Ох, и денек тогда выдался, милые мои… Ветер с севера налетел, завывал в печной трубе, будто душа неприкаянная, и стучал по окнам ветками старой яблони. В такие вечера в моем медпункте пахнет особенно уютно: корвалолом, сушеной ромашкой и теплом от старенькой печки-голландки. Сижу я, значит, перебираю карточки, слушаю, как ходики на стене свой век отсчитывают, и думаю: вот так и жизнь наша тикает, секунда за секундой, а мы и не замечаем.
И тут дверь скрипнула. На пороге стояла Леночка Соловьева. Вернее, уже не Соловьева, по мужу она давно, да и не Леночка вовсе, а Елена Петровна, городская дама. Но для меня-то она все та же девчонка-егоза с колючими, как репейник, глазами и вечно сбитыми коленками.
Только сейчас в глазах тех не озорство было, а стылая ноябрьская тоска. В руках – дорогая сумка, на плечах – пальто модное, а сама будто сжалась вся, осунулась. Приехала, значит. Десять лет в Заречье носа не казала, с тех пор, как отца похоронила. А тут приехала. Дом продавать.
- Здравствуйте, теть Валь, - голос тихий, незнакомый, без прежнего задора.
- Здравствуй, Леночка, здравствуй, родная. Проходи, садись, замерзла небось. Я тебе сейчас чаю с малинкой сделаю, враз согреешься.
Она молча села на краешек кушетки, застеленной клеенкой, и стала теребить перчатку. Я вижу, душа у человека не на месте, мечется, как птица в клетке.
- Вот, приехала дела уладить, - говорит, а сама в окно смотрит, на темные силуэты домов. - Дом этот… Продать надо. Дышать тут нечем. Все о ней напоминает.
Я поняла, о ком она. Об Анне. О мачехе своей. В деревне ее иначе как «Солдаткой» и не звали. Не за то, что вдова военного, а за стать прямую, за взгляд строгий и за то, что улыбалась редко, будто через силу. Когда Петр Соловьев, Ленкин отец, привез ее в село через год после смерти первой жены, все ахнули. Не нашего поля ягода. Городская, тонкая, с руками белыми, не привыкшими к земле. А Петр сиял, как медный таз. Думал, нашел дочке мать, а себе – утешение.
Да только не вышло утешения. Лена, которой тогда было тринадцать, встала в позу, как волчонок. И началась у них война. Тихая, изматывающая, без криков и скандалов, но оттого еще более страшная. Анна пытается ей косу заплести – Лена вырывается. Анна ей платье новое сошьет – Лена его «случайно» краской измажет. Анна суп наварит – Лена демонстративно хлеб с водой ест.
А деревня, что деревня? Деревня жалела сиротку. «Ирод-мачеха, - шептались бабы у колодца, - житья девчонке не дает, изводит». И никто не видел, как у Анны по вечерам дрожали губы, когда она в очередной раз находила нетронутый ужин. И никто не знал, что она ночами сидела над Ленкиными учебниками, чтобы помочь ей с геометрией, в которой девчонка ни в зуб ногой была.
- Ненавижу ее, теть Валь, - вдруг выдохнула Лена, и по щеке ее покатилась скупая, злая слеза. - Она мне всю жизнь сломала. Отца против меня настроила. Из дома родного выжила. Я ведь из-за нее сбежала тогда… Помните?
Еще бы мне не помнить. Сердце тогда в пятки ушло. Вся деревня на ушах стояла, искали ее три дня. Нашлась в райцентре, на вокзале. А когда привезли домой, она отцу в ноги бросилась: «Папа, отправь меня лучше в детдом, только не заставляй с ней жить!».
Петр тогда растерялся, за голову схватился. А Анна стояла в стороне, белая, как полотно, и только смотрела на Лену своими большими, серыми глазами. И в тех глазах, я вам скажу, было столько боли, что хватило бы на всю нашу деревню.
- Знаешь, Леночка, - сказала я, протягивая ей дымящуюся кружку, - есть твоя правда, а есть и другая. Ты свою правду десять лет в сердце носишь, как камень. А от камня этого только тяжесть. Может, послушаешь другую историю? Не свою, а ее.
Она подняла на меня удивленные глаза. Я села напротив, положила свои шершавые руки на ее холеные пальцы.
- Когда Анна приехала сюда, она ведь не жить приехала. Она умирать приехала. У нее сердце больное было, врачи ей от силы года два дали, как я уже потом узнала. А она не хотела в городе, в казенной палате. Она говорила: «Хочу, чтобы вокруг были яблони и чтобы земля пахла». Петр об этом не знал. Никто не знал.
Лена замерла. Кружка в ее руках дрогнула.
- Она тебя не гнобила, девочка моя. Она тебя к жизни готовила. К жизни без нее и без отца. Она видела, что Петр после смерти матери твоей совсем расклеился, всю волю потерял. Она боялась, что ты останешься одна, неприспособленная, мягкая. Вот и стала из тебя «солдата» делать. Заставляла уроки учить до ночи, чтобы ты в институт поступила и на свои ноги встала. Не пускала тебя в клуб с компанией той шальной не из вредности, а потому что знала, что у старшего из тех парней уже два привода в милицию было. Она за тебя боялась так, как не всякая родная мать испугается.
Я помню, как-то раз зашла к ним, а у Анны руки все в зеленке. Что такое? Оказалось, полезла на чердак старый сундук разбирать, а там гнездо осиное. Искусали ее страшно. Я ее мазью натираю, а она мне говорит: «Там, Валентина Семеновна, я нашла… Ленина мать так красиво вышивала, рушники целые. И среди них – куколка тряпичная, маленькая. Видно, для дочки делала, да не успела отдать. Я ее почистила, платьице новое сшила. Хотела Лене отдать, да боюсь, опять швырнет».
И показала мне ту куколку. Крохотную, с волосами из льняной нитки и глазками-бусинками. Простое сокровище.
- Она вам врала, - прошептала Лена, не веря. - Ничего у нее не было. Она все мамины вещи сожгла! Я сама видела, как она узелок в печку бросала!
- Эх, молодость-глупость, - вздохнула я. - Сожгла она, Лена, только то, что моль поела, ветхое совсем. А все самое дорогое – твои первые пинетки, твой рисунок, где дом кривой и солнце с ножками, мамины фотографии – все в узелок связала и на чердаке спрятала. Для тебя. Она мне говорила: «Вот вырастет, поумнеет, я ей все отдам. Пусть знает, какая у нее мама была рукодельница».
У Лены заходили желваки под тонкой кожей, а глаза стали совсем мокрыми. Она смотрела в одну точку, словно видела перед собой не мой старый медпункт, а всю свою прошлую жизнь, перевернутую с ног на голову.
- А когда ты сбежала… - продолжала я тихим голосом, - Петр метался, кричал, а она слова не сказала. Накинула платок и пошла в лес. Всю ночь там плутала, звала тебя. Я ее под утро нашла у оврага, без сил совсем. Лежит на холодной земле, губы синие, а сама все шепчет: «Леночка, доченька…». После этого она слегла на две недели. Сердце так прихватило, что я думала – все. Но она выкарабкалась. Ради тебя выкарабкалась. А когда ты вернулась и кричала, что не будешь с ней жить, она сама отцу сказала: «Отпусти ее, Петр. Отпусти в город, к тетке. Ей так лучше будет». Она сама тебя от себя оторвала, как пластырь от живой раны. Чтобы тебе легче было.
Мы сидели в тишине. Только ходики тикали да потрескивали дрова в печи. Лена уже не сдерживалась, слезы текли по ее щекам, капали на дорогое пальто. Это были уже не злые, а горькие слезы. Слезы запоздалого прозрения.
- Она прожила не два года, как ей врачи сулили, а почти пятнадцать, - закончила я. - Все эти годы она жила на таблетках и на одной силе воли. Умерла тихо, во сне. А за неделю до этого принесла мне коробочку. Сказала: «Если Лена когда-нибудь вернется, отдайте ей. Только если сама спросит».
Я встала, подошла к старому шкафчику с лекарствами, достала с верхней полки небольшую картонную коробку, перевязанную простой бечевкой. Протянула Лене.
Ее пальцы дрожали так, что она не сразу смогла развязать узел. Внутри, на подушечке из ваты, лежала та самая тряпичная куколка в новом ситцевом платьице. А под ней – стопка писем, написанных аккуратным, учительским почерком. На первом было выведено: «Моей дочке Леночке, когда она все поймет».
Лена взяла куколку в ладони, прижала к груди и зарыдала. Не как городская дама, а как та самая девчонка-егоза, которая потеряла что-то очень важное и только сейчас это осознала. Она плакала над своей ненавистью, над своим непониманием, над годами, которые уже никогда не вернуть.
…Она уехала на следующий день. Не продав дом. Сказала, будет приезжать летом. Перед отъездом зашла ко мне, обняла крепко-крепко. Глаза у нее были заплаканные, но светлые. Впервые за много лет я увидела в них не лед, а теплое, живое озеро.
Я проводила ее взглядом до поворота и вернулась в свой медпункт. Села у окна. На улице светало. Снег перестал, и первые лучи солнца робко коснулись заснеженных крыш. И я подумала: вот ведь как бывает, милые мои. Иногда самая большая любовь приходит к нам в самом строгом обличье, и мы гоним ее, не в силах разглядеть ее истинное лицо.
Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.
Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку. Низкий Вам поклон за Ваши донаты❤️
Ваша Валентина Семёновна.