замедлиться.

Она закрыла глаза и запела.

Первый же звук, чистый, высокий, хрустальный, заставил вздрогнуть даже самых отъявленных хулиганов в классе. Это был не детский голосок. Это был голос, в котором жила вся боль ее короткой, но уже трагической жизни, и вся надежда, что теплилась в глубине души. Она пела негромко, но каждый звук был выверен, каждая нота попадала точно в сердце. Она пела о березе, и в ее голосе слышался шелест листьев и тихая грусть одинокого дерева у дороги.

Когда она смолкла, в классе стояла абсолютная тишина. Даже дыхание детей стало неслышным. Клавдия Васильевна смотрела на нее широко раскрытыми глазами, в которых читался неподдельный шок и восхищение.

— Дитя мое... — наконец выдохнула она. — Откуда... Кто тебя учил?

Светлана молча покачала головой, все еще не открывая глаз, боясь увидеть насмешки.

Но вместо смеха раздались тихие, робкие аплодисменты. Одна девочка, сидевшая напротив, с большими бантами, хлопала, глядя на нее с восторгом. Потом к ней присоединился еще один мальчик, потом другой.

В тот день для Светланы Суровой закончилась одна жизнь и началась другая. Она больше не была «немой чучелой». Она стала девочкой с ангельским голосом. А Клавдия Васильевна, придя домой, достала из сундука пожелтевшие ноты и стала готовиться к новому уроку. Она смотрела в окно и думала о той странной, необъяснимой связи, которая существует между гениальностью и страданием, и о том, какую удивительную находку подарила ей судьба в лице этой загадочной, светловолосой девочки с печальными глазами и голосом, способным растопить любое сердце.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Рекомендую вам почитать также рассказ: